Кряжистый чумазый шофер в сапогах и
ватнике, будто краб, очумело приседая, размахивал гаечным ключом: Не
поеду, дыр-дыр-черездыр!.. Слазь оттудова!.. Не поеду сейчас,
мудыр-черездыр!.. Завтра, завтра, кому говорят?!.. - Он стаскивал за штаны
одного, но сразу трое устремлялись на освободившееся место. Рессоры
жалобно повизгивали. Я знал, что и завтра он, конечно, никуда не поедет.
Он не поедет никогда. Хронос! Хронос! Ковчег! Я толкался и наступал на
пятки. Было ясно, почему Циркуль-Клазов даже не пытается задержать меня.
Потому что - Хронос! Хронос! Ковчег! Мне отсюда не выбраться. Я спросил
неизвестно кого - искаженные, пропадающие и выныривающие лица: Как пройти
на деревню Лаврики? - пять торопливых рук тут же указали мне в
противоположные стороны: Туда!.. - Можно было не спрашивать. Я все время
чувствовал сучковатые жесткие пальцы на горле.
Апкиш вчера сказал:
- Социализм в нашем варианте - это железная естественная
регламентация. Государство пронизывает собою всю толщу жизни. Существуют
конституционные гарантии. Это правда. Но существуют еще и невидимые,
всепроникающие, абсолютные и жестокие законы власти, которые, как
универсальный клей, цементируют наше общество, придавая ему совершенную
форму. Каждое слово предписано. Каждый поступок заранее согласован.
Внутренняя цензура - это воздух, которым мы дышим с детства. В паузах
великих речей сквозит тюремная тишина, и зовущие лозунги примотаны колючей
проволокой. Вы мне скажете: Тоталитарный режим? - Да!.. - Вы мне скажете:
Империя коммунистической бюрократии? - Да!.. - Но одновременно - и
консолидация, и уверенность, и стабильность. Прежде всего - стабильность.
Так хочет народ. Косметические средства здесь не помогут. Надо либо ломать
до основ, которые были, по-видимому, хороши, либо шествовать дальше, как
на параде: бурно радуясь и разворачивая транспаранты - обращая восторги к
праздничным золотым трибунам...
Он сидел - бледный и хрупкий, как статуэтка, странно ушастый,
керамический, неподвижный - отражаясь в лакированной пустыне стола. Перед
ним лежал длинный заточенный карандаш.
Только и всего.
Я сказал, преодолевая гипнотическую силу его интонаций:
- А вы не боитесь вслух говорить об этом? Для _в_а_с_ ведь тоже
существуют невидимые и жестокие законы. Может быть, даже более жестокие,
чем для _н_а_с_. И, между прочим, Корецкого _р_а_з_д_а_в_и_л_и_ за гораздо
меньшее свободомыслие.
Но Апкиш лишь изогнул брови:
- Кабинет не прослушивается. Провинция. Кроме того, ситуация у нас
исключительная: главное - играть по сценарию, остальное неважно. А
Корецкий ваш - просто дурак. Ему надо было прийти ко мне. Обязательно.
Сидел бы сейчас - здесь, а Батюта - в лагере. Я нисколько не шучу. Иногда
позарез нужны свежие незамутненные люди.
Он легонько кивнул мне и ужасно медленно, будто створки раковин,
опустил известковые хрустящие веки.
Аудиенция была окончена.
- С вами страшно жить в одном мире, - поднимаясь, ответил я.
Видимо, меня опять _к_о_р_р_е_к_т_и_р_о_в_а_л_и_. Видимо,
психологически. Я прекрасно слышал короткий и резкий гудок приближающегося
поезда. Жаркие туманные дали неожиданно распахнулись передо мной.
Бросилось вдруг в глаза: стрелка, шлагбаумы, ровная протяженность путей,
которые немного подрагивали. Шпалы были засыпаны непережженным углем.
Остро пахло гарью. Паровоз ворвался на станцию, точно землетрясение -
пышущий дымом и скоростью, громыхающий раскаленным железом. Это был
товарняк: вагонетки, груженные серой щебенкой. Вероятно, для стройки. Они
свистели мимо, как проклятые. Ветер, нажимая поверх, сдувал полотнищами
неприятную колкую пыль. Глаза у меня слезились. Я стоял у самых рельсов, и
свистящие гнутые поручни мелькали, как взмах крыла. Есть у вагонеток такая
узенькая лесенка сбоку. Лесенка - две ступеньки. Нечего было и думать,
чтобы уцепиться за нее. Я постанывал от волнения. Если я сейчас не уеду,
то я погиб. Это мой последний шанс. Я примеривался тысячи раз и тысячи раз
не решался. Сучковатые пальцы по-прежнему держали меня. Очень мешал
конверт, зажатый под мышкой. Его некуда было деть. Грохот удилищем стегал
по ушам. - Безнадежно!.. - высоким срывающимся голосом прокричали мне
сзади. Я досадливо отмахнулся. Подумаешь, Циркуль! Чихал я на Циркуля! -
Почтово-багажные... идут медленнее... все равно безнадежно!... -
прокричали мне сзади. Я опять отмахнулся. У меня не оставалось времени.
Вагонетки лупили по глазам яркими промежутками солнца. Наступала
томительная секунда: звенящая и определяющая судьбу. Я отчетливо
представлял себе, как я прыгаю, промахиваюсь, ударяюсь, судорожные руки
соскакивают и крутящаяся безостановочная махина колес, уродуя и сминая,
торопливо колотит меня по шпалам. В кино это выглядело намного проще: беги
рядом с поездом и цепляйся. Но ведь - это в кино. И для этого надо иметь
обе свободных руки. Обе руки - как минимум. Или все-таки бросить, к
чертям, документы? Я рванулся вдоль насыпи, напрягаясь и холодея, - что-то
немотно ударило по щиколотке, что-то поехало, осыпаясь, вертикально встала
земля, кувырнулся летящий состав, в невозможной близости прыгнули к лицу -
гравий, песок, темное воющее пространство под вагонами. Я даже не успел
испугаться по-настоящему. Смерть была совсем рядом. Сильные руки
подхватили меня и, немыслимым образом крутанув, снова поставили на ноги.
Оборвался камнепадный грохот. Прозвенев на последнем стыке, поезд кончился
- стремительно уходя, превращаясь в дымную точку на горизонте. Тут же все
прекратилось. - Отпустите меня! - раздраженно сказал я, отрабатывая назад
локтями. Мне хотелось заплакать. Это был не Циркуль. Это был высокий
худощавый интеллигентный человек с длинными волосами, будто лен,
рассыпанными по плечам. Бархатная зеленая куртка и обтянутые брюки из
белой джинсы. Лира в петлице, золотые пуговицы, крестик на тончайшей
цепочке. По одежде - типичный художник. Или неудачливый музыкант. - Каждый
день две-три жертвы, не стоит пробовать, Борис Владимирович, - мягко
сказал он. Я, заламываясь, вскинул голову. - Вы меня знаете? - Разумеется.
- Откуда? - Это моя профессия. - Какая профессия? - _З_н_а_т_ь_, - ответил
Художник. - Я прошу вас, Борис Владимирович, не повторяйте попытки. Всего
хорошего. До свидания. - Он поклонился мне как-то очень церемонно и пошел
к вокзалу, журавлиными ногами перенося тело через рытвины. Я увидел, как
Циркуль-Клазов, выбежавший навстречу из дверей, вдруг остолбенело
выпрямился и содрал очки, а затем пружинисто, четко вздернул облупленный
подбородок - ать! - по-военному приветствуя его. Я смотрел и обливался
горячим потом. Мне было не вырваться отсюда.
Итак - иммиграция. Газеты были за восемнадцатое число. Обе - мятые,
грязные, в размазанной типографской краске. Я их здорово отделал, катаясь
по насыпи. В центральной - четверть первой страницы занимала мутноватая
фотография совершенно одинаковых грузных людей, стоящих на аэродроме и
недобро улыбающихся. Кого-то встречали после дружественного визита. Или,
наоборот, провожали. (Хорошо бы навсегда). Передовая статья призывала
критиковать, невзирая на лица, проявлять инициативу и по-коммунистически,
смело вскрывать имеющиеся недостатки. (Нашли дураков!) В международном
разделе сообщалось, что американская военщина по-прежнему бряцает и
нагнетает напряженность, в то время, как наши мирные учения "Дружба"
существенно углубили процесс разрядки. (Ну, - это понятно). Король
Какермакии Макеркакий Второй заявил племенным вождям, что его страна
отныне выбирает социалистический путь развития. (Значит, и у них мяса не
будет). Количество забастовщиков на металлургических предприятиях
Обдиральда за истекшую неделю увеличилось примерно наполовину. (Видимо, с
двух до трех). Некто Опупени, выдающийся (на своей улице) политический
деятель, восхищался грандиозной Продовольственной программой нашей страны.
(Это - без комментариев). Наличествовала также громадная статья о правах
человека на Западе. Никаких прав там отродясь не было. И, естественно,
никогда не будет. (Здесь я вообще молчу). Рубрика "По родной стране" бодро
извещала, что посеяно, собрано, намолочено, сохранено, доставлено в
магазины, продано населению, съедено и переварено, запущено, построено,
введено в действие, заселено, повышено, улучшено и так далее - по крайней
мере на одиннадцать процентов больше. (По сравнению с чем?) Подвал на
четыре колонки содержал острокритические материалы о дефиците гуталина в
городе Сербюжанске. Осуждался товарищ Цухабеев. Дальше ютились - спорт,
искусство, телепрограммы. То есть, полный и абсолютный ноль. Дежурное
блюдо словоговорения. Я напрасно скользил глазами по диагоналям квадратных
статей. Не было ни единой зацепки. В местной газете, испещренной
подслеповатым шрифтом, красовалась все та же унылая фотография о встрече
на аэродроме, и все та же изрядно протухшая неудобочитаемая передовая
призывала трудящихся смело критиковать. А на остальных страницах
безудержно колосились яровые, шумел и наливался вызревающий клин озимых,
скотница Васильева непрерывно нагуливала мясо, а доярка Поддых выжимала из
каждой коровы столько высококачественного молока, что, наверное, у
животных наматывались копыта на позвоночник. Рабочие местного
автотранспортного предприятия выдвигали инициативу: ездить без бензина и
без грузовиков. А в дальнейшем - и без самих водителей. Предлагалось
выполнить план будущей пятилетки к нынешней годовщине Советской власти.
Вероятно, Карась был прав. Район, как трактор, пер за достижениями. Все
это было знакомо, угнетающе-знакомо, муторно-знакомо и не вызывало ничего
кроме привычного отупения. Я не понимал, почему началась иммиграция? Ведь
не на пустом же месте? Нужны катастрофические причины, чтобы взбаламутить
такое количество людей, привыкших к благам и к неограниченной личной
власти. Требовался, по меньшей мере, ураган, чтобы вырвать их из
насиженных кабинетов и, словно деревья по небу, обдирая тугую листву,
вращая корнями и ветками, зашвырнуть в Великое Никуда. Правда, газеты были
за восемнадцатое число! Да! - за восемнадцатое. Август! Понедельник!
Я уже хотел, ожесточенно скомкав, отбросить их в сторону, но на
последней странице жеваной многотиражки, внизу, где обычно указываются
выходные данные, после слова "редактор" стояла очень странная и очень
неожиданная фамилия. Не - Черкашин И.В., как полагалось бы в номере, а
совсем-совсем другая: чрезвычайно странная и чрезвычайно неожиданная -
совершенно неуместная здесь. Я, наверное, секунд пятнадцать придурковато
взирал на нее, прежде чем до меня дошло: типографские строчки, как
водоросли, зашевелились перед глазами. Это была _м_о_я_ фамилия! Она была
напечатана вразрядку, прописным жирным боргесом и отчетливо выделялась над
перфорированным обрезом. Я смотрел и не мог оторваться. Было нечто
завораживающее в девяти обыкновенных буквах. Нечто злобное, окончательное
и бесповоротное. Словно потусторонние зрачки приковывали они меня. Значит
- Хронос! Значит - дремотный Ковчег! Значит - мне действительно не уехать
отсюда! Я все-таки скомкал газеты в безобразный шевелящийся ком и как
можно дальше отбросил его в пространство между двумя железнодорожными
бараками, а затем поколебался секунду и швырнул туда же мятый тяжелый
незаклеенный конверт с документами, прошуршавший и врезавшийся в лопухи.
Все! С меня было достаточно. Серебристая паутина, свисая, блестела на
низких стропилах. Я увидел пропыленную россыпь бутылок, треснувший серый
ящик из-под картошки, заплесневелую половинку хлеба, над которой столбиком
роилась озабоченная мушиная зелень. Удивительное безлюдье царило вокруг.
Удивительное безлюдье и тишина. Разъезд был пустынен, тускло сияли рельсы,
пузырилась на шпалах смола, солнце подбиралось к зениту, я не знал: следят
ли еще за мною или нет, но меня это не интересовало, потому что проступали
уже сквозь землю многочисленные крысиные следы.
Крысиные следы были повсюду. Они пересекали кремнистую вытоптанную
тропу, ведущую вдоль обрыва, глубокой колеей подминали лопухи в канаве,
которые так и не распрямились, и по толстой ватной пыли, покрывающей
улицу, отворачивали к забору, мимо щепастых досок, к калитке в
человеческий рост, обитой поперек ржавыми полосами железа. Я бы никогда не
догадался, что это - следы: широченные пятипалые отпечатки, когтями
врезающиеся в землю. Даже на обтертых камнях белели свежие сахарные
царапины. Редактор вздернул растопыренную ладонь: Осторожно, не наступите!
- А почему нельзя? - спотыкаясь спросил я. - Очень плохая примета. - И чем
же она плохая? - спросил я. - Говорят, что сожрет Младенец. - А вы верите
в Младенца? - изумленно спросил я. - А вы не верите в него? - в свою
очередь спросил редактор. - Но это же слухи, вымысел, - сказал я. - Там,
где нет правды, слухи становятся реальностью, - сказал редактор. - Все
равно, не могу поверить, - _озираясь, _сказал _я. - Я тоже сначала не
верил... - А теперь что же? - шепотом спросил я. - А теперь верю, - сухо
ответил редактор. Он пошарил пальцами в узкой дыре над ручкой и со
скрежетом оттянул засов. Калитка отворилась. Показался чистый метеный
дворик, куда из сада тяжело перевешивались дурманящие ветви смородины.
Подбежал розовый умытый поросенок и, хрюкнув пару раз, весело задрал
пятачок. - Циннобер, Циннобер, Цахес, - тихо сказал редактор. - Вы,
наверное, помните историю о маленьком уродце, который присваивал чужие
заслуги. - Нет! - отрезал я. Я его ненавидел в эту минуту. Пожилая
женщина, обирающая ягоды со стороны двора, почему-то босая, расстегнутая
до белья, услышала нас и повернулась - медленно, будто во сне, - уронила
таз, выкатила из-под ресниц блестящие родниковые слезы. - Как хорошо, что
ты вернулся, Бонифаций, - ласково и горько сказала она. - Я так за тебя
боялась, я уже думала, что тебя украли, раздели, сварили на колбасу, я
очень скучала по тебе... - Она покачнулась. Давя рассыпанные ягоды,
осклизаясь на кожицах, редактор стремительно шагнул и привлек ее к себе,
не давая упасть. Женщина всхлипнула утиным носом. - С тех пор, как ты
умер, у нас все по-старому: родился Кузя, Марью Федоровну зарезали, яблоки
гниют и гниют - хоть плачь, у Кабашкиных стащили простыню среди бела дня,
картошку еще не копали, позавчера был сильный дождь, каждую ночь приходит
Дева и скребется ногтями в твое окно... - Из каких-то складок она достала
здоровенный покрытый ржавчиной гвоздь и, не смущаясь, почесала им в
голове. - Ты же, наверное, хочешь есть, Бонифаций? Здесь у меня кусочек
мыла - положи сверху немного известочки и будет вкусно, ты же всегда любил
известку, я помню, помню, помню... - Голос ее пресекся на коротком и
остром вдохе. Жизнерадостный поросенок терся о щиколотки, вокруг которых
запеклась грязь. Подошла взъерошенная деловитая курица и задумчиво клюнула
меня по туфле. _-_ _О_н_и_ _нас всех переделают... _О_н_и_ не пощадят
никого... - оборачиваясь ко мне, сказал редактор. Я вздрогнул. Будто
черная молния просияла окрест. Будто колдовская, невыносимо долгая,
накопившая густое электричество, широкая беззвучная молния - обнимая
ветвями половину мира, превращая его в негатив и выхватывая на мгновение
лишь квадратные угольные зубы на скуластом лице, которое оплывало дрожащим
фосфором. Я уже видел эту женщину! Я уже видел, как она танцует, неумело
кружась, словно школьница, слегка приподнимая лохмотья измочаленной юбки.
Я уже видел, как редактор беспомощно цепляет ее за округленные локти,
пытаясь остановить и - умоляя, умоляя о чем-то. Я уже видел, как
шарахается из-под ног обезумевший поросенок, радостно включаясь в игру, а
испуганная курица, клокоча и теряя больные перья, горячим комком
перепархивает через забор. Я уже видел это - двести миллионов раз! Это -
его сестра, ей пятьдесят шесть лет, она учительница географии, у нее
сколиоз, недавно ее н_а_в_е_с_т_и_л_и_, и теперь она целыми днями собирает
тараканов - разговаривает с ними о жизни, называет по именам и
подкармливает бутербродами с клубничным вареньем. Они тут все сумасшедшие!
Зубы Хроноса! Дремотный Ковчег!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
ватнике, будто краб, очумело приседая, размахивал гаечным ключом: Не
поеду, дыр-дыр-черездыр!.. Слазь оттудова!.. Не поеду сейчас,
мудыр-черездыр!.. Завтра, завтра, кому говорят?!.. - Он стаскивал за штаны
одного, но сразу трое устремлялись на освободившееся место. Рессоры
жалобно повизгивали. Я знал, что и завтра он, конечно, никуда не поедет.
Он не поедет никогда. Хронос! Хронос! Ковчег! Я толкался и наступал на
пятки. Было ясно, почему Циркуль-Клазов даже не пытается задержать меня.
Потому что - Хронос! Хронос! Ковчег! Мне отсюда не выбраться. Я спросил
неизвестно кого - искаженные, пропадающие и выныривающие лица: Как пройти
на деревню Лаврики? - пять торопливых рук тут же указали мне в
противоположные стороны: Туда!.. - Можно было не спрашивать. Я все время
чувствовал сучковатые жесткие пальцы на горле.
Апкиш вчера сказал:
- Социализм в нашем варианте - это железная естественная
регламентация. Государство пронизывает собою всю толщу жизни. Существуют
конституционные гарантии. Это правда. Но существуют еще и невидимые,
всепроникающие, абсолютные и жестокие законы власти, которые, как
универсальный клей, цементируют наше общество, придавая ему совершенную
форму. Каждое слово предписано. Каждый поступок заранее согласован.
Внутренняя цензура - это воздух, которым мы дышим с детства. В паузах
великих речей сквозит тюремная тишина, и зовущие лозунги примотаны колючей
проволокой. Вы мне скажете: Тоталитарный режим? - Да!.. - Вы мне скажете:
Империя коммунистической бюрократии? - Да!.. - Но одновременно - и
консолидация, и уверенность, и стабильность. Прежде всего - стабильность.
Так хочет народ. Косметические средства здесь не помогут. Надо либо ломать
до основ, которые были, по-видимому, хороши, либо шествовать дальше, как
на параде: бурно радуясь и разворачивая транспаранты - обращая восторги к
праздничным золотым трибунам...
Он сидел - бледный и хрупкий, как статуэтка, странно ушастый,
керамический, неподвижный - отражаясь в лакированной пустыне стола. Перед
ним лежал длинный заточенный карандаш.
Только и всего.
Я сказал, преодолевая гипнотическую силу его интонаций:
- А вы не боитесь вслух говорить об этом? Для _в_а_с_ ведь тоже
существуют невидимые и жестокие законы. Может быть, даже более жестокие,
чем для _н_а_с_. И, между прочим, Корецкого _р_а_з_д_а_в_и_л_и_ за гораздо
меньшее свободомыслие.
Но Апкиш лишь изогнул брови:
- Кабинет не прослушивается. Провинция. Кроме того, ситуация у нас
исключительная: главное - играть по сценарию, остальное неважно. А
Корецкий ваш - просто дурак. Ему надо было прийти ко мне. Обязательно.
Сидел бы сейчас - здесь, а Батюта - в лагере. Я нисколько не шучу. Иногда
позарез нужны свежие незамутненные люди.
Он легонько кивнул мне и ужасно медленно, будто створки раковин,
опустил известковые хрустящие веки.
Аудиенция была окончена.
- С вами страшно жить в одном мире, - поднимаясь, ответил я.
Видимо, меня опять _к_о_р_р_е_к_т_и_р_о_в_а_л_и_. Видимо,
психологически. Я прекрасно слышал короткий и резкий гудок приближающегося
поезда. Жаркие туманные дали неожиданно распахнулись передо мной.
Бросилось вдруг в глаза: стрелка, шлагбаумы, ровная протяженность путей,
которые немного подрагивали. Шпалы были засыпаны непережженным углем.
Остро пахло гарью. Паровоз ворвался на станцию, точно землетрясение -
пышущий дымом и скоростью, громыхающий раскаленным железом. Это был
товарняк: вагонетки, груженные серой щебенкой. Вероятно, для стройки. Они
свистели мимо, как проклятые. Ветер, нажимая поверх, сдувал полотнищами
неприятную колкую пыль. Глаза у меня слезились. Я стоял у самых рельсов, и
свистящие гнутые поручни мелькали, как взмах крыла. Есть у вагонеток такая
узенькая лесенка сбоку. Лесенка - две ступеньки. Нечего было и думать,
чтобы уцепиться за нее. Я постанывал от волнения. Если я сейчас не уеду,
то я погиб. Это мой последний шанс. Я примеривался тысячи раз и тысячи раз
не решался. Сучковатые пальцы по-прежнему держали меня. Очень мешал
конверт, зажатый под мышкой. Его некуда было деть. Грохот удилищем стегал
по ушам. - Безнадежно!.. - высоким срывающимся голосом прокричали мне
сзади. Я досадливо отмахнулся. Подумаешь, Циркуль! Чихал я на Циркуля! -
Почтово-багажные... идут медленнее... все равно безнадежно!... -
прокричали мне сзади. Я опять отмахнулся. У меня не оставалось времени.
Вагонетки лупили по глазам яркими промежутками солнца. Наступала
томительная секунда: звенящая и определяющая судьбу. Я отчетливо
представлял себе, как я прыгаю, промахиваюсь, ударяюсь, судорожные руки
соскакивают и крутящаяся безостановочная махина колес, уродуя и сминая,
торопливо колотит меня по шпалам. В кино это выглядело намного проще: беги
рядом с поездом и цепляйся. Но ведь - это в кино. И для этого надо иметь
обе свободных руки. Обе руки - как минимум. Или все-таки бросить, к
чертям, документы? Я рванулся вдоль насыпи, напрягаясь и холодея, - что-то
немотно ударило по щиколотке, что-то поехало, осыпаясь, вертикально встала
земля, кувырнулся летящий состав, в невозможной близости прыгнули к лицу -
гравий, песок, темное воющее пространство под вагонами. Я даже не успел
испугаться по-настоящему. Смерть была совсем рядом. Сильные руки
подхватили меня и, немыслимым образом крутанув, снова поставили на ноги.
Оборвался камнепадный грохот. Прозвенев на последнем стыке, поезд кончился
- стремительно уходя, превращаясь в дымную точку на горизонте. Тут же все
прекратилось. - Отпустите меня! - раздраженно сказал я, отрабатывая назад
локтями. Мне хотелось заплакать. Это был не Циркуль. Это был высокий
худощавый интеллигентный человек с длинными волосами, будто лен,
рассыпанными по плечам. Бархатная зеленая куртка и обтянутые брюки из
белой джинсы. Лира в петлице, золотые пуговицы, крестик на тончайшей
цепочке. По одежде - типичный художник. Или неудачливый музыкант. - Каждый
день две-три жертвы, не стоит пробовать, Борис Владимирович, - мягко
сказал он. Я, заламываясь, вскинул голову. - Вы меня знаете? - Разумеется.
- Откуда? - Это моя профессия. - Какая профессия? - _З_н_а_т_ь_, - ответил
Художник. - Я прошу вас, Борис Владимирович, не повторяйте попытки. Всего
хорошего. До свидания. - Он поклонился мне как-то очень церемонно и пошел
к вокзалу, журавлиными ногами перенося тело через рытвины. Я увидел, как
Циркуль-Клазов, выбежавший навстречу из дверей, вдруг остолбенело
выпрямился и содрал очки, а затем пружинисто, четко вздернул облупленный
подбородок - ать! - по-военному приветствуя его. Я смотрел и обливался
горячим потом. Мне было не вырваться отсюда.
Итак - иммиграция. Газеты были за восемнадцатое число. Обе - мятые,
грязные, в размазанной типографской краске. Я их здорово отделал, катаясь
по насыпи. В центральной - четверть первой страницы занимала мутноватая
фотография совершенно одинаковых грузных людей, стоящих на аэродроме и
недобро улыбающихся. Кого-то встречали после дружественного визита. Или,
наоборот, провожали. (Хорошо бы навсегда). Передовая статья призывала
критиковать, невзирая на лица, проявлять инициативу и по-коммунистически,
смело вскрывать имеющиеся недостатки. (Нашли дураков!) В международном
разделе сообщалось, что американская военщина по-прежнему бряцает и
нагнетает напряженность, в то время, как наши мирные учения "Дружба"
существенно углубили процесс разрядки. (Ну, - это понятно). Король
Какермакии Макеркакий Второй заявил племенным вождям, что его страна
отныне выбирает социалистический путь развития. (Значит, и у них мяса не
будет). Количество забастовщиков на металлургических предприятиях
Обдиральда за истекшую неделю увеличилось примерно наполовину. (Видимо, с
двух до трех). Некто Опупени, выдающийся (на своей улице) политический
деятель, восхищался грандиозной Продовольственной программой нашей страны.
(Это - без комментариев). Наличествовала также громадная статья о правах
человека на Западе. Никаких прав там отродясь не было. И, естественно,
никогда не будет. (Здесь я вообще молчу). Рубрика "По родной стране" бодро
извещала, что посеяно, собрано, намолочено, сохранено, доставлено в
магазины, продано населению, съедено и переварено, запущено, построено,
введено в действие, заселено, повышено, улучшено и так далее - по крайней
мере на одиннадцать процентов больше. (По сравнению с чем?) Подвал на
четыре колонки содержал острокритические материалы о дефиците гуталина в
городе Сербюжанске. Осуждался товарищ Цухабеев. Дальше ютились - спорт,
искусство, телепрограммы. То есть, полный и абсолютный ноль. Дежурное
блюдо словоговорения. Я напрасно скользил глазами по диагоналям квадратных
статей. Не было ни единой зацепки. В местной газете, испещренной
подслеповатым шрифтом, красовалась все та же унылая фотография о встрече
на аэродроме, и все та же изрядно протухшая неудобочитаемая передовая
призывала трудящихся смело критиковать. А на остальных страницах
безудержно колосились яровые, шумел и наливался вызревающий клин озимых,
скотница Васильева непрерывно нагуливала мясо, а доярка Поддых выжимала из
каждой коровы столько высококачественного молока, что, наверное, у
животных наматывались копыта на позвоночник. Рабочие местного
автотранспортного предприятия выдвигали инициативу: ездить без бензина и
без грузовиков. А в дальнейшем - и без самих водителей. Предлагалось
выполнить план будущей пятилетки к нынешней годовщине Советской власти.
Вероятно, Карась был прав. Район, как трактор, пер за достижениями. Все
это было знакомо, угнетающе-знакомо, муторно-знакомо и не вызывало ничего
кроме привычного отупения. Я не понимал, почему началась иммиграция? Ведь
не на пустом же месте? Нужны катастрофические причины, чтобы взбаламутить
такое количество людей, привыкших к благам и к неограниченной личной
власти. Требовался, по меньшей мере, ураган, чтобы вырвать их из
насиженных кабинетов и, словно деревья по небу, обдирая тугую листву,
вращая корнями и ветками, зашвырнуть в Великое Никуда. Правда, газеты были
за восемнадцатое число! Да! - за восемнадцатое. Август! Понедельник!
Я уже хотел, ожесточенно скомкав, отбросить их в сторону, но на
последней странице жеваной многотиражки, внизу, где обычно указываются
выходные данные, после слова "редактор" стояла очень странная и очень
неожиданная фамилия. Не - Черкашин И.В., как полагалось бы в номере, а
совсем-совсем другая: чрезвычайно странная и чрезвычайно неожиданная -
совершенно неуместная здесь. Я, наверное, секунд пятнадцать придурковато
взирал на нее, прежде чем до меня дошло: типографские строчки, как
водоросли, зашевелились перед глазами. Это была _м_о_я_ фамилия! Она была
напечатана вразрядку, прописным жирным боргесом и отчетливо выделялась над
перфорированным обрезом. Я смотрел и не мог оторваться. Было нечто
завораживающее в девяти обыкновенных буквах. Нечто злобное, окончательное
и бесповоротное. Словно потусторонние зрачки приковывали они меня. Значит
- Хронос! Значит - дремотный Ковчег! Значит - мне действительно не уехать
отсюда! Я все-таки скомкал газеты в безобразный шевелящийся ком и как
можно дальше отбросил его в пространство между двумя железнодорожными
бараками, а затем поколебался секунду и швырнул туда же мятый тяжелый
незаклеенный конверт с документами, прошуршавший и врезавшийся в лопухи.
Все! С меня было достаточно. Серебристая паутина, свисая, блестела на
низких стропилах. Я увидел пропыленную россыпь бутылок, треснувший серый
ящик из-под картошки, заплесневелую половинку хлеба, над которой столбиком
роилась озабоченная мушиная зелень. Удивительное безлюдье царило вокруг.
Удивительное безлюдье и тишина. Разъезд был пустынен, тускло сияли рельсы,
пузырилась на шпалах смола, солнце подбиралось к зениту, я не знал: следят
ли еще за мною или нет, но меня это не интересовало, потому что проступали
уже сквозь землю многочисленные крысиные следы.
Крысиные следы были повсюду. Они пересекали кремнистую вытоптанную
тропу, ведущую вдоль обрыва, глубокой колеей подминали лопухи в канаве,
которые так и не распрямились, и по толстой ватной пыли, покрывающей
улицу, отворачивали к забору, мимо щепастых досок, к калитке в
человеческий рост, обитой поперек ржавыми полосами железа. Я бы никогда не
догадался, что это - следы: широченные пятипалые отпечатки, когтями
врезающиеся в землю. Даже на обтертых камнях белели свежие сахарные
царапины. Редактор вздернул растопыренную ладонь: Осторожно, не наступите!
- А почему нельзя? - спотыкаясь спросил я. - Очень плохая примета. - И чем
же она плохая? - спросил я. - Говорят, что сожрет Младенец. - А вы верите
в Младенца? - изумленно спросил я. - А вы не верите в него? - в свою
очередь спросил редактор. - Но это же слухи, вымысел, - сказал я. - Там,
где нет правды, слухи становятся реальностью, - сказал редактор. - Все
равно, не могу поверить, - _озираясь, _сказал _я. - Я тоже сначала не
верил... - А теперь что же? - шепотом спросил я. - А теперь верю, - сухо
ответил редактор. Он пошарил пальцами в узкой дыре над ручкой и со
скрежетом оттянул засов. Калитка отворилась. Показался чистый метеный
дворик, куда из сада тяжело перевешивались дурманящие ветви смородины.
Подбежал розовый умытый поросенок и, хрюкнув пару раз, весело задрал
пятачок. - Циннобер, Циннобер, Цахес, - тихо сказал редактор. - Вы,
наверное, помните историю о маленьком уродце, который присваивал чужие
заслуги. - Нет! - отрезал я. Я его ненавидел в эту минуту. Пожилая
женщина, обирающая ягоды со стороны двора, почему-то босая, расстегнутая
до белья, услышала нас и повернулась - медленно, будто во сне, - уронила
таз, выкатила из-под ресниц блестящие родниковые слезы. - Как хорошо, что
ты вернулся, Бонифаций, - ласково и горько сказала она. - Я так за тебя
боялась, я уже думала, что тебя украли, раздели, сварили на колбасу, я
очень скучала по тебе... - Она покачнулась. Давя рассыпанные ягоды,
осклизаясь на кожицах, редактор стремительно шагнул и привлек ее к себе,
не давая упасть. Женщина всхлипнула утиным носом. - С тех пор, как ты
умер, у нас все по-старому: родился Кузя, Марью Федоровну зарезали, яблоки
гниют и гниют - хоть плачь, у Кабашкиных стащили простыню среди бела дня,
картошку еще не копали, позавчера был сильный дождь, каждую ночь приходит
Дева и скребется ногтями в твое окно... - Из каких-то складок она достала
здоровенный покрытый ржавчиной гвоздь и, не смущаясь, почесала им в
голове. - Ты же, наверное, хочешь есть, Бонифаций? Здесь у меня кусочек
мыла - положи сверху немного известочки и будет вкусно, ты же всегда любил
известку, я помню, помню, помню... - Голос ее пресекся на коротком и
остром вдохе. Жизнерадостный поросенок терся о щиколотки, вокруг которых
запеклась грязь. Подошла взъерошенная деловитая курица и задумчиво клюнула
меня по туфле. _-_ _О_н_и_ _нас всех переделают... _О_н_и_ не пощадят
никого... - оборачиваясь ко мне, сказал редактор. Я вздрогнул. Будто
черная молния просияла окрест. Будто колдовская, невыносимо долгая,
накопившая густое электричество, широкая беззвучная молния - обнимая
ветвями половину мира, превращая его в негатив и выхватывая на мгновение
лишь квадратные угольные зубы на скуластом лице, которое оплывало дрожащим
фосфором. Я уже видел эту женщину! Я уже видел, как она танцует, неумело
кружась, словно школьница, слегка приподнимая лохмотья измочаленной юбки.
Я уже видел, как редактор беспомощно цепляет ее за округленные локти,
пытаясь остановить и - умоляя, умоляя о чем-то. Я уже видел, как
шарахается из-под ног обезумевший поросенок, радостно включаясь в игру, а
испуганная курица, клокоча и теряя больные перья, горячим комком
перепархивает через забор. Я уже видел это - двести миллионов раз! Это -
его сестра, ей пятьдесят шесть лет, она учительница географии, у нее
сколиоз, недавно ее н_а_в_е_с_т_и_л_и_, и теперь она целыми днями собирает
тараканов - разговаривает с ними о жизни, называет по именам и
подкармливает бутербродами с клубничным вареньем. Они тут все сумасшедшие!
Зубы Хроноса! Дремотный Ковчег!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28