То же, в пакетиках-импульсах, надо было сделать и с речью, да еще воссоздать ее так, чтоб не только было все понятно, но Хозяин мог бы по голосу узнать, с кем говорит.
На шарашках, в этих полубархатных заведениях, куда, казалось, не проникал зубовный скрежет лагерной борьбы за существование, издавна было достойно учреждено начальством: в случае успеха разработки ближайшие к ней зэки получали все – свободу, чистый паспорт, квартиру в Москве; остальные же не получали ничего – ни дня скидки со сроку, ни ста граммов водки в честь победителей.
Середины не было.
Поэтому арестанты, наиболее усвоившие ту особенную лагерную цепкость, с которой, кажется, зэк может ногтями удержаться на вертикальном зеркале, – самые цепкие арестанты старались попасть в Семерку, чтоб из нее выскочить на волю.
Так попал сюда жестокий инженер Маркушев, прыщеватое лицо которого дышало готовностью умереть за идеи инженер-полковника Яконова. Так попали и другие, того же духа.
Но проницательный Яконов выбирал в Семерку и из тех, кто не напрашивался. Таков был инженер Амантай Булатов, казанский татарин в больших роговых очках, прямодушный, с оглушающим смехом, осужденный на десять лет за плен и за связи с врагом народа Мусой Джа-лилем. (В шутку Амантая считали старейшим работником фирмы, ибо, кончив радиоинститут в июне сорок первого года и брошенный в месиво смоленского направления, он как татарин был извлечен немцами из лагеря военнопленных и начал свою производственную практику в цехах этой самой фирмы «Лоренц», когда ее руководители еще подписывались в письмах «mit Heil Hitler!»). Таков был и Андрей Андреевич Потапов, специалист совсем не по слабым токам, а по сверхвысоким напряжениям и строительству электростанций. На шарашку Марфино он попал по ошибке неосведомленного чиновника, отбиравшего карточки в картотеке ГУ Лага. Но, будучи истинным инженером и беззаветным работягой, Потапов в Марфино быстро развернулся и стал незаменимым при аппаратуре наиболее точных и сложных радио-измерений.
Еще тут был инженер Хоробров, большой знаток радио. В группу №7 он был назначен с самого начала, когда она была рядовая группа. Последнее время он тяготился Семеркой, никак не включался в ее бешеный темп – и Мамурин тоже тяготился им.
Наконец долгоруким молниевидным спецнарядом сюда, в марфинскую Семерку, был доставлен из-под Салехарда, из бригады усиленного режима каторжного лагеря мрачный арестант и гениальный инженер Александр Бобынин – и сразу поставлен надо всеми. Бобынин был взят из самого зева смерти. Бобынин был первый кандидат на освобождение в случае успеха. Поэтому он работал, тянул и после полуночи, но с таким презрительным достоинством, что Мамурин боялся его и ему одному не смел делать замечаний.
Семерка была такая же комната, как Акустическая, только этажом над ней.
Так же она была заставлена аппаратурой и смешанной мебелью, только не было в ее углу одоробла акустической будки.
Яконов по несколько раз на дню бывал в Семерке, поэтому приход его не воспринимался тут как приход большого начальства. Только Маркушев и другие угодники выдвинулись вперед и захлопотали еще радостней и быстрей, да Потапов, чтобы закрыть видимость, добавил частотомер – в просвет, на многоэтажный стеллаж приборов, отгораживающий его от остальной лаборатории.
Он свою работу выполнял без рывков, с долгами всеми был разочтен, и сейчас мирно ладил портсигар из прозрачной красной пластмассы, предназначенный на завтрашнее утро в подарок.
Мамурин поднялся навстречу Яконову как равный к равному. Он был не в синем комбинезоне простых зэков, а в костюме дорогой шерсти, но и этот наряд не красил его изможденного лица и костлявой фигуры.
То, что было сейчас изображено на его лимонном лбу и бескровных губах нежильца на этом свете, условно означало и было воспринято Яконовым как радость:
– Антон Николаич! Перестроили на каждый шестнадцатый импульс – и гораздо лучше стало. Вот послушайте, я вам почитаю.
«Почитать» и «послушать» – это была обычная проба качества телефонного тракта: тракт менялся по несколько раз в день – добавкой, или устранением, или заменой какого-нибудь звена, а устраивать каждый раз артикуляцию было громоздко, невдоспех за конструктивными мыслями инженеров, да и расчета не было получать грубые цифры от этой недружелюбной науки, захваченной ройтмановским выкормышем Нержиным.
Привычно подчиненные единой мысли, ничего не спрашивая и не объясняя, Мамурин пошел в дальний угол комнаты и там, отвернувшись, прижав трубку к скуле, стал читать в телефон газету, а Яконов около стойки с панелями надел наушники, включенные на другом конце тракта, и стал слушать. В наушниках творилось нечто ужасное: звуки разрывались тресками, грохотами, визжанием.
Но как мать с любовью вглядывается в уродства своего детеныша, так Яконов не только не сдергивал телефонов со страдающих ушей, но плотнее вслушивался и находил, что это ужасное было как будто лучше того ужасного, которое он слышал перед обедом. Речь Мамурина была вовсе не живая разговорная речь, а размеренное нарочито-четкое чтение, к тому же Мамурин читал статью о наглости югославских пограничников и о распоясанности кровавого палача Югославии Ранковича, превратившего свободолюбивую страну в сплошной застенок, – поэтому Яконов легко угадывал недослышанное, понимал, что это – угадка, и забывал, что это угадка, и все более утверждался, что слышимость с обеда стала лучше.
И ему хотелось поделиться с Бобыниным. Грузный, широкоплечий, с головой, демонстративно остриженной наголо, хотя на шарашке разрешались любые прически, Бобынин сидел неподалеку. Он не обернулся при входе Яконова в лабораторию и, склонясь над длинной лентой фото-осциллограммы, мерил остриями измерителя.
Этот Бобынин был букашка мироздания, ничтожный зэк, член последнего сословия, бесправнее колхозника. Яконов был вельможа.
И Яконов не решался отвлечь Бобынина, как ему этого ни хотелось!
Можно построить Эмпайр-стэйт-билдинг. Вышколить прусскую армию. Взнести иерархию тоталитарного государства выше престола Всевышнего.
Нельзя преодолеть какого-то странного духовного превосходства иных людей.
Бывают солдаты, которых боятся их командиры рот. Чернорабочие, перед которыми робеют прорабы. Подследственные, вызывающие трепет у следователей.
Бобынин знал все это и нарочно так ставил себя с начальством. Всякий раз, разговаривая с ним, Яконов ловил себя на трусливом желании угодить этому зэку, не раздражать его, – негодовал на это чувство, но замечал, что и все другие так же разговаривают с Бобыниным.
Снимая наушники, Яконов прервал Мамурина:
– Лучше, Яков Иваныч, определенно лучше! Хотелось бы Рубину дать послушать, у него ухо хорошее.
Кто-то когда-то, довольный отзывом Рубина, сказал, что у него ухо хорошее. Бессознательно это подхватили, поверили. Рубин на шарашку попал случайно, перебивался тут переводами. Было у него левое ухо, как у всех людей, а правое даже приглушено фронтовой контузией – но после похвалы пришлось это скрывать. Славой своего «хорошего уха» он и держался тут прочно, пока еще прочней не окопался капитальной работой «Русская речь в восприятии слухо-синтетическом и электро-акустическом».
Позвонили в Акустическую за Рубиным. Пока ждали его, стали, уже по десятому разу, слушать сами. Маркушев, сильно сдвинув брови, с напряженными глазами, чуть-чуть подержал трубку и резко заявил, что – лучше, что намного лучше (идея перестройки на шестнадцать импульсов принадлежала ему, и он еще до перестройки знал, что будет лучше). Булатов завопил на всю лабораторию, что надо согласовать с шифровальщиками и перестроить на тридцать два импульса. Двое услужливых электромонтажников, Любимичев и Сиромаха, разодрав наушники между собой, стали слушать каждый одним ухом и тотчас же с кипучей радостью подтвердили, что стало именно разборчивее.
Бобынин, не поднимая головы, продолжал мерить осциллограмму.
Черная стрелка больших электрических часов на стене перепрыгнула на половину одиннадцатого. Скоро во всех лабораториях, кроме Семерки, должны были кончать работу, сдавать секретные журналы в несгораемый шкаф, зэки – уходить спать, а вольняшки – бежать к остановке автобусов, ходящих попоздну уже реже.
Илья Терентьевич Хоробров задней стороной лаборатории, не на виду у начальства, тяжелой поступью прошел за стеллаж к Потапову. Хоробров был вятич, и из самого медвежьего угла – из-под Кая, откуда сплошным тысячеверстным царством не в одну Францию по болотам и лесам раскинулась страна ГУЛаг. Он навиделся и понимал побольше многих, ему иногда становилось так не вперетерп, что хоть лбом колотись о чугунный столб уличного репродуктора. Необходимость постоянно скрывать свои мысли, подавлять свое ощущение справедливости, – пригнула его фигуру, сделала взгляд неприятным, врезала трудные морщины у губ. Наконец, в первые послевоенные выборы его задавленная жажда высказаться прорвалась, и на избирательном бюллетене подле вычеркнутого им кандидата он написал мужицкое ругательство. Это было время, когда из-за нехватки рабочих рук не восстанавливались жилища, не засевались поля. Но несколько лбов-сыщиков в течении месяца изучали почерки всех избирателей участка – и Хоробров был арестован. В лагерь он ехал с простодушной радостью, что хоть здесь-то будет говорить от души. Да не свободной республикой оказался и лагерь! – под доносами стукачей пришлось замолчать Хороброву и в лагере.
Сейчас благоразумие требовало, чтоб он толпошился средь общей работы Семерки и обеспечил бы себе если не освобождение, то безбедное существование. Но тошнота от несправедливости, даже не касавшейся лично его, поднялась в нем до той высоты, когда уже не хочется и жить.
Зайдя за стеллаж Потапова, он приклонился к его столу и тихо предложил:
– Андреич! Смываться пора. Суббота.
Потапов как раз прилаживал к прозрачному красному портсигару бледно-розовую защелку. Он отклонил голову, любуясь, и спросил:
– Как, Терентьич, подходит? По цвету?
Не получив ни одобрения, ни порицания, Потапов посмотрел на Хороброва поверх очков в простой металлической оправе, как смотрят бабушки, и сказал:
– Зачем раздражать дракона? Читайте передовицы «Правды»: время работает на нас. Антон уйдет – и мы тот-час-же испаримся.
У него была манера делить по слогам и поддерживать мимикой какое-нибудь важное слово во фразе.
Тем временем в лаборатории уже был Рубин. Именно сейчас, к одиннадцати часам, Рубину, и без того весь вечер настроенному нерабоче, хотелось только идти скорей в тюрьму и глотать дальше Хемингуэя. Однако, придав своему лицу подобие большого интереса к новому качеству тракта Семерки, он попросил, чтобы читал обязательно Маркушев, ибо его высокий голос с основным гоном 160 герц должен проходить хуже (этим подходом к делу сразу проявлялся специалист). Надев наушники, Рубин несколько раз подавал команды Маркушеву читать то громче, то тише, то повторять фразы «Жирные сазаны ушли под палубу» и «Вспомнил, спрыгнул, победил» – известные всем на шарашке фразы, придуманные Рубиным же для проверки отдельных звукосочетаний. Наконец, он вынес приговор, что общая тенденция к улучшению есть, гласные звуки проходят просто замечательно, несколько хуже с глухими зубными, еще беспокоит его форманта "ж" и вовсе не идет столь характерное для славянских языков сочетание согласных «всп», над чем и надо поработать.
Сразу раздался хор голосов, обрадованный, что, значит, тракт стал лучше. Бобынин поднял голову от осцилло-граммы и густым басом отозвался насмешливо:
– Глупости! Лапоть вправо, лапоть влево. Не наугад щупать надо, а метод искать.
Все неловко замолчали под его твердым неотклоняемым взглядом.
А за стеллажом Потапов грушевой эссенцией приклеивал к портсигару розовую защелку. Все три года немецкого плена Потапов просидел в лагерях – и выжил главным образом своим умением делать привлекательные зажигалки, портсигары и мундштуки из отбросов, да еще и не пользуясь никакими инструментами.
Никто не спешил уйти с работы! И это было накануне украденного воскресенья!
Хоробров выпрямился. Положив свои секретные дела на стол Потапову для сдачи в шкаф, он вышел из-за стеллажа и неторопливо направился к выходу, по дороге обходя всех столпившихся у стойки клиппера.
Мамурин бледно полыхнул ему в спину:
– Илья Терентьич! А вы почему не послушаете? Вообще – куда вы направились?
Хоробров так же неторопливо обернулся и, искаженно улыбаясь, ответил раздельно:
– Я хотел бы избежать говорить об этом вслух. Но если вы настаиваете, извольте: в данный момент я иду в уборную, то бишь в сортир. Если там обойдется все благополучно – проследую в тюрьму и лягу спать.
В наступившей трусливой тишине Бобынин, чьего смеха почти никогда не слышали, гулко расхохотался.
Это был бунт на военном корабле! Словно собираясь ударить Хороброва, Мамурин сделал к нему шаг и спросил визгливо:
– То есть, как это – спать? Все люди работают, а вы – спать?
Уже взявшись за ручку двери, Хоробров ответил едва на грани самообладания:
– Да так – просто спать! Я по конституции свои двенадцать часов отработал – и хватит! – И, уже начиная взрываться, что-то хотел добавить непоправимое, но дверь распахнулась – и дежурный по институту объявил:
– Антон Николаич! Вас – срочно к городскому телефону.
Яконов поспешно встал и вышел перед Хоробровом.
Вскоре и Потапов погасил настольную лампу, переложил свои и Хороброва секретные дела на стол к Булатову и средним шагом, совсем безобидно, прохромал к выходу. Он прилегал на правую ногу после пережитой еще до войны аварии с мотоциклом.
Звонил Яконову замминистра Селивановский. К двенадцати часам ночи он вызывал его в министерство, на Лубянку.
И это была жизнь!..
Яконов вернулся в свой кабинет к Вереневу и Нержину, отправил второго, первому предложил подъехать в его машине, оделся, уже в перчатках вернулся к столу и под записью «Нержина – списать» добавил:
«и – Хороброва».
13
Когда Нержин, сознавая, что произошло непоправимое, но еще не почувствовав его до конца, вернулся в Акустическую, – Рубина не было.
Остальные были все те же, и Валентуля, возясь в проходе с панелью, усаженной десятками радиоламп, вскинул живые глаза.
– Спокойно, парниша! – задержал он Нержина взброшенной пятерней, как автомашину. – Почему у меня в третьем каскаде нет накала, вы не знаете? – И вспомнил:
– Да! А зачем вас вызывали? кес ке пассэ?
– Не хамите, Валентайн, – хмуро уклонился Нержин. Этому одноданцу своей науки он не мог бы признаться, что отрекся, только что отрекся от математики.
– Если у вас неприятности – могу порекомендовать: включайте танцевальную музыку! А чего нам огорчаться? Вы читали этого... как его...? ну, папироса в зубах, метр курим, два бросаем... сам лопатой не ворочает, других призывает... ну, вот это:
Моя милиция -
Меня стережет!
В запретной зоне -
Как хорошо!
Но тут же, занятый новой мыслью, Валентуля уже подавал команду:
– Вадька! Осциллограф включи-ка!
Нержин подошел к своему столу, еще не сел и увидел, что Симочка была вся в тревоге. Она открыто смотрела на Глеба, и тонкие бровки ее подрагивали.
– А где Борода, Серафима Витальевна?
– Его тоже Антон Николаич вызвал, в Семерку, – громко ответила Симочка. И, отойдя к щитку коммутатора, еще громче, слышно всем, попросила:
– Глеб Викентьич! Вы проверьте, как я новые таблицы читаю. Еще есть полчаса.
Симочка была в артикуляции одним из дикторов. Полагалось следить, чтобы чтение всех дикторов было стандартным по степени внятности.
– Где ж я вас проверю в таком шуме?
– А... в будку пойдемте. – Она со значением посмотрела на Нержина, взяла таблицы, написанные тушью на ватмане, и прошла в будку.
Нержин последовал за ней. Закрыл за собой сперва полую, аршинной толщины дверь на засов, потом протиснулся в маленькую вторую дверь и, еще шторы не сбросил, Сима повисла у него на шее, привстав на цыпочки, целуя в губы.
Он подобрал ее на руки, легкую, – было так тесно, что носки ее туфель стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и на колени к себе опустил.
– Что вас Антон вызывал? Что было плохого?
– А усилитель не включен? Мы не договоримся, что нас через динамик будут транслировать?..
– ... Что было плохое?
– Почему ты думаешь, что плохое?
– Я сразу почувствовала, когда еще звонили. И по вас вижу.
– А когда будешь звать на «ты»?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14