С улицы доносится бодрая музыка. Коля сидит на полу и играет с волчком. Бенуа впускает Тургенева, приносит Герцену письма на подносе и уходит.
Тургенев. Ты выходил из дома? Удивительно, как быстро жизнь входит в колею. Театры открыты, по улицам ездят коляски и кабриолеты, дамы и господа осматривают развалины, словно они в Риме. Подумать только, что в пятницу утром прачка, которая принесла белье, сказала: «Началось!» И потом эти четыре дня – взаперти, в этой ужасной жаре, прислушиваясь к выстрелам, догадываясь, что там происходит, и не имея возможности что-либо предпринять – это была пытка.
Герцен. Зато с чистым бельем.
Тургенев (пауза). Если уж мы собираемся беседовать…
Герцен. Я никакой беседы не затевал. На твоем месте я бы и дальше ничего не предпринимал. За такие четыре дня можно возненавидеть на всю жизнь.
Тургенев. Хорошо, тогда я уйду. (Пауза.) Только позволь тебе заметить, что кто-то и белье должен стирать.
Герцен. Письмо от Грановского. Погоди, пока он узнает! (Открывает письмо.) Все вы, либералы, забрызганы кровью, как бы вы ни старались держаться на безопасном расстоянии. Да, у меня есть прачка, может быть, даже несколько – откуда мне знать? Весь смысл держать прислугу в том и заключается, чтобы мы, счастливое меньшинство, могли сосредоточиться на нашем высшем предназначении. Философы должны иметь возможность думать, поэты – мечтать, помещики – владеть землей, щеголи – совершенствовать искусство повязывать галстук. Это своего рода людоедство. Бал может состояться без гостей, но невозможен без слуг. Я не сентиментальный моралист. Природа сама безжалостна. До тех пор, пока человек думает, что для него естественно быть съеденным или съесть другого, кому, как не нам, держаться за старый порядок, при котором мы можем писать рассказы и ходить в оперу в то время, как кто-то стирает наши сорочки? Но в ту минуту, когда люди поняли, что это разделение труда совершенно неестественно, – все кончено. Я нахожу утешение в этой катастрофе. Груда мертвых тел – свидетельство республиканской лжи. Они держатся за власть с помощью призывов и лозунгов, а на тех, кто недоволен, всегда найдется полиция. Полиция – это силы реальности в условиях воображаемой демократии. При любом режиме власть передается вниз по цепочке до тех пор, пока ее печать не ляжет на лоб полицейскому, как капля миро ложится на лоб императора при помазании. Но зато теперь мы знаем, что для установления тирании не обязательно иметь императора: когда под угрозой собственность, и социал-демократы справятся. Улыбки не сходят с лиц консерваторов, стоило им только понять, что вся эта история была не более чем мошенничеством. Либералы хотели республики для своего узкого образованного круга. Вне его – они те же консерваторы. Теперь или все, или ничего. Никаких компромиссов, никакого прощения.
Тургенев (мягко). Ты не думаешь, что доводить все до крайности – это чисто русская черта?
Герцен (холодно). Уверенность в своей правоте – свойство молодости, а Россия молода. (Язвительно.) Компромисс, увиливание, способность придерживаться двух прямо противоположных убеждений и при том относиться к обоим с иронией – это древнее европейское искусство, которое пока все еще мало распространено в России.
Тургенев (с издевкой). Как кстати ты об этом заговорил, ведь я и сам…
Герцен не может удержаться и начинает смеяться. Тургенев начинает смеяться вместе с ним, но скоро его смех переходит в гнев.
Герцен. Ты сам напросился.
Тургенев. Умение поставить себя на место другого и есть цивилизованность, и этому нужно учиться веками. Нетерпение, глупое упрямство, доводящее до разрушения, – все это приходится прощать молодости, у которой недостаточно воображения и опыта, чтобы понять, что все в этой жизни движется и меняется и почти ничего не стоит на месте.
Герцен (с письмом Грановского в руках – вскрикивает). Что это за Молох, который пожирает своих детей?
Тургенев. Да, и еще эта твоя любовь к мелодраматической риторике…
Герцен. Белинский умер.
Тургенев. Нет, нет, нет, нет, нет… Нет! Довольно болтовни, довольно. Болтовня, болтовня, болтовня. Хватит.
Входит Натали и идет к Герцену.
Натали. Александр?…
Сентябрь 1847 г. (Возврат.)
Герцен, Натали, Тургенев и Коля остаются на сцене и принимают те же позы, в которых они находились в сцене, которую сейчас проиграют еще раз. Сцена проигрывается со входа Натали.
Георг. Mir geht es besser.
Белинский. А Тургенев прав.
Эмма. Georg geht es besser.
Белинский. Наша беда – в феодализме и крепостничестве.
Следующая сцена – проигрыш той, что уже была. Только тогда за репликой Белинского начинался общий разговор, неразбериха, галдеж, а теперь диалог между Белинским и Тургеневым словно «выгорожен», в то время как разговор остальных действующих лиц сводится на нет.
Белинский. Что нам до всех этих теоретических моделей? У нас огромная и отсталая страна.
Тургенев. Поместье моей матери в десять раз больше коммуны Фурье.
Белинский. Меня тошнит от утопий. Я не могу больше о них слышать. Я бы все их променял на одно практическое действие, пусть не ведущее ни к какому идеальному обществу, но способное восстановить справедливость по отношению хоть к одному обиженному человеку. Ты знаешь, что доставляет мне самое большое удовольствие, когда я в Петербурге? Сидеть и смотреть, как строят железнодорожный вокзал. У меня сердце радуется, когда я вижу, как кладут рельсы. Через год-два друзья и семьи, любовники, письма будут летать в Москву и обратно по железной дороге. Жизнь изменится. Поэзия практического дела. Литературной критике неведомая! Меня воротит от всего, чем я занимался. Воротит из-за того, что я этим занимался, и от того, чем я занимался. Я влюбился в литературу и так всю жизнь от этой любви и страдаю. Ни одна женщина еще не знала такого пламенного и верного обожателя. Я поднимал за ней все платочки, которые она роняла, – тонкие кружева, грубую холстину, сопливые тряпки, – мне было все равно. Все писатели – покойные и живые – писали лично для меня одного – чтобы тронуть меня, оскорбить меня, заставить меня прыгать от радости или рвать на себе волосы – и мало кому удавалось меня провести. Твои «Записки охотника» – это лучшее, что было написано со времен молодого Гоголя. Ты и этот Достоевский – если он не испишется после первой вещи. Все еще будут восхищаться русскими писателями. В литературе мы стали великим народом раньше, чем сами были к этому готовы.
Тургенев. Ты опять бросил штурвал, капитан.
Герцен. О Господи, мы опаздываем! (Утешает Натали.) Ты что-то бледная. Останься, побудь с детьми.
Натали кивает.
Натали (Белинскому). Я не поеду с вами на станцию. Вы ничего не забыли?
Бакунин. Еще не поздно передумать.
Белинский. Я знаю, это мой девиз.
Натали обнимает Белинского. Тургенев и Сазонов помогают Белинскому с его саквояжем и свертками.
Герцен. Не пытайся говорить по-французски. Или по-немецки. Будь беспомощным. И не перепутай пароход.
Все уходят, как раньше. Коля остается один. Звук удаляющихся экипажей.
Далекий звук грома, на который Коля никак не реагирует. Раскат грома, ближе. Коля осматривается, чувствует что-то.
Входит Натали. Целует Колю в нос, губами произносит его имя. Он следит за движением ее губ.
Натали. Коля… Коля… (Замечает халат Белинского. Вскрикивает и выбегает с халатом из комнаты.)
Коля (рассеянно). Ко-я… Ко-я. (Запускает волчок.)
Действие второе
Январь 1849 г
Париж.
Георг только что читал Герцену и Натали. Георг сидит на полу у ног Натали. Герцен лежит на диване – лицо прикрыто шелковым платком. Книга или брошюра – «Коммунистический манифест» в желтой обертке. Обстановка повторяет ту, что была в начале первого действия.
Hатали. Отчего ты остановился?
Георг закрывает книгу и дает ей выскользнуть и упасть на пол. Натали приглаживает его волосы.
Георг. Я больше не могу. Он сошел с ума.
Натали. Ладно, все равно было скучно.
Георг. Какой смысл читать это, если каждый раз, когда ты пытаешься ему возразить, он отвечает: «Конечно, ты так думаешь, поскольку ты продукт своего класса и не можешь думать иначе». Мне кажется это жульничеством.
Натали. Я согласна. Но, конечно, я так думаю, поскольку…
Георг. Бытие определяет сознание. Я говорю: «Карл, я не согласен с тем, что добро и зло определяются лишь экономическими отношениями». На что Карл отвечает Натали. «Конечно, ты так думаешь…»
Георг. «…Поскольку ты не пролетарий!»
Натали и Георг пожимают руки, очень довольные друг другом. Герцен снимает платок с лица. Натали продолжает гладить Георга по голове.
Герцен. Но Маркс – сам буржуа, от ануса и до…
Натали. Александр! Что за слово?!
Герцен (извиняясь). Простите, средний класс.
Георг. В этом и заключается немецкий гений.
Герцен. В чем именно?
Георг. В том, что, если ты несчастный эксплуатируемый рабочий, ты играешь жизненно важную роль в историческом процессе, который в конце концов выведет тебя на самый верх, и это так же неоспоримо, как то, что омлет когда-то был яйцом. Понимаешь, все функционирует безупречно! У французских гениев все наоборот. У них несчастный эксплуатируемый рабочий ни за что не отвечает, и это означает, что система неисправна и что они здесь для того, чтобы все починить, раз уж у него самого на это не хватает мозгов. Так что рабочие должны надеяться на то, что мастер знает, что делает, и не надует. Неудивительно, что это не прижилось.
Герцен. Как коммунизм вообще может привиться? Он лишает рабочего аристократизма. Сапожник со своей колодкой – аристократ по сравнению с рабочим на башмачной фабрике. Есть что-то глубоко человеческое в стремлении самому распоряжаться своей жизнью, пусть даже ради того, чтобы ее загубить. Ты никогда не задумывался, почему у всех этих идеальных коммун ничего не выходит? Дело не в комарах. Дело в том, что есть вот это «что-то человеческое», и от него так просто не избавишься. Но Маркс хотя бы честный материалист. А все эти левые златоусты, распевающие «Марсельезу», которые не хотят от себя отпустить няньку… Мне жаль их – они готовят себе жизнь, полную недоумений и страданий… потому что республика, которую они хотят вернуть, – это предсмертный бред многовековой метафизики… братство прежде хлеба, равенство в послушании, спасение через жертву… и, чтобы не расплескать из купели эту еле теплую воду, они готовы выкинуть оттуда младенца, а потом удивляться, куда же это он делся. Маркс это понимает. Мы этого не поняли или побоялись понять.
Натали. Георг рисковал жизнью на поле битвы!
Герцен. Да, конечно. Ты знаешь, тебя стали узнавать чисто выбритым, тебе стоит отпустить бороду.
Натали. Это грубо. (Георгу.) Он вас просто дразнит. Никто этому уже не придает значения. Все уже забыли.
Герцен. Я не забыл.
Натали. Перестань.
Георг. Нет, отчего же, пускай. Вы хотели бы, чтобы я отпустил бороду?
Натали. Я уже привыкла к вам без бороды. А что говорит Эмма?
Георг. Она говорит, чтобы я спросил у вас.
Натали. Это очень лестно. Но не мне же будет щекотно, если вы снова отпустите бороду…
Герцен. Отчего Эмма больше к нам не ездит?
Георг. Мне необходимо хоть пару часов отдыхать от семейной жизни. Что за гнусное изобретение!
Герцен. Я думал, у нас здесь тоже семейная жизнь.
Георг. Да, но твоя жена – святая. Эмма не виновата. Ее отец пал жертвой исторической диалектики, и в этом он обвиняет меня… Потеря содержания – это удар для Эммы. Но что я могу поделать? Я певец революции в межреволюционный период.
Герцен просматривает только что полученные письма.
Герцен. Напиши оду на избрание принца Луи Наполеона президентом Республики. Французский народ отрекся от свободы свободным голосованием.
Георг. «Фирма Бонапарт и потомки – чиним все».
Герцен. Какие мы были наивные тогда в Соколове – в наше последнее лето в России. Ты помнишь, Натали?
Натали. Я помню, как ты со всеми ссорился.
Герцен. Спорил, да. Потому что мы тогда все были согласны, что есть только один достойный предмет для спора – Франция. Франция, спящая невеста революции. Смешно. Все, чего она хотела, – стать содержанкой буржуа. Цинизм, как пепел, наполняет воздух и губит деревья свободы.
Георг. Надо быть стоиком. Учитесь у меня.
Герцен. Это ты стоик?
Георг. А как это выглядит?
Герцен. Апатия?
Георг. Именно. Но апатию неверно понимают.
Герцен. Ты мне ужасно симпатичен, Георг.
Георг. Apatheia! Успокоение духа. У древних стоиков апатия не означала безропотного смирения с судьбой! Для того чтобы достигнуть состояния апатии, требовались постоянные усилия и концентрация.
Герцен (смеется). Нет, я просто люблю тебя.
Георг (жестче). Апатия не пассивна, апатия – это свобода, которая приходит с готовностью принимать вещи такими, какие они есть, а не иными, и с пониманием того, что прямо сейчас изменить их никак нельзя. Люди почему-то часто не могут с этим смириться. Мы пережили ужасное потрясение. Оказывается, истории наплевать на интеллектуалов. История – как погода. Никогда не знаешь, что она выкинет. Но, бог мой, как мы были заняты! – суетились из-за падения температуры, кричали ветрам, в какую сторону дуть, вступали в переговоры с облаками на немецком, русском, французском, польском языках… и радовались каждому солнечному лучу как доказательству наших теорий. Что же, хотите ко мне под зонтик? Здесь не так плохо. Стоическая свобода состоит в том, чтобы не терять понапрасну время, ругая дождь, который льет в тот день, когда ты собрался на пикник.
Герцен. Георг… Георг… (Натали.) Он последний настоящий русский во всем Париже. Бакунин скрывается в Саксонии под чужим именем – он мне его назвал в своем письме! Тургенев – известно где, а Сазонов синим дятлом упорхнул со стаей польских конспираторов, которые готовят демонстрацию. (Отдает Натали один из конвертов.)
Натали. Это от Наташи. Я без нее так скучаю с тех пор, как она уехала в Россию.
Герцен. Нам надо уехать отсюда. Поедем жить… в Италию, например, или в Швейцарию. Лучшая школа для Коли – в Цюрихе. Когда он подрастет, моя мать все равно переедет с ним туда.
Натали (Георгу). Они изобрели новую систему. Положите руки мне на лицо.
Георг. Так?
Георг касается рукой ее лица. Натали заикается на букве M и выпаливает П.
Натали. Мама… Папа… малыш… мяч… Георг… Георг.
Герцен вскакивает с письмом.
Герцен. Огарев обручился с Наташей!
Натали вскрикивает и раскрывает свое письмо. Оба читают.
Георг. Моя жена – в интересном положении, я не говорил?
Герцен. Молодец, Ник!
Натали. Это все началось еще до Рождества!
Георг. Да, это не так интересно. На самом деле это самое неинтересное положение на свете.
Натали. Я сию минуту ей напишу!
Георг (неопределенно). А, ну… хорошо.
Натали. А что же он? (Радостная, обменивается с Герценом письмами. Выбегает.)
Георг. Мне всегда что-то нравилось в Огареве. Не знаю даже, что именно. Он такой невнятный, ленивый, безнадежный человек. (Пауза.) Я думал, он женат. У него была жена, когда я знал его в Париже.
Герцен. Мария.
Георг. Да, Мария. Она сошлась с художником, если его так можно назвать. Впрочем, он и в самом деле красил холсты, и говорят, у него была большая кисть. Она умерла?
Герцен. Нет, жива и здорова.
Георг. Как же нам решить проблему брака? Нам нужна программа, как у Прудона. «Собственность – это кража, за исключением собственности на жен».
Герцен. Программа Прудона – оковы от алтаря до гроба – абсурдна. От страсти никуда не деться. Пытаться запереть ее в клетку – тщетные потуги утопистов. Огарев – вот моя программа. Он единственный – из тех, кого я знаю, – живет согласно своим убеждениям. Верность достойна восхищения, но собственнические инстинкты – отвратительны. Мария была тщеславна и ветрена, мне всегда было неспокойно за Ника. Она ведь не то, что моя Натали. Но у Огарева любовь не переходила в гордыню. У него любовь так уж любовь – и пострадал он от нее по полной. Ты думаешь, это проявление слабости, но нет, в этом его сила.
Натали входит в шляпе и поправляет ее – довольная – перед воображаемым зеркалом. Мария, 36 лет, позирует невидимому художнику.
Потому он и свободный человек, что отдает свободно. Я начинаю понимать, в чем фокус свободы. Свобода не может быть результатом несвободного передела. Отдавать можно только добровольно, только в результате свободного выбора. Каждый из нас должен пожертвовать тем, чем он сам решит пожертвовать, сохраняя равновесие между личной свободой и потребностью в содействии с другими людьми, каждый из которых ищет такое же равновесие. Сколько человек – самое большее – могут вместе выполнить этот трюк? По-моему, гораздо меньше, чем нация или коммуна. Я бы сказал, меньше трех. Двое – возможно, если они любят, да и то не всегда.
Апрель 1849 г
Натали оглядывается вокруг. Реагирует на <воображаемую> картину. Мария Огарева, 36 лет, входит, одеваясь на ходу.
Мария. Я уже писала Нику, что замуж больше не собираюсь и развод этот мне не нужен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Тургенев. Ты выходил из дома? Удивительно, как быстро жизнь входит в колею. Театры открыты, по улицам ездят коляски и кабриолеты, дамы и господа осматривают развалины, словно они в Риме. Подумать только, что в пятницу утром прачка, которая принесла белье, сказала: «Началось!» И потом эти четыре дня – взаперти, в этой ужасной жаре, прислушиваясь к выстрелам, догадываясь, что там происходит, и не имея возможности что-либо предпринять – это была пытка.
Герцен. Зато с чистым бельем.
Тургенев (пауза). Если уж мы собираемся беседовать…
Герцен. Я никакой беседы не затевал. На твоем месте я бы и дальше ничего не предпринимал. За такие четыре дня можно возненавидеть на всю жизнь.
Тургенев. Хорошо, тогда я уйду. (Пауза.) Только позволь тебе заметить, что кто-то и белье должен стирать.
Герцен. Письмо от Грановского. Погоди, пока он узнает! (Открывает письмо.) Все вы, либералы, забрызганы кровью, как бы вы ни старались держаться на безопасном расстоянии. Да, у меня есть прачка, может быть, даже несколько – откуда мне знать? Весь смысл держать прислугу в том и заключается, чтобы мы, счастливое меньшинство, могли сосредоточиться на нашем высшем предназначении. Философы должны иметь возможность думать, поэты – мечтать, помещики – владеть землей, щеголи – совершенствовать искусство повязывать галстук. Это своего рода людоедство. Бал может состояться без гостей, но невозможен без слуг. Я не сентиментальный моралист. Природа сама безжалостна. До тех пор, пока человек думает, что для него естественно быть съеденным или съесть другого, кому, как не нам, держаться за старый порядок, при котором мы можем писать рассказы и ходить в оперу в то время, как кто-то стирает наши сорочки? Но в ту минуту, когда люди поняли, что это разделение труда совершенно неестественно, – все кончено. Я нахожу утешение в этой катастрофе. Груда мертвых тел – свидетельство республиканской лжи. Они держатся за власть с помощью призывов и лозунгов, а на тех, кто недоволен, всегда найдется полиция. Полиция – это силы реальности в условиях воображаемой демократии. При любом режиме власть передается вниз по цепочке до тех пор, пока ее печать не ляжет на лоб полицейскому, как капля миро ложится на лоб императора при помазании. Но зато теперь мы знаем, что для установления тирании не обязательно иметь императора: когда под угрозой собственность, и социал-демократы справятся. Улыбки не сходят с лиц консерваторов, стоило им только понять, что вся эта история была не более чем мошенничеством. Либералы хотели республики для своего узкого образованного круга. Вне его – они те же консерваторы. Теперь или все, или ничего. Никаких компромиссов, никакого прощения.
Тургенев (мягко). Ты не думаешь, что доводить все до крайности – это чисто русская черта?
Герцен (холодно). Уверенность в своей правоте – свойство молодости, а Россия молода. (Язвительно.) Компромисс, увиливание, способность придерживаться двух прямо противоположных убеждений и при том относиться к обоим с иронией – это древнее европейское искусство, которое пока все еще мало распространено в России.
Тургенев (с издевкой). Как кстати ты об этом заговорил, ведь я и сам…
Герцен не может удержаться и начинает смеяться. Тургенев начинает смеяться вместе с ним, но скоро его смех переходит в гнев.
Герцен. Ты сам напросился.
Тургенев. Умение поставить себя на место другого и есть цивилизованность, и этому нужно учиться веками. Нетерпение, глупое упрямство, доводящее до разрушения, – все это приходится прощать молодости, у которой недостаточно воображения и опыта, чтобы понять, что все в этой жизни движется и меняется и почти ничего не стоит на месте.
Герцен (с письмом Грановского в руках – вскрикивает). Что это за Молох, который пожирает своих детей?
Тургенев. Да, и еще эта твоя любовь к мелодраматической риторике…
Герцен. Белинский умер.
Тургенев. Нет, нет, нет, нет, нет… Нет! Довольно болтовни, довольно. Болтовня, болтовня, болтовня. Хватит.
Входит Натали и идет к Герцену.
Натали. Александр?…
Сентябрь 1847 г. (Возврат.)
Герцен, Натали, Тургенев и Коля остаются на сцене и принимают те же позы, в которых они находились в сцене, которую сейчас проиграют еще раз. Сцена проигрывается со входа Натали.
Георг. Mir geht es besser.
Белинский. А Тургенев прав.
Эмма. Georg geht es besser.
Белинский. Наша беда – в феодализме и крепостничестве.
Следующая сцена – проигрыш той, что уже была. Только тогда за репликой Белинского начинался общий разговор, неразбериха, галдеж, а теперь диалог между Белинским и Тургеневым словно «выгорожен», в то время как разговор остальных действующих лиц сводится на нет.
Белинский. Что нам до всех этих теоретических моделей? У нас огромная и отсталая страна.
Тургенев. Поместье моей матери в десять раз больше коммуны Фурье.
Белинский. Меня тошнит от утопий. Я не могу больше о них слышать. Я бы все их променял на одно практическое действие, пусть не ведущее ни к какому идеальному обществу, но способное восстановить справедливость по отношению хоть к одному обиженному человеку. Ты знаешь, что доставляет мне самое большое удовольствие, когда я в Петербурге? Сидеть и смотреть, как строят железнодорожный вокзал. У меня сердце радуется, когда я вижу, как кладут рельсы. Через год-два друзья и семьи, любовники, письма будут летать в Москву и обратно по железной дороге. Жизнь изменится. Поэзия практического дела. Литературной критике неведомая! Меня воротит от всего, чем я занимался. Воротит из-за того, что я этим занимался, и от того, чем я занимался. Я влюбился в литературу и так всю жизнь от этой любви и страдаю. Ни одна женщина еще не знала такого пламенного и верного обожателя. Я поднимал за ней все платочки, которые она роняла, – тонкие кружева, грубую холстину, сопливые тряпки, – мне было все равно. Все писатели – покойные и живые – писали лично для меня одного – чтобы тронуть меня, оскорбить меня, заставить меня прыгать от радости или рвать на себе волосы – и мало кому удавалось меня провести. Твои «Записки охотника» – это лучшее, что было написано со времен молодого Гоголя. Ты и этот Достоевский – если он не испишется после первой вещи. Все еще будут восхищаться русскими писателями. В литературе мы стали великим народом раньше, чем сами были к этому готовы.
Тургенев. Ты опять бросил штурвал, капитан.
Герцен. О Господи, мы опаздываем! (Утешает Натали.) Ты что-то бледная. Останься, побудь с детьми.
Натали кивает.
Натали (Белинскому). Я не поеду с вами на станцию. Вы ничего не забыли?
Бакунин. Еще не поздно передумать.
Белинский. Я знаю, это мой девиз.
Натали обнимает Белинского. Тургенев и Сазонов помогают Белинскому с его саквояжем и свертками.
Герцен. Не пытайся говорить по-французски. Или по-немецки. Будь беспомощным. И не перепутай пароход.
Все уходят, как раньше. Коля остается один. Звук удаляющихся экипажей.
Далекий звук грома, на который Коля никак не реагирует. Раскат грома, ближе. Коля осматривается, чувствует что-то.
Входит Натали. Целует Колю в нос, губами произносит его имя. Он следит за движением ее губ.
Натали. Коля… Коля… (Замечает халат Белинского. Вскрикивает и выбегает с халатом из комнаты.)
Коля (рассеянно). Ко-я… Ко-я. (Запускает волчок.)
Действие второе
Январь 1849 г
Париж.
Георг только что читал Герцену и Натали. Георг сидит на полу у ног Натали. Герцен лежит на диване – лицо прикрыто шелковым платком. Книга или брошюра – «Коммунистический манифест» в желтой обертке. Обстановка повторяет ту, что была в начале первого действия.
Hатали. Отчего ты остановился?
Георг закрывает книгу и дает ей выскользнуть и упасть на пол. Натали приглаживает его волосы.
Георг. Я больше не могу. Он сошел с ума.
Натали. Ладно, все равно было скучно.
Георг. Какой смысл читать это, если каждый раз, когда ты пытаешься ему возразить, он отвечает: «Конечно, ты так думаешь, поскольку ты продукт своего класса и не можешь думать иначе». Мне кажется это жульничеством.
Натали. Я согласна. Но, конечно, я так думаю, поскольку…
Георг. Бытие определяет сознание. Я говорю: «Карл, я не согласен с тем, что добро и зло определяются лишь экономическими отношениями». На что Карл отвечает Натали. «Конечно, ты так думаешь…»
Георг. «…Поскольку ты не пролетарий!»
Натали и Георг пожимают руки, очень довольные друг другом. Герцен снимает платок с лица. Натали продолжает гладить Георга по голове.
Герцен. Но Маркс – сам буржуа, от ануса и до…
Натали. Александр! Что за слово?!
Герцен (извиняясь). Простите, средний класс.
Георг. В этом и заключается немецкий гений.
Герцен. В чем именно?
Георг. В том, что, если ты несчастный эксплуатируемый рабочий, ты играешь жизненно важную роль в историческом процессе, который в конце концов выведет тебя на самый верх, и это так же неоспоримо, как то, что омлет когда-то был яйцом. Понимаешь, все функционирует безупречно! У французских гениев все наоборот. У них несчастный эксплуатируемый рабочий ни за что не отвечает, и это означает, что система неисправна и что они здесь для того, чтобы все починить, раз уж у него самого на это не хватает мозгов. Так что рабочие должны надеяться на то, что мастер знает, что делает, и не надует. Неудивительно, что это не прижилось.
Герцен. Как коммунизм вообще может привиться? Он лишает рабочего аристократизма. Сапожник со своей колодкой – аристократ по сравнению с рабочим на башмачной фабрике. Есть что-то глубоко человеческое в стремлении самому распоряжаться своей жизнью, пусть даже ради того, чтобы ее загубить. Ты никогда не задумывался, почему у всех этих идеальных коммун ничего не выходит? Дело не в комарах. Дело в том, что есть вот это «что-то человеческое», и от него так просто не избавишься. Но Маркс хотя бы честный материалист. А все эти левые златоусты, распевающие «Марсельезу», которые не хотят от себя отпустить няньку… Мне жаль их – они готовят себе жизнь, полную недоумений и страданий… потому что республика, которую они хотят вернуть, – это предсмертный бред многовековой метафизики… братство прежде хлеба, равенство в послушании, спасение через жертву… и, чтобы не расплескать из купели эту еле теплую воду, они готовы выкинуть оттуда младенца, а потом удивляться, куда же это он делся. Маркс это понимает. Мы этого не поняли или побоялись понять.
Натали. Георг рисковал жизнью на поле битвы!
Герцен. Да, конечно. Ты знаешь, тебя стали узнавать чисто выбритым, тебе стоит отпустить бороду.
Натали. Это грубо. (Георгу.) Он вас просто дразнит. Никто этому уже не придает значения. Все уже забыли.
Герцен. Я не забыл.
Натали. Перестань.
Георг. Нет, отчего же, пускай. Вы хотели бы, чтобы я отпустил бороду?
Натали. Я уже привыкла к вам без бороды. А что говорит Эмма?
Георг. Она говорит, чтобы я спросил у вас.
Натали. Это очень лестно. Но не мне же будет щекотно, если вы снова отпустите бороду…
Герцен. Отчего Эмма больше к нам не ездит?
Георг. Мне необходимо хоть пару часов отдыхать от семейной жизни. Что за гнусное изобретение!
Герцен. Я думал, у нас здесь тоже семейная жизнь.
Георг. Да, но твоя жена – святая. Эмма не виновата. Ее отец пал жертвой исторической диалектики, и в этом он обвиняет меня… Потеря содержания – это удар для Эммы. Но что я могу поделать? Я певец революции в межреволюционный период.
Герцен просматривает только что полученные письма.
Герцен. Напиши оду на избрание принца Луи Наполеона президентом Республики. Французский народ отрекся от свободы свободным голосованием.
Георг. «Фирма Бонапарт и потомки – чиним все».
Герцен. Какие мы были наивные тогда в Соколове – в наше последнее лето в России. Ты помнишь, Натали?
Натали. Я помню, как ты со всеми ссорился.
Герцен. Спорил, да. Потому что мы тогда все были согласны, что есть только один достойный предмет для спора – Франция. Франция, спящая невеста революции. Смешно. Все, чего она хотела, – стать содержанкой буржуа. Цинизм, как пепел, наполняет воздух и губит деревья свободы.
Георг. Надо быть стоиком. Учитесь у меня.
Герцен. Это ты стоик?
Георг. А как это выглядит?
Герцен. Апатия?
Георг. Именно. Но апатию неверно понимают.
Герцен. Ты мне ужасно симпатичен, Георг.
Георг. Apatheia! Успокоение духа. У древних стоиков апатия не означала безропотного смирения с судьбой! Для того чтобы достигнуть состояния апатии, требовались постоянные усилия и концентрация.
Герцен (смеется). Нет, я просто люблю тебя.
Георг (жестче). Апатия не пассивна, апатия – это свобода, которая приходит с готовностью принимать вещи такими, какие они есть, а не иными, и с пониманием того, что прямо сейчас изменить их никак нельзя. Люди почему-то часто не могут с этим смириться. Мы пережили ужасное потрясение. Оказывается, истории наплевать на интеллектуалов. История – как погода. Никогда не знаешь, что она выкинет. Но, бог мой, как мы были заняты! – суетились из-за падения температуры, кричали ветрам, в какую сторону дуть, вступали в переговоры с облаками на немецком, русском, французском, польском языках… и радовались каждому солнечному лучу как доказательству наших теорий. Что же, хотите ко мне под зонтик? Здесь не так плохо. Стоическая свобода состоит в том, чтобы не терять понапрасну время, ругая дождь, который льет в тот день, когда ты собрался на пикник.
Герцен. Георг… Георг… (Натали.) Он последний настоящий русский во всем Париже. Бакунин скрывается в Саксонии под чужим именем – он мне его назвал в своем письме! Тургенев – известно где, а Сазонов синим дятлом упорхнул со стаей польских конспираторов, которые готовят демонстрацию. (Отдает Натали один из конвертов.)
Натали. Это от Наташи. Я без нее так скучаю с тех пор, как она уехала в Россию.
Герцен. Нам надо уехать отсюда. Поедем жить… в Италию, например, или в Швейцарию. Лучшая школа для Коли – в Цюрихе. Когда он подрастет, моя мать все равно переедет с ним туда.
Натали (Георгу). Они изобрели новую систему. Положите руки мне на лицо.
Георг. Так?
Георг касается рукой ее лица. Натали заикается на букве M и выпаливает П.
Натали. Мама… Папа… малыш… мяч… Георг… Георг.
Герцен вскакивает с письмом.
Герцен. Огарев обручился с Наташей!
Натали вскрикивает и раскрывает свое письмо. Оба читают.
Георг. Моя жена – в интересном положении, я не говорил?
Герцен. Молодец, Ник!
Натали. Это все началось еще до Рождества!
Георг. Да, это не так интересно. На самом деле это самое неинтересное положение на свете.
Натали. Я сию минуту ей напишу!
Георг (неопределенно). А, ну… хорошо.
Натали. А что же он? (Радостная, обменивается с Герценом письмами. Выбегает.)
Георг. Мне всегда что-то нравилось в Огареве. Не знаю даже, что именно. Он такой невнятный, ленивый, безнадежный человек. (Пауза.) Я думал, он женат. У него была жена, когда я знал его в Париже.
Герцен. Мария.
Георг. Да, Мария. Она сошлась с художником, если его так можно назвать. Впрочем, он и в самом деле красил холсты, и говорят, у него была большая кисть. Она умерла?
Герцен. Нет, жива и здорова.
Георг. Как же нам решить проблему брака? Нам нужна программа, как у Прудона. «Собственность – это кража, за исключением собственности на жен».
Герцен. Программа Прудона – оковы от алтаря до гроба – абсурдна. От страсти никуда не деться. Пытаться запереть ее в клетку – тщетные потуги утопистов. Огарев – вот моя программа. Он единственный – из тех, кого я знаю, – живет согласно своим убеждениям. Верность достойна восхищения, но собственнические инстинкты – отвратительны. Мария была тщеславна и ветрена, мне всегда было неспокойно за Ника. Она ведь не то, что моя Натали. Но у Огарева любовь не переходила в гордыню. У него любовь так уж любовь – и пострадал он от нее по полной. Ты думаешь, это проявление слабости, но нет, в этом его сила.
Натали входит в шляпе и поправляет ее – довольная – перед воображаемым зеркалом. Мария, 36 лет, позирует невидимому художнику.
Потому он и свободный человек, что отдает свободно. Я начинаю понимать, в чем фокус свободы. Свобода не может быть результатом несвободного передела. Отдавать можно только добровольно, только в результате свободного выбора. Каждый из нас должен пожертвовать тем, чем он сам решит пожертвовать, сохраняя равновесие между личной свободой и потребностью в содействии с другими людьми, каждый из которых ищет такое же равновесие. Сколько человек – самое большее – могут вместе выполнить этот трюк? По-моему, гораздо меньше, чем нация или коммуна. Я бы сказал, меньше трех. Двое – возможно, если они любят, да и то не всегда.
Апрель 1849 г
Натали оглядывается вокруг. Реагирует на <воображаемую> картину. Мария Огарева, 36 лет, входит, одеваясь на ходу.
Мария. Я уже писала Нику, что замуж больше не собираюсь и развод этот мне не нужен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25