физическими приборами на тесовых стеллажах и на стойках из ярко-белого алюминия; монтажными верстачками; новехонькими столами и фанерными шкафами московской выделки; и уютными конторками для письма, уже отвековавшими в берлинском здании радио-фирмы «Лоренц».
Большие лампы в матовых шарах давали сверху приятный нежелтый рассеянный свет.
В дальнем углу комнаты, не доставая до потолка, высилась звуконепроницаемая акустическая будка. Она выглядела недостроенной: снаружи обшита была простой мешковиной, под которую натолкали соломы. Ее дверь, аршинная в толщину, но полая внутри, как гири цирковых клоунов, сейчас была отпахнута, и поверх двери откинут для проветривания будки шерстяной полог. Близ будки медно посверкивал рядами штепсельных гнезд черный лакированный щиток центрального коммутатора.
У самой будки, спиною к ней, кутая узкие плечи в платок из козьего пуха, сидела за письменным столом хрупкая, очень маленькая девушка со строгим беленьким лицом.
До десятка остальных людей в комнате все были мужчины, все в тех же синих комбинезонах. Освещенные верхним светом и пятнами дополнительного от гибких настольников, тоже привезенных из Германии, они хлопотали, ходили, стучали, паяли, сидели у монтажных и письменных столов.
Там и сям по комнате вразнобой вещали джазовую, фортепьянную музыку и песни стран восточной демократии три самодельных приемника, скорособранных на случайных алюминиевых панелях, без футляров.
Рубин шел по лаборатории к своему столу медленно, с монголо-финским словарем и Хемингуэем в опущенной руке. Белые крошки печенья застряли в его вьющейся черной бороде.
Хотя комбинезоны всем арестантам были выданы одинаково сшитые, но носили их по-разному. У Рубина одна пуговица была оторвана, пояс – расслаблен, на животе обвисали какие-то лишние куски ткани. На его пути молодой заключенный в таком же синем комбинезоне держался франтовски, его матерчатый синий пояс был затянут пряжками вкруг тонкого стана, а на груди, в распахе комбинезона, виднелась голубая шелковая сорочка, хотя и линялая от многих стирок, но замкнутая ярким галстуком. Молодой человек этот занял всю ширину бокового прохода, куда направлялся Рубин. Правой рукой он чуть помахивал горячим включенным паяльником, левую ногу поставил на стул, облокотился о колено и напряженно разглядывал радио-схему в разложенном на столе английском журнале, одновременно напевая:
"Хьюги-Буги, Хьюги-Буги,
Самба! Самба!"
Рубин не мог пройти и минуту постоял с показным кротким выражением. Молодой человек словно не замечал его.
– Валентуля, вы не могли бы немножечко подобрать вашу заднюю ножку?
Валентуля, не поднимая головы от схемы, ответил, энергично отрубливая фразы:
– Лев Григорьич! Отрывайтесь! Рвите когти! Зачем вы ходите по вечерам?
Что вам тут делать? – И поднял на Рубина очень удивленные светлые мальчишеские глаза. – Да на кой черт нам тут еще филологи! Ха-ха-ха! – раздельно выговаривал он. – Ведь вы же не инженер!! Позор!
Смешно вытянув мясистые губы детской трубочкой и увеличив глаза, Рубин прошепелявил:
– Детка моя! Но некоторые инженеры торгуют газированной водой.
– Эт-то не мой стиль! Я – первоклассный инженер, учтите, парниша! – резко отчеканил Валентуля, положил паяльник на проволочную подставку и выпрямился, откидывая подвижные мягкие волосы такого же цвета, как кусок канифоли на его столе.
В нем была юношеская умытость, кожа лица не исчерчена следами жизни и движения мальчишечьи – никак нельзя было поверить, что он кончил институт еще до войны, прошел немецкий плен, побывал в Европе и уже пятый год сидел в тюрьме у себя на родине.
Рубин вздохнул:
– Без заверенных характеристик от вашего бельгийского босса наша администрация не может...
– Ка-кие еще характеристики?! – Валентин правдоподобно играл в возмущение. – Да вы просто отупели! Ну, подумайте сами – ведь я безумно люблю женщин!! Строгая маленькая девушка не удержалась от улыбки. Еще один заключенный от окна, куда пробирался Рубин, поощрительно слушал Валентина, бросив занятия.
– Кажется, только теоретически, – скучающим жевательным движением ответил Рубин.
– И безумно люблю тратить деньги!
– Но их у вас...
– Так как же я могу быть плохим инженером?! Подумайте: чтобы любить женщин – и все время разных! – надо иметь много денег! Чтоб иметь много денег – надо их много зарабатывать! Чтоб их много зарабатывать, если ты инженер – надо блестяще владеть своей специальностью! Ха-ха! Вы бледнеете!
Удлиненное лицо Валентули были задорно поднято к Рубину.
– Ага! – воскликнул тот зэк от окна, чей письменный стол смыкался лоб в лоб со столом маленькой девушки. – Вот, Левка, когда я поймал валентулин голос! Колокольчатый у него! Так я и запишу, а? Такой голос – по любому телефону можно узнать. При любых помехах.
И он развернул большой лист, на котором шли столбцы наименований, разграфка на клетки и классификация в виде дерева.
– Ах, что за чушь! – отмахнулся Валентуля, схватил паяльник и задымил канифолью.
Проход освободился, и Рубин, идя к своему креслу, тоже наклонился над классификацией голосов.
Вдвоем они рассматривали молча.
– А порядочно мы продвинулись, Глебка, – сказал Рубин. – В сочетании с видимой речью у нас хорошее оружие. Очень скоро мы-таки с тобой поймем, от чего же зависит голос по телефону... Это что передают?
В комнате громче был слышен джаз, но тут, с подоконника, пересиливал свой самодельный приемник, из которого текла перебегающая фортепьянная музыка. В ней настойчиво выныривала, и тотчас уносилась, и опять выныривала, и опять уносилась одна и та же мелодия. Глеб ответил :
– Семнадцатая соната Бетховена. Я о ней почему-то никогда... Ты – слушай.
Они оба нагнулись к приемнику, но очень мешал джаз.
– Валентайн! – сказал Глеб. – Уступите. Проявите великодушие!
– Я уже проявил; – огрызнулся тот, – сляпал вам приемник. Я ж вам и катушку отпаяю, не найдете никогда.
Маленькая девушка повела строгими бровками и вмешалась:
– Валентин Мартыныч! Это, правда, невозможно – слушать сразу три приемника. Выключите свой, вас же просят.
(Приемник Валентина как раз играл слоу-фокс, и де-вушке очень нравилось...) – Серафима Витальевна! Это чудовищно! – Валентин наткнулся на пустой стул, подхватил его на переклон и жестикулировал, как с трибуны:
– Нормальному здоровому человеку как может не нравиться энергичный бодрящий джаз? А вас тут портят всяким старьем! Да неужели вы никогда не танцевали Голубое Танго? Неужели никогда не видели обозрений Аркадия Райкина? Да вы и в Европе не были! Откуда ж вам научиться жить?.. Я очень-очень советую: вам нужно кого-то полюбить! – ораторствовал он через спинку стула, не замечая горькой складки у губ девушки. – Кого-нибудь, са депан! Сверкание ночных огней! Шелест нарядов!
– Да у него опять сдвиг фаз! тревожно сказал Рубин. – Тут нужно власть употребить!
И сам за спиной Валентули выключил джаз. Валентуля ужаленно повернулся:
– Лев Григорьич! Кто вам дал право..?
Он нахмурился и хотел смотреть угрожающе.
Освобожденная бегущая мелодия семнадцатой сонаты полилась в чистоте, соревнуясь теперь только с грубоватой песней из дальнего угла.
Фигура Рубина была расслаблена, лицо его было – уступчивые карие глаза и борода с крошками печенья.
– Инженер Прянчиков! Вы все еще вспоминаете Атлантическую хартию? А завещание вы написали? Кому вы отказали ваши ночные тапочки?
Лицо Прянчикова посерьезнело. Он посмотрел светло в глаза Рубину и тихо спросил:
– Слушайте, что за черт? Неужели и в тюрьме нет человеку свободы? Где ж она тогда есть?
Его позвал кто-то из монтажников, и он ушел, подавленный.
Рубин бесшумно опустился в свое кресло, спиной к спине Глеба, и приготовился слушать, но успокоительно-ныряющая мелодия оборвалась неожиданно, как речь, прерванная на полуслове, – и это был скромный непарадный конец семнадцатой сонаты.
Рубин выругался матерно, внятно для одного лишь Глеба.
– Дай по буквам, не слышу, – отозвался тот, остава-ясь к Рубину спиной.
– Всегда мне не везет, говорю, – хрипло ответил Рубин, так же не поворачиваясь. – Вот – сонату пропустил...
– Потому что неорганизован, сколько раз тебе долбить! – проворчал приятель. – А соната оч-чень хороша. Ты заметил конец? Ни грохота, ни шепота. Оборвалась – и все. Как в жизни... А где ты был?
– С немцами. Рождество встречал, – усмехнулся Рубин.
Так они и разговаривали, не видя друг друга, почти откинув затылки друг к другу на плечи.
– Молодчик. – Глеб подумал. – Мне нравится твое отношение к ним. Ты часами учишь Макса русскому языку. А ведь имел бы основание их и ненавидеть.
– Ненавидеть? Нет. Но прежняя любовь моя к ним, конечно, омрачена.
Даже этот беспартийный мягкий Макс – разве и он не делит как-то ответственности с палачами? Ведь он – не помешал?
– Ну, как мы сейчас с тобой не мешаем ни Абакумову, ни Шишкину-Мышкину...
– Слушай, Глебка, в конце концов, ведь я – еврей не больше, чем русский? И не больше русский, чем гражданин мира?
– Хорошо ты сказал. Граждане мира! – это звучит бескровно, чисто.
– То есть, космополиты. Нас правильно посадили.
– Конечно, правильно. Хотя ты все время доказываешь Верховному Суду обратное.
Диктор с подоконника пообещал через полминуты «Дневник социалистического соревнования».
Глеб за эти полминуты рассчитанно-медленно донес руку до приемника и, не дав диктору хрипнуть, как бы скручивая ему шею, повернул ручку выключателя. Недавно оживленное лицо его было усталое, сероватое.
А Прянчикова захватила новая проблема. Подсчитывая, какой поставить каскад усиления, он громко беззаботно напевал:
"Хьюги-Буги, Хьюги-Буги,
Самба! Самба!"
6
Глеб Нержин был ровесник Прянчикова, но выглядел старше. Русые волосы его, с распадом на бока, были густы, но уже легли венчики морщин у глаз, у губ, и продольные бороздки на лбу. Кожа лица, чувствительная к недостаче свежего воздуха, имела оттенок вялый. Особенно же старила его скупость в движениях – та мудрая скупость, какою природа хранит иссякающие в лагере силы арестанта. Правда, в вольных условиях шарашки, с мясной пищей и без надрывной мускульной работы, в скупости движений не было нужды, но Нержин старался, как он понимал отведенный ему тюремный срок, закрепить и усвоить эту рассчитанность движений навсегда.
Сейчас на большом столе Нержина были сложены баррикадами стопы книг и папок, а оставшееся посередине живое место опять-таки захвачено папками, машинописными текстами, книгами, журналами, иностранными и русскими, и все они были разложены раскрытыми. Всякий неподозрительный человек, подойдя со стороны, увидел бы тут застывший ураган исследовательской мысли.
А между тем все это была чернуха, Нержин темнил по вечерам на случай захода начальства.
На самом деле его глаза не различали лежащего перед ним. Он отдернул светлую шелковую занавеску и смотрел в стекла черного окна. За глубиной ночного пространства начинались розные крупные огни Москвы, и вся она, не видимая из-за холма, светила в небо неохватным столбом белесого рассеянного света, делая небо темно-бурым.
Особый стул Нержина – с пружинистой спинкой, податливой каждому движению спины, и особый стол с ребристыми опадающими шторками, каких не делают у нас, и удобное место у южного окна – человеку, знакомому с историей Марфинской шарашки, все открыло бы в Нержине одного из ее основателей.
Шарашка названа была Марфинской по деревне Марфино, когда-то здесь бывшей, но давно уже включенной в городскую черту. Основание шарашки произошло около трех лет назад, июльским вечером. В старое здание подмосковной семинарии, загодя обнесенное колючей проволокой, привезли полтора десятка зэков, вызванных из лагерей. Те времена, называемые теперь на шарашке крыловскими, вспоминались ныне как пасторальный век. Тогда можно было громко включать Би-Би-Си в тюремном общежитии (его и глушить еще не умели); вечерами самочинно гулять по зоне, лежать в росеющей траве, противоуставно не скошенной (траву полагается скашивать наголо, чтобы зэки не подползали к проволоке); и следить хоть за вечными звездами, хоть за бренным вспотевшим старшиной МВД Жвакуном, как он во время ночного дежурства ворует с ремонта здания бревна и катает их под колючую проволоку домой на дрова.
Шарашка тогда еще не знала, что ей нужно научно исследовать, и занималась распаковкой многочисленных ящиков, притянутых тремя железнодорожными составами из Германии; захватывала удобные немецкие стулья и столы; сортировала устаревшую и доставленную битой аппаратуру по телефонии, ультра-коротким радиоволнам, акустике; выясняла, что лучшую аппаратуру и новейшую документацию немцы успели растащить или уничтожить, пока капитан МВД, посланный передислоцировать фирму «Лоренц», хорошо понимавший в мебели, но не в радио и не в немецком языке, выискивал под Берлином гарнитуры для московских квартир начальства и своей.
С тех пор траву давно скосили, двери на прогулку открывали только по звонку, шарашку передали из ведомства Берии в ведомство Абакумова и заставили заниматься секретной телефонией. Тему эту надеялись решить в год, но она уже тянулась два года, расширялась, запутывалась, захватывала все новые и новые смежные вопросы, и здесь, на столах Рубина и Нержина докатилась вот до распознания голосов по телефону, до выяснения – что делает голос человека неповторимым.
Никто, кажется, не занимался подобной работой до них. Во всяком случае, они не напали ни на чьи труды. Времени на эту работу им отпустили полгода, потом еще полгода, но они не очень продвинулись, и теперь сроки сильно подпирали.
Ощущая это неприятное давление работы, Рубин по-жаловался все так же через плечо:
– Что-то у меня сегодня абсолютно нет рабочего настроения...
– Поразительно, – буркнул Нержин. – Кажется, ты воевал только четыре года, не сидишь еще и пяти полных? И уже устал? Добивайся путевки в Крым.
Помолчали.
– Ты – своим занят? – тихо спросил Рубин.
– У-гм.
– А кто же будет заниматься голосами?
– Я, признаться, рассчитывал на тебя.
– Какое совпадение. А я рассчитывал на тебя.
– У тебя нет совести. Сколько ты под эту марку перебрал литературы из Ленинки? Речи знаменитых адвокатов. Мемуары Кони. «Работу актера над собой».
И наконец, уже совсем потеряв стыд. – исследование о принцессе Турандот?
Какой еще зэк в ГУЛаге может похвастаться таким подбором книг?
Рубин вытянул крупные губы трубочкой, отчего всякий раз его лицо становилось глупо-смешным:
– Странно. Все эти книги, и даже о принцессе Турандот – с кем я в рабочее время читал вместе? Не с тобой ли?
– Так я бы работал. Я бы самозабвенно сегодня работал. Но меня из трудовой колеи выбивают два обстоятельства. Во-первых, меня мучит вопрос о паркетных полах.
– О каких полах?
– На Калужской заставе, дом МВД, полукруглый, с башней. На постройке его в сорок пятом году был наш лагерь, и там я работал учеником паркетчика.
Сегодня узнаю, что Ройтман, оказывается, живет в этом самом доме. И меня стала терзать, ну, просто добросовестность созидателя или, если хочешь, вопрос престижа: скрипят там мои полы или не скрипят? Ведь если скрипят – значит халтурная настилка? И я бессилен исправить!
– Слушай, это драматический сюжет.
– Для соцреализма. А во-вторых: не пошло ли работать в субботу вечером, если знаешь, что в воскресенье выходной будет только вольняшкам?
Рубин вздохнул:
– И уже сейчас вольняги рассыпались по увеселитель-ным заведениям. Конечно, довольно откровенное гадство.
– Но те ли увеселительные заведения они избирают? Больше ли они получают удовлетворения от жизни, чем мы – это еще вопрос.
По вынужденной арестантской привычке они разговаривали тихо, так что даже Серафима Витальевна, сидевшая против Нержина, не должна была слышать их. Они развернулись теперь каждый вполоборота: ко всей прочей комнате спинами, а лицами – к окну, к фонарям зоны, к угадываемой в темноте охранной вышке, к отдельным огням отдаленных оранжерей и мреющему в небе белесоватому столбу света от Москвы.
Нержин, хотя и математик, но не чужд был языкознанию, и с тех пор, как звучанье русской речи сталоматериалом работы Марфинского научно-исследовательского института, Нержина все время спаривали с единственным здесь филологом Рубиным. Два года уже они по двенадцать часов в день сидели, соприкасаясь спинами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Большие лампы в матовых шарах давали сверху приятный нежелтый рассеянный свет.
В дальнем углу комнаты, не доставая до потолка, высилась звуконепроницаемая акустическая будка. Она выглядела недостроенной: снаружи обшита была простой мешковиной, под которую натолкали соломы. Ее дверь, аршинная в толщину, но полая внутри, как гири цирковых клоунов, сейчас была отпахнута, и поверх двери откинут для проветривания будки шерстяной полог. Близ будки медно посверкивал рядами штепсельных гнезд черный лакированный щиток центрального коммутатора.
У самой будки, спиною к ней, кутая узкие плечи в платок из козьего пуха, сидела за письменным столом хрупкая, очень маленькая девушка со строгим беленьким лицом.
До десятка остальных людей в комнате все были мужчины, все в тех же синих комбинезонах. Освещенные верхним светом и пятнами дополнительного от гибких настольников, тоже привезенных из Германии, они хлопотали, ходили, стучали, паяли, сидели у монтажных и письменных столов.
Там и сям по комнате вразнобой вещали джазовую, фортепьянную музыку и песни стран восточной демократии три самодельных приемника, скорособранных на случайных алюминиевых панелях, без футляров.
Рубин шел по лаборатории к своему столу медленно, с монголо-финским словарем и Хемингуэем в опущенной руке. Белые крошки печенья застряли в его вьющейся черной бороде.
Хотя комбинезоны всем арестантам были выданы одинаково сшитые, но носили их по-разному. У Рубина одна пуговица была оторвана, пояс – расслаблен, на животе обвисали какие-то лишние куски ткани. На его пути молодой заключенный в таком же синем комбинезоне держался франтовски, его матерчатый синий пояс был затянут пряжками вкруг тонкого стана, а на груди, в распахе комбинезона, виднелась голубая шелковая сорочка, хотя и линялая от многих стирок, но замкнутая ярким галстуком. Молодой человек этот занял всю ширину бокового прохода, куда направлялся Рубин. Правой рукой он чуть помахивал горячим включенным паяльником, левую ногу поставил на стул, облокотился о колено и напряженно разглядывал радио-схему в разложенном на столе английском журнале, одновременно напевая:
"Хьюги-Буги, Хьюги-Буги,
Самба! Самба!"
Рубин не мог пройти и минуту постоял с показным кротким выражением. Молодой человек словно не замечал его.
– Валентуля, вы не могли бы немножечко подобрать вашу заднюю ножку?
Валентуля, не поднимая головы от схемы, ответил, энергично отрубливая фразы:
– Лев Григорьич! Отрывайтесь! Рвите когти! Зачем вы ходите по вечерам?
Что вам тут делать? – И поднял на Рубина очень удивленные светлые мальчишеские глаза. – Да на кой черт нам тут еще филологи! Ха-ха-ха! – раздельно выговаривал он. – Ведь вы же не инженер!! Позор!
Смешно вытянув мясистые губы детской трубочкой и увеличив глаза, Рубин прошепелявил:
– Детка моя! Но некоторые инженеры торгуют газированной водой.
– Эт-то не мой стиль! Я – первоклассный инженер, учтите, парниша! – резко отчеканил Валентуля, положил паяльник на проволочную подставку и выпрямился, откидывая подвижные мягкие волосы такого же цвета, как кусок канифоли на его столе.
В нем была юношеская умытость, кожа лица не исчерчена следами жизни и движения мальчишечьи – никак нельзя было поверить, что он кончил институт еще до войны, прошел немецкий плен, побывал в Европе и уже пятый год сидел в тюрьме у себя на родине.
Рубин вздохнул:
– Без заверенных характеристик от вашего бельгийского босса наша администрация не может...
– Ка-кие еще характеристики?! – Валентин правдоподобно играл в возмущение. – Да вы просто отупели! Ну, подумайте сами – ведь я безумно люблю женщин!! Строгая маленькая девушка не удержалась от улыбки. Еще один заключенный от окна, куда пробирался Рубин, поощрительно слушал Валентина, бросив занятия.
– Кажется, только теоретически, – скучающим жевательным движением ответил Рубин.
– И безумно люблю тратить деньги!
– Но их у вас...
– Так как же я могу быть плохим инженером?! Подумайте: чтобы любить женщин – и все время разных! – надо иметь много денег! Чтоб иметь много денег – надо их много зарабатывать! Чтоб их много зарабатывать, если ты инженер – надо блестяще владеть своей специальностью! Ха-ха! Вы бледнеете!
Удлиненное лицо Валентули были задорно поднято к Рубину.
– Ага! – воскликнул тот зэк от окна, чей письменный стол смыкался лоб в лоб со столом маленькой девушки. – Вот, Левка, когда я поймал валентулин голос! Колокольчатый у него! Так я и запишу, а? Такой голос – по любому телефону можно узнать. При любых помехах.
И он развернул большой лист, на котором шли столбцы наименований, разграфка на клетки и классификация в виде дерева.
– Ах, что за чушь! – отмахнулся Валентуля, схватил паяльник и задымил канифолью.
Проход освободился, и Рубин, идя к своему креслу, тоже наклонился над классификацией голосов.
Вдвоем они рассматривали молча.
– А порядочно мы продвинулись, Глебка, – сказал Рубин. – В сочетании с видимой речью у нас хорошее оружие. Очень скоро мы-таки с тобой поймем, от чего же зависит голос по телефону... Это что передают?
В комнате громче был слышен джаз, но тут, с подоконника, пересиливал свой самодельный приемник, из которого текла перебегающая фортепьянная музыка. В ней настойчиво выныривала, и тотчас уносилась, и опять выныривала, и опять уносилась одна и та же мелодия. Глеб ответил :
– Семнадцатая соната Бетховена. Я о ней почему-то никогда... Ты – слушай.
Они оба нагнулись к приемнику, но очень мешал джаз.
– Валентайн! – сказал Глеб. – Уступите. Проявите великодушие!
– Я уже проявил; – огрызнулся тот, – сляпал вам приемник. Я ж вам и катушку отпаяю, не найдете никогда.
Маленькая девушка повела строгими бровками и вмешалась:
– Валентин Мартыныч! Это, правда, невозможно – слушать сразу три приемника. Выключите свой, вас же просят.
(Приемник Валентина как раз играл слоу-фокс, и де-вушке очень нравилось...) – Серафима Витальевна! Это чудовищно! – Валентин наткнулся на пустой стул, подхватил его на переклон и жестикулировал, как с трибуны:
– Нормальному здоровому человеку как может не нравиться энергичный бодрящий джаз? А вас тут портят всяким старьем! Да неужели вы никогда не танцевали Голубое Танго? Неужели никогда не видели обозрений Аркадия Райкина? Да вы и в Европе не были! Откуда ж вам научиться жить?.. Я очень-очень советую: вам нужно кого-то полюбить! – ораторствовал он через спинку стула, не замечая горькой складки у губ девушки. – Кого-нибудь, са депан! Сверкание ночных огней! Шелест нарядов!
– Да у него опять сдвиг фаз! тревожно сказал Рубин. – Тут нужно власть употребить!
И сам за спиной Валентули выключил джаз. Валентуля ужаленно повернулся:
– Лев Григорьич! Кто вам дал право..?
Он нахмурился и хотел смотреть угрожающе.
Освобожденная бегущая мелодия семнадцатой сонаты полилась в чистоте, соревнуясь теперь только с грубоватой песней из дальнего угла.
Фигура Рубина была расслаблена, лицо его было – уступчивые карие глаза и борода с крошками печенья.
– Инженер Прянчиков! Вы все еще вспоминаете Атлантическую хартию? А завещание вы написали? Кому вы отказали ваши ночные тапочки?
Лицо Прянчикова посерьезнело. Он посмотрел светло в глаза Рубину и тихо спросил:
– Слушайте, что за черт? Неужели и в тюрьме нет человеку свободы? Где ж она тогда есть?
Его позвал кто-то из монтажников, и он ушел, подавленный.
Рубин бесшумно опустился в свое кресло, спиной к спине Глеба, и приготовился слушать, но успокоительно-ныряющая мелодия оборвалась неожиданно, как речь, прерванная на полуслове, – и это был скромный непарадный конец семнадцатой сонаты.
Рубин выругался матерно, внятно для одного лишь Глеба.
– Дай по буквам, не слышу, – отозвался тот, остава-ясь к Рубину спиной.
– Всегда мне не везет, говорю, – хрипло ответил Рубин, так же не поворачиваясь. – Вот – сонату пропустил...
– Потому что неорганизован, сколько раз тебе долбить! – проворчал приятель. – А соната оч-чень хороша. Ты заметил конец? Ни грохота, ни шепота. Оборвалась – и все. Как в жизни... А где ты был?
– С немцами. Рождество встречал, – усмехнулся Рубин.
Так они и разговаривали, не видя друг друга, почти откинув затылки друг к другу на плечи.
– Молодчик. – Глеб подумал. – Мне нравится твое отношение к ним. Ты часами учишь Макса русскому языку. А ведь имел бы основание их и ненавидеть.
– Ненавидеть? Нет. Но прежняя любовь моя к ним, конечно, омрачена.
Даже этот беспартийный мягкий Макс – разве и он не делит как-то ответственности с палачами? Ведь он – не помешал?
– Ну, как мы сейчас с тобой не мешаем ни Абакумову, ни Шишкину-Мышкину...
– Слушай, Глебка, в конце концов, ведь я – еврей не больше, чем русский? И не больше русский, чем гражданин мира?
– Хорошо ты сказал. Граждане мира! – это звучит бескровно, чисто.
– То есть, космополиты. Нас правильно посадили.
– Конечно, правильно. Хотя ты все время доказываешь Верховному Суду обратное.
Диктор с подоконника пообещал через полминуты «Дневник социалистического соревнования».
Глеб за эти полминуты рассчитанно-медленно донес руку до приемника и, не дав диктору хрипнуть, как бы скручивая ему шею, повернул ручку выключателя. Недавно оживленное лицо его было усталое, сероватое.
А Прянчикова захватила новая проблема. Подсчитывая, какой поставить каскад усиления, он громко беззаботно напевал:
"Хьюги-Буги, Хьюги-Буги,
Самба! Самба!"
6
Глеб Нержин был ровесник Прянчикова, но выглядел старше. Русые волосы его, с распадом на бока, были густы, но уже легли венчики морщин у глаз, у губ, и продольные бороздки на лбу. Кожа лица, чувствительная к недостаче свежего воздуха, имела оттенок вялый. Особенно же старила его скупость в движениях – та мудрая скупость, какою природа хранит иссякающие в лагере силы арестанта. Правда, в вольных условиях шарашки, с мясной пищей и без надрывной мускульной работы, в скупости движений не было нужды, но Нержин старался, как он понимал отведенный ему тюремный срок, закрепить и усвоить эту рассчитанность движений навсегда.
Сейчас на большом столе Нержина были сложены баррикадами стопы книг и папок, а оставшееся посередине живое место опять-таки захвачено папками, машинописными текстами, книгами, журналами, иностранными и русскими, и все они были разложены раскрытыми. Всякий неподозрительный человек, подойдя со стороны, увидел бы тут застывший ураган исследовательской мысли.
А между тем все это была чернуха, Нержин темнил по вечерам на случай захода начальства.
На самом деле его глаза не различали лежащего перед ним. Он отдернул светлую шелковую занавеску и смотрел в стекла черного окна. За глубиной ночного пространства начинались розные крупные огни Москвы, и вся она, не видимая из-за холма, светила в небо неохватным столбом белесого рассеянного света, делая небо темно-бурым.
Особый стул Нержина – с пружинистой спинкой, податливой каждому движению спины, и особый стол с ребристыми опадающими шторками, каких не делают у нас, и удобное место у южного окна – человеку, знакомому с историей Марфинской шарашки, все открыло бы в Нержине одного из ее основателей.
Шарашка названа была Марфинской по деревне Марфино, когда-то здесь бывшей, но давно уже включенной в городскую черту. Основание шарашки произошло около трех лет назад, июльским вечером. В старое здание подмосковной семинарии, загодя обнесенное колючей проволокой, привезли полтора десятка зэков, вызванных из лагерей. Те времена, называемые теперь на шарашке крыловскими, вспоминались ныне как пасторальный век. Тогда можно было громко включать Би-Би-Си в тюремном общежитии (его и глушить еще не умели); вечерами самочинно гулять по зоне, лежать в росеющей траве, противоуставно не скошенной (траву полагается скашивать наголо, чтобы зэки не подползали к проволоке); и следить хоть за вечными звездами, хоть за бренным вспотевшим старшиной МВД Жвакуном, как он во время ночного дежурства ворует с ремонта здания бревна и катает их под колючую проволоку домой на дрова.
Шарашка тогда еще не знала, что ей нужно научно исследовать, и занималась распаковкой многочисленных ящиков, притянутых тремя железнодорожными составами из Германии; захватывала удобные немецкие стулья и столы; сортировала устаревшую и доставленную битой аппаратуру по телефонии, ультра-коротким радиоволнам, акустике; выясняла, что лучшую аппаратуру и новейшую документацию немцы успели растащить или уничтожить, пока капитан МВД, посланный передислоцировать фирму «Лоренц», хорошо понимавший в мебели, но не в радио и не в немецком языке, выискивал под Берлином гарнитуры для московских квартир начальства и своей.
С тех пор траву давно скосили, двери на прогулку открывали только по звонку, шарашку передали из ведомства Берии в ведомство Абакумова и заставили заниматься секретной телефонией. Тему эту надеялись решить в год, но она уже тянулась два года, расширялась, запутывалась, захватывала все новые и новые смежные вопросы, и здесь, на столах Рубина и Нержина докатилась вот до распознания голосов по телефону, до выяснения – что делает голос человека неповторимым.
Никто, кажется, не занимался подобной работой до них. Во всяком случае, они не напали ни на чьи труды. Времени на эту работу им отпустили полгода, потом еще полгода, но они не очень продвинулись, и теперь сроки сильно подпирали.
Ощущая это неприятное давление работы, Рубин по-жаловался все так же через плечо:
– Что-то у меня сегодня абсолютно нет рабочего настроения...
– Поразительно, – буркнул Нержин. – Кажется, ты воевал только четыре года, не сидишь еще и пяти полных? И уже устал? Добивайся путевки в Крым.
Помолчали.
– Ты – своим занят? – тихо спросил Рубин.
– У-гм.
– А кто же будет заниматься голосами?
– Я, признаться, рассчитывал на тебя.
– Какое совпадение. А я рассчитывал на тебя.
– У тебя нет совести. Сколько ты под эту марку перебрал литературы из Ленинки? Речи знаменитых адвокатов. Мемуары Кони. «Работу актера над собой».
И наконец, уже совсем потеряв стыд. – исследование о принцессе Турандот?
Какой еще зэк в ГУЛаге может похвастаться таким подбором книг?
Рубин вытянул крупные губы трубочкой, отчего всякий раз его лицо становилось глупо-смешным:
– Странно. Все эти книги, и даже о принцессе Турандот – с кем я в рабочее время читал вместе? Не с тобой ли?
– Так я бы работал. Я бы самозабвенно сегодня работал. Но меня из трудовой колеи выбивают два обстоятельства. Во-первых, меня мучит вопрос о паркетных полах.
– О каких полах?
– На Калужской заставе, дом МВД, полукруглый, с башней. На постройке его в сорок пятом году был наш лагерь, и там я работал учеником паркетчика.
Сегодня узнаю, что Ройтман, оказывается, живет в этом самом доме. И меня стала терзать, ну, просто добросовестность созидателя или, если хочешь, вопрос престижа: скрипят там мои полы или не скрипят? Ведь если скрипят – значит халтурная настилка? И я бессилен исправить!
– Слушай, это драматический сюжет.
– Для соцреализма. А во-вторых: не пошло ли работать в субботу вечером, если знаешь, что в воскресенье выходной будет только вольняшкам?
Рубин вздохнул:
– И уже сейчас вольняги рассыпались по увеселитель-ным заведениям. Конечно, довольно откровенное гадство.
– Но те ли увеселительные заведения они избирают? Больше ли они получают удовлетворения от жизни, чем мы – это еще вопрос.
По вынужденной арестантской привычке они разговаривали тихо, так что даже Серафима Витальевна, сидевшая против Нержина, не должна была слышать их. Они развернулись теперь каждый вполоборота: ко всей прочей комнате спинами, а лицами – к окну, к фонарям зоны, к угадываемой в темноте охранной вышке, к отдельным огням отдаленных оранжерей и мреющему в небе белесоватому столбу света от Москвы.
Нержин, хотя и математик, но не чужд был языкознанию, и с тех пор, как звучанье русской речи сталоматериалом работы Марфинского научно-исследовательского института, Нержина все время спаривали с единственным здесь филологом Рубиным. Два года уже они по двенадцать часов в день сидели, соприкасаясь спинами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14