А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И забыли. Юноша
продолжал ходить - уже самостоятельно. Присаживался туда же, на кровать,
внимал. Никто не слышал от него ни единого звука. Кажется, он просто не
понимал половины того, что говорят. К нему привыкли, занимали деньги.
Деньги у него были. Вроде бы он работал врачом. Через некоторое время он
принес новую картину. Цветы. Ослепительно белые каллы. Типичный Ялецкий.
Широкие, грубые мазки, словно краска прямо из тюбика выдавливается на
полотно, засыхает комьями. А в центре цветка смутно прорисовывается
женское лицо. Ему, разумеется, дали. Ялецкого любили все. И не любили
плагиата. Юноша с итальянской фамилией, наверное, ни разу в жизни не
слышал таких жестоких слов. Его не щадили. Он то краснел, то бледнел.
Хрустел удивительно длинными, как у пианиста, пальцами. Продолжалось это
часа два - сам он ничего не сказал. Выслушал молча. Забрал картину и
исчез. Больше о нем никто не слышал. А еще через полгода исчез Ялецкий.
- Тогда появились "Маки". И тогда впервые заговорили о Сфорца, -
устало сказал Климов. - Я не видел этой картины.
- А он ее сжег, - радостно сказал Вольпер. - Он ведь уничтожает
ступеньку за ступенькой - всю лестницу, чтобы никто не поднялся вслед за
ним. И твою он тоже уничтожит. Имей в виду. Или она уже куплена
каким-нибудь музеем? Музеи боятся его, как огня.
Климов выпрямился. Скрипнуло толстое кресло. Вольпер улыбнулся прямо
в лицо.
- Или, думаешь, пожалеет?
- Я не позволю, - натянутым голосом сказал Климов. Вольпер продолжал
улыбаться мелкими, влажными зубами. - Я заберу ее. Куплю. У меня есть
деньги. Больше, чем ты думаешь.
Денег у него не было.
- Ну-ну, - непонятно сказал Вольпер. - Я тебе завидую. Ты всегда был
полон благих намерений.
Климов посмотрел в окно. Стекла между портьер, обшитых кистями, были
черные. Картину он не отдаст. Это лучшее, что у него есть. Он, может быть,
никогда в жизни не напишет уже ничего подобного. Правда - автор Сфорца.
Ну, все равно. Это не имеет значения.
- Как он это делает? - спросил он.
У Вольпера поползли брови. Он вздернул маленькую голову.
- Так ты еще не продал свое небо?
- Нет, - сердито сказал Климов. - И вообще не понимаю... Я просто
дописал один эскиз - воздух и свет.
- А ты, оказывается, самый умный, - сказал Вольпер. Медленно
повернулся. Свет абажура упал ему на лицо, и оно стало оранжевым. -
Слушай, не продавай ему свое небо. Будь человеком. Должен же хоть
кто-нибудь ему отказать.
- Один гениальный художник лучше, чем десять посредственных, - сказал
Климов. И поморщился. Голос был не его. Это были интонации Сфорца.
Поспешно спросил:
- А где сейчас Ялецкий?
Вольпер посмотрел на него странным взглядом - удивляясь.
- Ялецкий умер, - сказал он.
Гулко пробили большие напольные часы красного дерева. Климов считал -
девять ударов. Взад-вперед летал неутомимый медный маятник.
Со всеми что-то случалось. После появления "Маков" Ялецкий исчез.
Никто не знал, куда. В его нелепую квартиру вселились другие люди. Еще
звонил телефон, еще ломились в неурочное время, еще приходили письма,
испачканные красками, но - реже, реже, реже. Память сомкнулась над ним,
как вода. Он выпал. Затерялся. Возникали неясные слухи. Кто-то видел его
на какой-то маленькой станции в глубине страны. Ялецкий сидел в
привокзальном буфете, за грязным столиком, на котором среди крошек и
кофейных луж лениво паслись сытые зеленые мухи. Перед ним стояла бутылка
водки. Наполовину опорожненная. Он наливал себе в захватанный стакан, пил,
стуча зубами о край. Водка текла по мягкому подбородку. За мутным стеклом
высились кучи шлака. Как раненые слоны, кричали проходящие поезда,
упирались дымом в небо. Серые глаза Ялецкого, казалось, были сделаны из
такого же мутного стекла. Не отражали ничего. Потом он вернулся - через
год. Лицо у него стало зеленоватого оттенка, крупно дрожали утолщенные на
концах, багровые, отечные пальцы. Он занимал деньги у всех знакомых. Ему
давали. Он шел в павильон и часами стоял перед "Маками". Иногда - будто не
веря - быстро ощупывал свое опухшее, мятое лицо.
Потом был Михайлов. Он писал искаженную перспективу. Как в вогнутом
зеркале. Дома на улицах, прогибаясь, касались друг друга верхушками. Небо
глубокой чашей накрывало их. Это было не механическим искривлением
пространства: новый взгляд. Мир выглядел по-другому. Люди были выше домов.
Большие и добрые. И хотелось тоже стать выше и лучше. Его не выставляли -
не реалистично. Он перебивался мелкими заказами. Писал портреты. Портреты
возвращали: заказчики не узнавали себя. Он жил чуть ли не на чердаке.
Самовольно переоборудовал его под мастерскую, сняв и застеклив часть
крыши. Кажется, его выселяли с милицией. Худой, как перочинный нож, с
огнем вечной сигареты у самых губ, в заплатанном свитере, он возникал
одновременно в разных концах города - рассыпая пепел и идеи. Мелькали
растопыренные ладони. Столбом завивался воздух. Все было чудесно. Жизнь
сверкала великолепием. Осенью, в дожди, крыша протекала, и на полу
образовывались лужи. Он ходил по торчащим из них кирпичам и смеялся.
Вокруг него всегда было много людей. Он словно магнитом притягивал их. И
вдруг самоубийство. Жуткая, фантастическая смерть. Он нарисовал свой
чердак - строго реалистично, без всяких искажений: дощатое перекрытие,
темные от времени балки, паутина по углам. Под одной из балок в петле
висит неестественно вытянутый человек в заплатанном свитере - торчат белые
носки. Валяется табуретка. Картина называлась - "Утро". Она стояла на
мольберте посередине чердака, а напротив нее, словно отражение, висел
автор. Свитер и носки. Табуретка. Лил дождь, и с крыши капало. И по всему
полу были разбросаны деньги - около четырех тысяч десятирублевыми
бумажками. А искаженная перспектива появилась у Сфорца. Все журналы
напечатали репродукцию, где изогнутые, будто в кривом зеркале, люди
бродили между изогнутых домов. Говорили об углублении реализма.
Был еще Розенберг, который делал иллюстрации к Андерсену - очень
четкая линия и праздничный, до боли в глазах, чистый цвет. Он вдруг стал
зубным врачом и располнел так, что непонятно, как умудрялся входить в свой
кабинет. И был Ивакин с вихреобразным, срываемым ветром рисунком, уехавший
геологом куда-то на Север, и Чумаков, ставший инженером, и Вольпер,
который делает чертей для продажи.
- Я когда бросил писать, чуть с ума не сошел, - сказал Вольпер. -
Руки не могут без работы. Ну и - жить как-то надо.
Погас. Словно выключили свет где-то внутри. Лицо вдруг стало больным
и морщинистым. Без звука положил маску на край стола. Рядом - резец.
- Ты продал ему штрих? - понял Климов. - Да? Грубый штрих. То, что ты
делал - будто ножом провели? Что ты молчишь? Я же помню твои картины - где
они?
Он посмотрел на стены. Черти ухмылялись. Сверкали ледяные глаза.
Вольпер посмотрел туда же, удивляясь, точно видел впервые.
- Я никогда не писал картин, - надменно сказал он.
- Ты их тоже уничтожил? Ты ненормальный, - сказал Климов, - у тебя
были отличные вещи.
- Запомни, пожалуйста, - сильно нажимая голосом, произнес Вольпер. -
Я никогда не писал картин Я никогда не был художником.
- У меня сохранились твои рисунки. Уголь и сангина.
Вольпер встал - маленький, как воробей, неумолимый. Скрестил ребра
рук.
- У меня нет никаких рисунков.
Голос его поднялся до высоких нот и заклекотал по-птичьи. Он втягивал
воздух раздутыми ноздрями.
Бронзовым оскалом, торжествующе, светился в углу мрачный шестирукий
Шива.

Рассаживались долго - двигали тяжелые обшарпанные кресла, скорбно
вздыхали и откашливались. У Печакина журавлиные ноги не помещались под
столом, он елозил ими, его вяло урезонивали, он втягивал западающие щеки:
"А что я могу? В карман прикажете положить?" - "Ну, осторожнее
как-нибудь". - "Я их в карман не положу". Борих потер мягкие руки, открыл
портфель и ушел в него с головой. Климов тоже сел, как деревянный,
чувствуя подступающую изнутри дрожь. Ему сказали трубным голосом:
"Позвольте... м-м-м..." Он суетливо встал. Сигиляр, упираясь медвежьими
руками, продавил кресло. Отдулся горячим воздухом, перекрыв все звуки,
сказал: "Вот и сели". Достал клетчатый платок, промокнул лоб.
Больше свободных кресел не было. Климов занял единственный стул. Он,
вероятно, предназначался как раз для него. Откусил заусеницу - скорей бы.
"Зажгите свет", - не глядя, сказал Букетов. Никто не пошевелился. Климов
подождал - обмирая, прошел к двери по скрипящему паркету. Сумрачный
дневной свет смешался с электрическим - неприятно для глаз. "Что они
делают? - с испугом подумал он. - Они же ничего не увидят. Нельзя смотреть
при таком освещении. И стены розовые. Просто ужас. Невозможный фон..." -
"Кгм!.. Так что же?" - произнес Букетов. Лапиков, раскладывавший бумаги,
немедленно зашептал что-то таинственное. "А, давай, давай", - голосом
хорошо пообедавшего человека сказал Букетов. Печакин перегнулся к ним
через стол. Все трое сомкнулись бутоном. Замерли. Поднимая живот, громко
дышал Сигиляр. Борих, как мышь, шуршал головой в своем портфеле. Климов
осторожно ступал на стонущий паркет. Бутон распахнулся. "Ха-ха-ха!" -
вытолкнул из горла Букетов. Словно заколотил три гвоздя. "Ну ты уж это...
Ну ты уж того..." - разгибаясь длинным телом, сказал Печакин. Довольный
Лапиков подмигивал сразу обоими глазами.
- Кгм!.. - сказал Букетов. Как обрезал. Посмотрел на разложенные
бумаги. - Кгм!.. Разве у нас что-то осталось?
- А вот есть еще история, - медным басом сказал Сигиляр.
К нему немедленно повернулись. Борих вынул голову из портфеля.
- Отличная история... Как этот - ну, вы его знаете... Он пошел
туда... Чтобы, значит, отвертеться... Не хотел на себя брать - ну, вы
знаете... И там ему дали по морде... Хы... Да, история... Жуть берет.
Вспомню, расскажу, - пообещал Сигиляр.
Несколько секунд все чего-то ждали. Потом вдруг задвигались.
- Еще одна работа, - деловым тоном сказал Лапиков. Пополз носом по
листу бумаги. - Климов Николай Иванович, год рождения, член Союза с
такого-то, картина размером и весом. Вес не указан. На тему - пейзаж, под
названием - "Река Тихая". Масло. Изготовление - сентябрь этого года.
- Пейзаж - вещь подходящая, - одобрил Сигиляр. Шумно подул, сложив
кольцом красные, словно без кожи, губы.
- А я думал, мы все обсудили, - недовольно сказал Печакин. Вытянулся,
как циркуль, поднял острый подбородок.
- Нет, этот... Климов остался, - глядя в лист, сказал Лапиков.
- Но я определенно думал, что мы все обсудили, - Печакин искривил
лицо.
- Да всего одна картина, - сказал Лапиков, не отрываясь.
- Ну так обсудим завтра, - сказал Печакин.
- Да тут на полчаса, - сказал Лапиков.
- А когда мы закончим? - кисло сказал Печакин. - Я за то, чтобы
обсудить завтра. Валентин Петрович, Валя, как ты считаешь?
Букетов сердито шевельнул бровями:
- Надо развязаться побыстрее.
- Вот и я говорю, - сказал Печакин.
"Я сейчас уйду, - подумал Климов. - Просто встану и уйду. И хлопну
дверью. Они, наверное, даже не заметят. И пусть делают, что хотят. Ну их -
подальше". Он знал, что никуда не уйдет. Боясь выдать себя, зажал руки
коленями, опустил голову. Паркет был малиновый, из квадратных шашечек,
сильно затоптанный. Очень скучный паркет.
- Товарищи, давайте что-нибудь решать, - сказал Букетов. - Обсуждаем
сегодня или переносим на завтра?
Сигиляр перестал дуть, набрал полную грудь воздуха и бухнул, как в
бочку:
- Собрались - обсудим!
- Вениамин Карлович!
- Мне все равно, - вежливо сказал Борих из портфеля.
- Тогда сегодня.
- Ну как хотите, - недовольно сказал Печакин. - Только сегодня я не
могу задерживаться.
- Климов, Климов... - вспоминал Букетов, глядя на Климова. Тот,
ненавидя себя, мелко покивал, выдавил кроличью улыбку: они были знакомы.
Букетов вспомнил и затвердел широким лицом. - А почему посторонние? -
Лапиков сказал ему что-то. - Ну так что, что автор? Есть порядок. -
Лапиков пошептал еще. Ясно послышалось: "Сфорца". - А, ну тогда ладно, -
равнодушно согласился Букетов. - Тогда будем начинать. Поставьте там,
пожалуйста, - протянул руку с квадратными пальцами по направлению к
мольберту. Климов было дернулся, но Лапиков уже откуда-то из узких,
вертикальных, пронумерованных стеллажей достал картину, понес, водрузил
как-то неловко - она вдруг соскочила. Климов зажмурятся, заранее слыша
удар о пол, треск разваливающейся рамы и невыносимый, бороздящий ногтями
по живому сердцу звук перегибающегося полотна.
- Вот она, - сказал Лапиков, отряхиваясь.
Помолчали. Печакин выпятил тонкую губу, смотрел - сквозь. Лапиков,
вернувшись на место, быстро-быстро заполняют лист ровным, убористым
почерком. У Букетова было такое выражение лица, словно он увидел именно
то, что ожидал увидеть.
- Реализм, - выдохнул Сигиляр.
Будто кирпич положил.
Опять помолчали. Из коридора доносились неразборчивые голоса.
- И все-таки лучше перенести на завтра, - сказал Печакин. - Что мы -
в самом деле? Кто нас торопит? Как будто нет времени.
Климов не мог смотреть. Неужели это написал он? Розоватая тень
пленкой легла на картину. Краски потускнели и смешались. Казались
грязными. Словно рисовали половой тряпкой. Мазня какая-то.
- Это что? - спросил Сигиляр, неопределенно потыкав рукой в нижнюю
часть полотна.
- Река, - не отрываясь от бумаг, ответил Лапиков.
- Ага, река, - Сигиляр был удовлетворен. - А вот это?
- Омут, - не глядя, сказал Лапиков.
- Уже понятнее. А тут что - навроде рояля?
- Куст.
- Кругом реализм, - заключил Сигиляр.
Выставил из кресла толстые ноги в широких, мятых штанинах. Съехавшие
носки у него были разноцветные - синий и красный.
- Минуточку внимания, - твердо сказал Букетов и постучал авторучкой о
стол. - Прежде всего надо иметь в виду, что реализм - это правдивое и
объективное отражение действительности специфическими средствами,
присущими тому или иному виду художественного творчества. - Обвел всех
стальным взглядом, особенно задержался на Климове. Встала невозможная
тишина. Борих перестал шуршать в портфеле. "Угум", - независимо подтвердил
Сигиляр. - Мы знаем, - сказал Букетов, - что реализм представляет собой
генеральную тенденцию поступательного развития художественной культуры
человечества. - Еще раз обвел всех неумолимыми глазами. Климов молча
страдал. У Лапикова шевелились губы, он записывал. - Именно в реализме
обнаруживается глубинная сущность искусства как важнейшего способа
духовно-практического освоения действительности.
- Ах, какой домик у Франкаста, - вдруг мечтательно сказал Борих,
потирая белые, сдобные, как у женщины, руки. - Какой домик. Сказочный
домик. Представьте себе - два этажа, с черепичной крышей, знаете - такая
финская крыша, очень симпатичная, черепичка к черепичке. А галерея
деревянная и сплошь отделана витражами. На тему распятия Христа. Между
прочим, Национальный музей хотел их купить - эти витражи, но Франкаст
отказался. - Борих почмокал, не находя слов. - И чудесный сад на три
гектара. Целый парк, а не сад. Как в Версале. Беседки, пруды. Между
прочим, в доме у него неплохой бассейн. И все это буквально рядом с
Парижем. Он отвез меня на машине, меньше часа езды. Я смотрел его серию
"Человек наизнанку", шестьдесят офортов. Завихрения, конечно. Он якобы
отрывает сознание от самого себя и переводит его в мир немыслящей материи.
Такая, знаете, психотехника. Это сейчас модно. Называется -
психологическая компенсация безволия личности. Не наша теория. Я о ней
писал - в прошлом году, в "Искусстве", в пятом номере. Но между прочим, у
него в бассейн подается морская вода. И это, заметьте, под Парижем, можно
сказать, в пригороде.
- Кгм! - сказал Букетов.
Борих закатил голубые глаза: "Ах и ах!" - скрылся в портфеле. Там
зачмокал, зашуршал.
Букетов сказал веско, ставя слова забором:
- Там, где художественное творчество отделяется от реальной
действительности и уходит в эстетический агностицизм или отдается
субъективистскому произволу, там уже нет места реализму.
- Валентин Петрович, я не успеваю, - быстро сказал Лапиков. Ручка его
бежала с сумасшедшей скоростью. "Где?" - спросил Букетов. "Вот тут:
агностицизм". - "...или отдается субъективистскому произволу, - медленно
повторил Букетов, - там нет места реализму".
1 2 3