И как только вошли наши войска, всех этих мечтателей в первые же ночи забрали с их таллинских квартир. Теперь их человек 15 сидело на московской Лубянке в разных камерах по одному, и обвинялись они по 58-2 в преступном желании самоопределиться. Возврат с прогулки в камеру, это каждый раз - маленький арест. Даже в нашей торжественной камере после прогулки воздух кажется спертым. Еще после прогулки хорошо бы закусить, но не думать, не думать об этом! Плохо, если кто-нибудь из получающих передачу нетактично раскладывает свою еду не во время, начинает есть. Ничего, оттачиваем самообладание! Плохо, если тебя подводит автор книги, начинает подробно смаковать еду - прочь такую книгу! Гоголя - прочь! Чехова - прочь! - слишком много еды! "Есть ему не хотелось, но он все-таки съел (сукин сын!) порцию телятины и выпил пива". Читать духовное! Достоевского - вот кого читать арестантам! Но позвольте, это у него: "дети голодали, уже несколько дней они ничего не видели, кроме хлеба и колбасы"? А библиотека Лубянки - ее украшение. Правда, отвратительна библиотекарша - белокурая девица несколько лошадиного сложения, сделавшая все, чтобы быть некрасивой: лицо ее так набелено, что кажется неподвижной маской куклы, губы фиолетовые, а выдерганные брови - черные. (Вообще-то, дело ее, но нам бы приятнее было, если бы являлась фифочка, - а может, начальник Лубянки это все и учел?) Но вот диво: раз в десять дней придя забрать книги, она выслушивает наши заказы! - выслушивает с той же бесчеловечной лубянской механичностью, нельзя понять - слышала она эти имена? эти названия? да даже сами наши слова слышит ли? Уходит. Мы переживаем несколько тревожно-радостных часов. За эти часы перелистываются и проверяются все сданные нами книги: ищется, не оставили ли мы проколов или точек под буквами (есть такой способ тюремной переписки), или отметок ногтем на понравившихся местах. Мы волнуемся, хотя ни в чем таком не виновны: придут и скажут: обнаружены точки, и как всегда они правы, и как всегда доказательств не требуется, и мы лишены на три месяца книг, если ещё всю камеру не переведут на карцерное положение. Эти лучшие светлые тюремные месяцы, пока мы еще не окунаемся в лагерную яму - уж очень досадно будет без книг! Но, да мы не только же боимся, мы еще трепещем, как в юности, послав любовную записку и ожидая ответа: придет или не придет? и какой будет? Наконец, книгии приходят и определяют следующие десять дней: будем ли больше налегать на чтение или дрянь принесли и будем больше разговаривать. Книг приносят столько, сколько людей в камере - расчет хлебореза, а не библиотекаря: на одного - одну, на шестерых - шесть. Многолюдные камеры выигрывают. Иногда девица на чудо выполняет наши заказы! Но когда пренебрегает ими, все равно получается интересно. Потому что сама библиотека Большой Лубянки - уникум. Вероятно, свозили ее из конфискованных частных библиотек; книголюбы, собиравшие их, уже отдали душу Богу. Но главное: десятилетиями повально цензируя и оскопляя все библиотеки страны, госбезопасность забывала покопаться у себя за пазухой - и здесь, в самом логове, можно было читать Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова и любой том из полного Мережковского. ( А иные шутили: нас считают погибшими, потому и дают читать запрещенное. Я-то думаю, лубянские библиотекари понятия не имели, что они нам дают - лень и невежество.) В эти предобеденные часы остро читается. Но одна фраза может тебя подбросить и погнать, и погнать от окна к двери, от двери к окну. И хочется показать кому-нибудь, что ты прочел и что отсюда следует, и вот уже затевается спор. Спорится тоже остро в это время!
Мы часто схватываемся с Юрием Е.
* * *
В это мартовское утро, когда нас пятерых перевели в дворцовую 53-ю камеру - к нам впустили шестого. Он вошел - тенью, кажется - не стуча ботинками по полу. Он вошел и, не уверенный, что устоит, спиной привалился к дверному косяку. В камере уже не горела лампочка , и утренний свет был мутен, однако новичок не смотрелв полные глаза, он щурился. И молчал. Сукно его военного френча и брюк не позволяло отнести его ни к советской, ни к немецкой, ни к польской или английской армии. Склад лица был вытянутый, мало русский. Ну, да и худ же как! И при худобе очень высок. Мы спросили его по-русски - он молчал. Сузи спросил по-немецки - он молчал. Фастенко спросил по-французски, по-английски - он молчал. Лишь постепенно на его изможденном желтом полумертвом лице появилась улыбка единственную такую я видел за всю мою жизнь! - "Лю-уди"... - слабо выговорил он, как бы возвращаясь из обморока или как бы ночью минувшей прождав расстрела. И протянул слабую истончавшую руку. Она держала узелочек в тряпице. Наш наседка уже понял, что это, бросился, схватил узелок, развязал на столе - граммов 200 там было легкого табаку, и уже сворачивал себе четырехкратную папиросу. Так после трех недель подвального бокса у нас появился Юрий Николаевич Е. Со времен столкновения на КВЖД в 1929-м году распевали по стране песенку: "Стальною грудью врагов сметая,
Стоит на страже двадцать седьмая!"
Начальником артиллерии этой 27-й стрелковой двизии, сформированной еще в гражданскую войну, был царский офицер Николай Е. (Я вспомнил эту фамилию, я видел ее среди авторов нашего артиллерийского учебника). В вагоне-теплушке с неразлучной женой пересекал он Волгу и Урал то на восток, то на запад. В этой теплушке провел свои первые годы и сын Юрий, рожденный в 1917 году, ровесник революциии. С той далекой поры отец его осел в Ленинграде, в Академии, жил благосытно и знатно, и сын кончил училище комсостава. В финскую войну, когда Юрий рвался воевать за Родину, друзья отца поднаправили сына на адьютанта в штаб армии. Юрию не пришлось ползать на финские ДОТы, ни попадать в окружение в разведке, ни замерзать в снегу под пулями снайперов - но орден Красного Знамени, не какой-нибудь! - аккуратно прилег к его гимнастерке. Так он окончил финскую войну с сознанием ее справедливости и своей пользы в ней. Но в следующей войне ему не пришлось так гладко. Батарея, которой он командовал, узнала себя окруженной под Лугой. Разбредшихся, их ловили, гнали в плен.Юрий попал в концентрациионный офицерский лагерь под Вильнюсом. В каждой жизни есть какое-то событие, решающее всего человека - и судьбу его, и убеждения, и страсти. Два года в этом лагере перетряхнулии Юрия. То, что был этот лагерь, нельзя было ни оплести словечками, ни оползти на силлогизмах - в этом лагере надо было умереть, а кто не умер - сделать вывод. Выжить могли орднеры - внутренние лагерные полицаи, из своих. Разумеется, Юриий не стал орднером. Еще выживали повара. Еще мог выжить переводчик, таких искали. Великолепно владея разговорным немецким, Юрий это скрыл. Он понимал, что переводчику придется предавать своих. Еще можно было оттянуть смерть копкой могил, но там были крепче его и проворней. Юрий заявил, что он - художник. Действительно, в его разнообразном домашнем воспитании были уроки живописи, Юра недурно писал маслом,и только желание следовать отцу, которым он гордился, помешало ему поступить в художественное училище. Вместе с другим художником-стариком (жалею, что не помню его фамилию) им отвели отдельную кабину в бараке, и там Юрий писал комендантским немцам бесплатные картинишки - пир Нерона, хоровод эльфов, и за это ему приносили поесть. Та бурда, за которой военнопленные офицеры с шести утра занимали с котелками очередь, и орднеры били их палками, а повара черпаками, - та бурда не могла поддержать человеческую жизнь. Вечерами из окна их кабины Юрий видел теперь ту единственную картину, для которой дано ему было искусство кисти: вечерний туманец над приболотным лугом, луг обнесен коючей проволокой, и множество горит на нем костров, а вокруг костров - когда-то русские офицеры, а сейчас звероподобные существа, грызущие кости павших лошадей, выпекающие лепешки из картофельной кожуры, курящие навоз и все шевелящиеся от вшей. Еще не все эти двуногие издохли. Еще не все они утеряли членораздельную речь, и видно в багряных отсветах костра, как позднее понимание прорезает лица их, опускающиеся к неандертальцам. Полынь во рту! Жизнь, которую Юрий сохраняет, уже не мила ему сама по себе. Он не из тех, кто легко соглашается забыть. Нет, ему достается выжить - он должен сделать выводы. Им уже известно, что дело - не в немцах, или не в одних немцах, что из пленных многих национальностей только советские так живут, так умирают, никто хуже советских. Даже поляки, даже югославы содержатся гораздо сносней, а уж англичане, а норвежцы - они завалены посылками международного Красного Креста, посылками из дому, они просто не ходят получать немецкого пайка. Там, где лагеря рядом, союзники из доброты бросают нашим через проволоку подачки, и наши бросаются, как свора собак на кость. Русские вытягивают всю войну - и русским такой жребий. Почему так? Оттуда, отсюда постепенно приходят объяснения: СССР не признает русской подписи под гаагской конвенцией о пленных, значит не берет никаких обязательств по обращению с пленными и не претендует на защиту своих, попавших в плен.Эту конвенцию мы признали только в 1955 году. Впрочем, в дневнике 1915 года Мельгунов записывает СЛУХИ, что Россия не пропускает помощи своим пленным в Германию и они там живут хуже всех союзных - чтобы не было СЛУХОВ о хорошей жизни пленных и не сдавались бы охотно в плен. Какая-то преемственность идей - есть. (С.П.Мельгунов - Воспоминания и дневниики, вып.1, Париж, 1964 г, стр.199 и 203).
СССР не признает международного Красного Креста. СССР не признает своих вчерашних солдат: ему нет расчета поддерживать их в плену. И холодеет сердце восторженного ровесника Октября. Там, в кабинке барака, они сшибаются и спорят с художником-стариком (до Юрия трудно доходит, Юрий сопротивляется, а старик вскрывает за слоем слой). Что это? - Сталин? Но не много ли списывать все на Сталина, на его коротенькие ручки? Тот, кто делает вывод до половины - не делает его вовсе. А - остальные? Там, около Сталина и ниже, и повсюду по Родине - в общем те, которым Родина разрешила говорить от себя? И как правильно быть, если мать продала нас цыганам, нет, хуже - бросила собакам? - Разве она остается нам матерью? Если жена пошла по притонам разве мы связаны с ней верностью? Родина, изменившая своим солдатам - разве это Родина? ... Как обернулось все для Юрия! Он восхищался отцом - и вот проклял его! Он впервые задумался, что ведь отец его по сути изменил присяге той армии, в которой вырос, - изменил, чтоб устанавливать вот этот порядок, теперь предавший своих солдат. И почему же с этим предательским порядком связан присягою Юрий? Когда весной 1943 года в лагерь приехали вербовщики от первых белорусских "легионов" - кто-то шел, чтобы спастись от голода, Е. пошел с твердостью, с ясностью. Но в легионе он не задержался: кожу сняли - так не по шерсти тужить. Юрий перестал теперь скрывать хорошее знание немецкого,и вскоре некий ШЕФ, немец из-под Касселя, получивший назначение создать шпионскую школу с ускоренным военным выпуском, взял Юрия к себе правой рукой. Так началось сползание, которого Юрий не предвидел, началась подмена. Юрий пылал освобождать родину, его засовывали готовить шпионов - у немцев планы свои. А где была грань?.. С какого момента нельзя было переступать? Юрий стал лейтенантом немецкой армии. В немецкой форме он ездил теперь по Германии, бывал в Берлине, посещал русских эмигрантов, читал недоступных прежде Бунина, Набокова, Алданова, Амфитеатрова... Юрий ждал, что у всех у них, что у Бунина - каждая страница истекает живыми ранами России. Но что с ними? На что истратили они неоценимую свободу? Опять о женском теле, о взрыве страсти, о закатах, о красоте дворянских головок, об анекдотах запыленных лет. Они писали так, будто никакой революции в России не бывало или слишком уж недоступно им ее объяснить. Они оставляли русским юношам самим искать азимут жизни. Так метался Юрий, спешил видеть, спешил знать, а между тем по исконной русской манере все чаще и все глубже окунал свое смятение в водку. Что такое была их шпионская школа? Совсем не настоящая, конечно. За шесть месяцев их могли научить только владеть парашютом, взрывным делом да рацией. В них и не очень-то верили. Их забрасывали для инфляции доверия. А для умирающих, безнадежно брошенных русских военнопленных эти школки, по мнению Юрия, были хороший выход: ребята здесь отъедались, одевались в теплое, новое, да еще все карманы набивали им советскими деньгами. Ученики (как и учителя) делали вид, что так все и будет: что в советском тылу они будут шпионить, подрывать назначенные объекты, связываться радио-кодом, возвращаться назад. А они через эту школу просто улетали от смерти и плена, они хотели остаться жить, но не ценой того, чтобы стрелять в своих на фронте.Конечно наше следствие не принимало таких резонов. Какое право они имели хотеть жить, когда литерные семьи в советском тылу и без того хорошо жили? Никакого уклонения от взятиия немецкого карабина за этими ребятами не признавали. За их шпионскую игру им клепали тягчайшую 58-6 да еще диверсию через намерениe. Это значило: держать, пока не околеют.
Их перепускали через фронт, а дальше их свободный выбор зависел от их нрава и сознания. Тринитротолуол и рацию они все бросали сразу. Разница была только: сдаваться ли властям тут же (как мой курносый "шпиен" в армейской контр-разведке) или сперва покутить, погулять на даровые деньги. И только никто никогда не возвращался через фронт назад, опять к немцам. Вдруг под новый 1945 год один бойкий парень вернулся и доложиил, что задание выполнил (пойди его проверь!). Это было необычайно. Шеф не сомневался, что он прислан от смерша и решил его расстрелять (судьба добросовестного шпиона!). Но Юрий настоял, что, напротив, надо наградить его и поднять перед курсантами. А вернувшийся шпионяга предложил Юрию распить литр и, багровый, наклонясь через стол, открыл: "Юрий Николаевич! Советское командование обещает вам прощение, если вы сейчас перейдете сами к нам". Юрий задрожал. Уже ожесточившееся, уже ото всего отрешившееся сердце розняло теплом. Родина?.. Заклятая, несправедливая и такая же все дорогая! Прощение?.. И можно вернуться к семье? И пройтись по Каменноостровскому? Ну что, в самом деле, мы же русские! Простите нас, мы вернемся, и какие еще будем хорошие!.. Эти полтора года, с тех пор, как он вышел из лагеря не принесли Юрию счастья. Он не раскаивался, но не видел и будущего. Встречаясь за водкой с другими такими же бесприкаянными русскими, они ясно чувствовали: опоры - нет, все равно жизнь не настоящая. Немцы крутят ими по-своему. Теперь, когда война уже явно проигрывалась немцами, у Юрия как раз появился выход: шеф любил его и открыл, что в Испании у него есть запасное имение, куда они при прогаре империи и умотаются вместе. Но вот сидел пьяный соотечественник через стол и, сам рискуя жизнью, заманивал: "Юрий Николаевич! Советское командование ценит ваш опыт и знания, их хотят у вас перенять - организацию немецкой разведки..." Две недели разбирали Е. колебания. Но во время зависленского советского наступления, когда он школу свою отводил вглубь, он приказал свернуть на тихий польский фольварк, там выстроил школу и объявил: "Я перехожу на советскую сторону! Каждому - свободный выбор!" И эти горе-шпионы с молоком на губах, еще час назад делавшие вид, что преданы германскому райху, теперь восторженно закричали: "Ура-а! И мы-ы!" (Они кричали "ура" своим будущим каторжным работам...) Тогда их шпионская школа в полном составе дотаилась до подхода советских танков, а потом и СМЕРШа. Больше Юрий не видел своих ребят. Его отделили, десять дней заставили описывать всю историю школы, программы, диверсионные задания, и он действительно думал, что "его опыт и знания..." Даже уже обсуждался вопрос о поездке домой, к родным. И понял он только на Лубянке, что даже в Саламанке был бы ближе к своей Неве... Можно было ждать ему расстрела или никак не меньше двадцати. Так неисправимо поддается человек дымку с родной стороны... Как зуб не перестает отзываться, пока не убьют его нерв, так и мы, наверно, не перестанем отзываться на родину, пока не глотнем мышьяка. Лотофаги из "Одиссеи" знали для этого какой-то лотос... Всего недели три пробыл Юрий в нашей камере. Все эти три недели мы с ним спорили. Я говорил, что революция наша была великолепна и справедлива, ужасно лишь ее искажение в 1929-м. Он с сожалением смотрел на меня и пожимал нервные губы: прежде чем браться за революцию, надо было вывести в стране клопов! (Где-то тут они странно смыкались с Фастенко, придя из таких разных концов.) Я говорил, что долгое время только люди высоких намерений и вполне самоотверженные вели всякое большое дело в нашей стране. Он говорил - одного поля со Сталиным, с самого начала. (В том, что Сталин - бандит, мы с ним не расходились.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Мы часто схватываемся с Юрием Е.
* * *
В это мартовское утро, когда нас пятерых перевели в дворцовую 53-ю камеру - к нам впустили шестого. Он вошел - тенью, кажется - не стуча ботинками по полу. Он вошел и, не уверенный, что устоит, спиной привалился к дверному косяку. В камере уже не горела лампочка , и утренний свет был мутен, однако новичок не смотрелв полные глаза, он щурился. И молчал. Сукно его военного френча и брюк не позволяло отнести его ни к советской, ни к немецкой, ни к польской или английской армии. Склад лица был вытянутый, мало русский. Ну, да и худ же как! И при худобе очень высок. Мы спросили его по-русски - он молчал. Сузи спросил по-немецки - он молчал. Фастенко спросил по-французски, по-английски - он молчал. Лишь постепенно на его изможденном желтом полумертвом лице появилась улыбка единственную такую я видел за всю мою жизнь! - "Лю-уди"... - слабо выговорил он, как бы возвращаясь из обморока или как бы ночью минувшей прождав расстрела. И протянул слабую истончавшую руку. Она держала узелочек в тряпице. Наш наседка уже понял, что это, бросился, схватил узелок, развязал на столе - граммов 200 там было легкого табаку, и уже сворачивал себе четырехкратную папиросу. Так после трех недель подвального бокса у нас появился Юрий Николаевич Е. Со времен столкновения на КВЖД в 1929-м году распевали по стране песенку: "Стальною грудью врагов сметая,
Стоит на страже двадцать седьмая!"
Начальником артиллерии этой 27-й стрелковой двизии, сформированной еще в гражданскую войну, был царский офицер Николай Е. (Я вспомнил эту фамилию, я видел ее среди авторов нашего артиллерийского учебника). В вагоне-теплушке с неразлучной женой пересекал он Волгу и Урал то на восток, то на запад. В этой теплушке провел свои первые годы и сын Юрий, рожденный в 1917 году, ровесник революциии. С той далекой поры отец его осел в Ленинграде, в Академии, жил благосытно и знатно, и сын кончил училище комсостава. В финскую войну, когда Юрий рвался воевать за Родину, друзья отца поднаправили сына на адьютанта в штаб армии. Юрию не пришлось ползать на финские ДОТы, ни попадать в окружение в разведке, ни замерзать в снегу под пулями снайперов - но орден Красного Знамени, не какой-нибудь! - аккуратно прилег к его гимнастерке. Так он окончил финскую войну с сознанием ее справедливости и своей пользы в ней. Но в следующей войне ему не пришлось так гладко. Батарея, которой он командовал, узнала себя окруженной под Лугой. Разбредшихся, их ловили, гнали в плен.Юрий попал в концентрациионный офицерский лагерь под Вильнюсом. В каждой жизни есть какое-то событие, решающее всего человека - и судьбу его, и убеждения, и страсти. Два года в этом лагере перетряхнулии Юрия. То, что был этот лагерь, нельзя было ни оплести словечками, ни оползти на силлогизмах - в этом лагере надо было умереть, а кто не умер - сделать вывод. Выжить могли орднеры - внутренние лагерные полицаи, из своих. Разумеется, Юриий не стал орднером. Еще выживали повара. Еще мог выжить переводчик, таких искали. Великолепно владея разговорным немецким, Юрий это скрыл. Он понимал, что переводчику придется предавать своих. Еще можно было оттянуть смерть копкой могил, но там были крепче его и проворней. Юрий заявил, что он - художник. Действительно, в его разнообразном домашнем воспитании были уроки живописи, Юра недурно писал маслом,и только желание следовать отцу, которым он гордился, помешало ему поступить в художественное училище. Вместе с другим художником-стариком (жалею, что не помню его фамилию) им отвели отдельную кабину в бараке, и там Юрий писал комендантским немцам бесплатные картинишки - пир Нерона, хоровод эльфов, и за это ему приносили поесть. Та бурда, за которой военнопленные офицеры с шести утра занимали с котелками очередь, и орднеры били их палками, а повара черпаками, - та бурда не могла поддержать человеческую жизнь. Вечерами из окна их кабины Юрий видел теперь ту единственную картину, для которой дано ему было искусство кисти: вечерний туманец над приболотным лугом, луг обнесен коючей проволокой, и множество горит на нем костров, а вокруг костров - когда-то русские офицеры, а сейчас звероподобные существа, грызущие кости павших лошадей, выпекающие лепешки из картофельной кожуры, курящие навоз и все шевелящиеся от вшей. Еще не все эти двуногие издохли. Еще не все они утеряли членораздельную речь, и видно в багряных отсветах костра, как позднее понимание прорезает лица их, опускающиеся к неандертальцам. Полынь во рту! Жизнь, которую Юрий сохраняет, уже не мила ему сама по себе. Он не из тех, кто легко соглашается забыть. Нет, ему достается выжить - он должен сделать выводы. Им уже известно, что дело - не в немцах, или не в одних немцах, что из пленных многих национальностей только советские так живут, так умирают, никто хуже советских. Даже поляки, даже югославы содержатся гораздо сносней, а уж англичане, а норвежцы - они завалены посылками международного Красного Креста, посылками из дому, они просто не ходят получать немецкого пайка. Там, где лагеря рядом, союзники из доброты бросают нашим через проволоку подачки, и наши бросаются, как свора собак на кость. Русские вытягивают всю войну - и русским такой жребий. Почему так? Оттуда, отсюда постепенно приходят объяснения: СССР не признает русской подписи под гаагской конвенцией о пленных, значит не берет никаких обязательств по обращению с пленными и не претендует на защиту своих, попавших в плен.Эту конвенцию мы признали только в 1955 году. Впрочем, в дневнике 1915 года Мельгунов записывает СЛУХИ, что Россия не пропускает помощи своим пленным в Германию и они там живут хуже всех союзных - чтобы не было СЛУХОВ о хорошей жизни пленных и не сдавались бы охотно в плен. Какая-то преемственность идей - есть. (С.П.Мельгунов - Воспоминания и дневниики, вып.1, Париж, 1964 г, стр.199 и 203).
СССР не признает международного Красного Креста. СССР не признает своих вчерашних солдат: ему нет расчета поддерживать их в плену. И холодеет сердце восторженного ровесника Октября. Там, в кабинке барака, они сшибаются и спорят с художником-стариком (до Юрия трудно доходит, Юрий сопротивляется, а старик вскрывает за слоем слой). Что это? - Сталин? Но не много ли списывать все на Сталина, на его коротенькие ручки? Тот, кто делает вывод до половины - не делает его вовсе. А - остальные? Там, около Сталина и ниже, и повсюду по Родине - в общем те, которым Родина разрешила говорить от себя? И как правильно быть, если мать продала нас цыганам, нет, хуже - бросила собакам? - Разве она остается нам матерью? Если жена пошла по притонам разве мы связаны с ней верностью? Родина, изменившая своим солдатам - разве это Родина? ... Как обернулось все для Юрия! Он восхищался отцом - и вот проклял его! Он впервые задумался, что ведь отец его по сути изменил присяге той армии, в которой вырос, - изменил, чтоб устанавливать вот этот порядок, теперь предавший своих солдат. И почему же с этим предательским порядком связан присягою Юрий? Когда весной 1943 года в лагерь приехали вербовщики от первых белорусских "легионов" - кто-то шел, чтобы спастись от голода, Е. пошел с твердостью, с ясностью. Но в легионе он не задержался: кожу сняли - так не по шерсти тужить. Юрий перестал теперь скрывать хорошее знание немецкого,и вскоре некий ШЕФ, немец из-под Касселя, получивший назначение создать шпионскую школу с ускоренным военным выпуском, взял Юрия к себе правой рукой. Так началось сползание, которого Юрий не предвидел, началась подмена. Юрий пылал освобождать родину, его засовывали готовить шпионов - у немцев планы свои. А где была грань?.. С какого момента нельзя было переступать? Юрий стал лейтенантом немецкой армии. В немецкой форме он ездил теперь по Германии, бывал в Берлине, посещал русских эмигрантов, читал недоступных прежде Бунина, Набокова, Алданова, Амфитеатрова... Юрий ждал, что у всех у них, что у Бунина - каждая страница истекает живыми ранами России. Но что с ними? На что истратили они неоценимую свободу? Опять о женском теле, о взрыве страсти, о закатах, о красоте дворянских головок, об анекдотах запыленных лет. Они писали так, будто никакой революции в России не бывало или слишком уж недоступно им ее объяснить. Они оставляли русским юношам самим искать азимут жизни. Так метался Юрий, спешил видеть, спешил знать, а между тем по исконной русской манере все чаще и все глубже окунал свое смятение в водку. Что такое была их шпионская школа? Совсем не настоящая, конечно. За шесть месяцев их могли научить только владеть парашютом, взрывным делом да рацией. В них и не очень-то верили. Их забрасывали для инфляции доверия. А для умирающих, безнадежно брошенных русских военнопленных эти школки, по мнению Юрия, были хороший выход: ребята здесь отъедались, одевались в теплое, новое, да еще все карманы набивали им советскими деньгами. Ученики (как и учителя) делали вид, что так все и будет: что в советском тылу они будут шпионить, подрывать назначенные объекты, связываться радио-кодом, возвращаться назад. А они через эту школу просто улетали от смерти и плена, они хотели остаться жить, но не ценой того, чтобы стрелять в своих на фронте.Конечно наше следствие не принимало таких резонов. Какое право они имели хотеть жить, когда литерные семьи в советском тылу и без того хорошо жили? Никакого уклонения от взятиия немецкого карабина за этими ребятами не признавали. За их шпионскую игру им клепали тягчайшую 58-6 да еще диверсию через намерениe. Это значило: держать, пока не околеют.
Их перепускали через фронт, а дальше их свободный выбор зависел от их нрава и сознания. Тринитротолуол и рацию они все бросали сразу. Разница была только: сдаваться ли властям тут же (как мой курносый "шпиен" в армейской контр-разведке) или сперва покутить, погулять на даровые деньги. И только никто никогда не возвращался через фронт назад, опять к немцам. Вдруг под новый 1945 год один бойкий парень вернулся и доложиил, что задание выполнил (пойди его проверь!). Это было необычайно. Шеф не сомневался, что он прислан от смерша и решил его расстрелять (судьба добросовестного шпиона!). Но Юрий настоял, что, напротив, надо наградить его и поднять перед курсантами. А вернувшийся шпионяга предложил Юрию распить литр и, багровый, наклонясь через стол, открыл: "Юрий Николаевич! Советское командование обещает вам прощение, если вы сейчас перейдете сами к нам". Юрий задрожал. Уже ожесточившееся, уже ото всего отрешившееся сердце розняло теплом. Родина?.. Заклятая, несправедливая и такая же все дорогая! Прощение?.. И можно вернуться к семье? И пройтись по Каменноостровскому? Ну что, в самом деле, мы же русские! Простите нас, мы вернемся, и какие еще будем хорошие!.. Эти полтора года, с тех пор, как он вышел из лагеря не принесли Юрию счастья. Он не раскаивался, но не видел и будущего. Встречаясь за водкой с другими такими же бесприкаянными русскими, они ясно чувствовали: опоры - нет, все равно жизнь не настоящая. Немцы крутят ими по-своему. Теперь, когда война уже явно проигрывалась немцами, у Юрия как раз появился выход: шеф любил его и открыл, что в Испании у него есть запасное имение, куда они при прогаре империи и умотаются вместе. Но вот сидел пьяный соотечественник через стол и, сам рискуя жизнью, заманивал: "Юрий Николаевич! Советское командование ценит ваш опыт и знания, их хотят у вас перенять - организацию немецкой разведки..." Две недели разбирали Е. колебания. Но во время зависленского советского наступления, когда он школу свою отводил вглубь, он приказал свернуть на тихий польский фольварк, там выстроил школу и объявил: "Я перехожу на советскую сторону! Каждому - свободный выбор!" И эти горе-шпионы с молоком на губах, еще час назад делавшие вид, что преданы германскому райху, теперь восторженно закричали: "Ура-а! И мы-ы!" (Они кричали "ура" своим будущим каторжным работам...) Тогда их шпионская школа в полном составе дотаилась до подхода советских танков, а потом и СМЕРШа. Больше Юрий не видел своих ребят. Его отделили, десять дней заставили описывать всю историю школы, программы, диверсионные задания, и он действительно думал, что "его опыт и знания..." Даже уже обсуждался вопрос о поездке домой, к родным. И понял он только на Лубянке, что даже в Саламанке был бы ближе к своей Неве... Можно было ждать ему расстрела или никак не меньше двадцати. Так неисправимо поддается человек дымку с родной стороны... Как зуб не перестает отзываться, пока не убьют его нерв, так и мы, наверно, не перестанем отзываться на родину, пока не глотнем мышьяка. Лотофаги из "Одиссеи" знали для этого какой-то лотос... Всего недели три пробыл Юрий в нашей камере. Все эти три недели мы с ним спорили. Я говорил, что революция наша была великолепна и справедлива, ужасно лишь ее искажение в 1929-м. Он с сожалением смотрел на меня и пожимал нервные губы: прежде чем браться за революцию, надо было вывести в стране клопов! (Где-то тут они странно смыкались с Фастенко, придя из таких разных концов.) Я говорил, что долгое время только люди высоких намерений и вполне самоотверженные вели всякое большое дело в нашей стране. Он говорил - одного поля со Сталиным, с самого начала. (В том, что Сталин - бандит, мы с ним не расходились.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29