А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Он говорил по-испански очень медленно, - заметил Кастильо Пуче, когда мы остановились напротив дома 32 на улице Сан Эронимо, где он жил в первые приезды, - и не совсем правильно, но в этой неправильности "кастильяно" была своя особая прелесть, потому что он говорил на очень сочном языке народа, который обычно не в ладах с грамматикой, но зато всегда в ладах со здравым смыслом и юмором. И еще он здорово чувствовал новое, он впитывал наше н о в о е с языком.
...Не ради красного словца, а воистину - говорливый интеллектуал от литературоведения, даже самый утонченный, подобен базарному жулику, ибо новое - это хорошо забытое старое, а настоящее новое ныне появляется лишь в науке и технике, а в литературе это новое редкостно и тогда лишь является воистину н о в ы м, когда писатель выворачивает себя наизнанку, и не стыдится этого и отдает всего себя читателю: ведь Александр Фадеев был и Левинсоном, и Метелицей, и Мечиком одновременно, как Шолохов - Мелиховым и Нагульным, Твардовский - Теркиным, Пастернак - лейтенантом Шмидтом, а Хемингуэй - Педро Ромеро, Роберто Джорданом и Пилар, и только поэтому свершалось чудо, а не унылое описательство, именовавшееся ранее беллетристикой, а сейчас - прозой. Но вывернуть себя дано не каждому, и это выворачивание обязано быть подтверждено з н а н и е м предмета, а предмет литературы - человек, но вне конкретики, вне правды окружающего, правды узнаваемой, доступной каждому, человек оказывается схемой, и не спасает ни порнография, ни былинный эпос, ни головоломный сюжет.
Во всех романах Старика, связанных с Испанией, торжествует поразительное знание этого замечательного народа, его городов, праздников, обычаев, литературы.
Это, однако, не помешало неким "вещателям" от критики напечатать в газетах в день его похорон: "Дон Эрнесто никогда по-настоящему не понимал Испании. Он слышал колокола, которые звонят, но не понял, где они звонят и по ком". Или в другой газете: "По ком звонит колокол" построен на любви к красной Испании. Несколько образов националистов написано неточно, и в то же время он позволял себе оправдывать и прославлять тех испанцев, на стороне которых он был... Если он и понимал нас, то лишь наполовину..."
- Может быть, он понимал нас вполовину, - заметил Кастильо Пуче, - но во всяком случае он понимал нас лучше, чем мы его, и уж несравнимо лучше, чем мы - себя.
Старик вновь приехал в Испанию лишь в 1953 году, когда было выполнено его условие: "Я никогда не посещу Мадрид до тех пор, пока из тюрем и концлагерей не освободят моих товарищей-республиканцев, всех тех, кого я знал и любил и с кем вместе сражался". Последний его друг был выпущен в пятьдесят третьем году, весной, просидев в концлагере четырнадцать лет. Тем же летом Старик пересек границу и прибыл на фиесту и снова начал изучать Испанию, испанцев, корриду, матадоров, молодых писателей, музей Прадо и Эскориал, Наварру, лов форели на Ирати, мужество Ордоньеса и достоинство Домингина.
В Мадриде он останавливался в отеле "Швеция" на калье Маркиз де Кубас. Он занимал на четвертом этаже три номера: для себя, где он работал, когда писал "Опасное лето", для Мэри и для Хотчера. Журналисты знали, что он останавливается в этом трехзвездочном отеле ("мог и в пятизвездочном, с его-то деньгами" - вопрос престижа для испанцев вопрос особый, а все отели разделены на пять категорий: от одной звезды до пяти звезд, и все знаменитости обязательно живут в роскошных пяти "эстреллас", а Папа позволяет себе и в этом оригинальничать. Старик не любил говорить о своих денежных делах, но однажды объяснил Кастильо Пуче, что из 150000 долларов, которые ему уплатили за право экранизации "По ком звонит колокол", он получил третью часть - все остальное взяло себе управление по налогам.) Журналисты, американские туристы и молодые испанцы подолгу ждали Старика в холле, а он выходил через тайную дверь на калье де лос Мадрасос и шел прямехонько в Прадо: когда ему не работалось, он ходил туда два раза в день, а когда пятьсот слов ложились на машинку и он облегченно вздыхал, выполнив свою дневную норму, а выполнять ее становилось все труднее и труднее, он ходил в Прадо только один раз - вместо зарядки рано утром. Вообще-то мне бы следовало написать не "вместо зарядки", а "для зарядки", потому что больше всех художников мира он ценил испанских, а из всех испанских Гойю, ибо тот, по его словам, брался писать то, что никто до него не решался - не костюм, сюжет или портрет - он брался писать человеческие состояния.
Разность возрастов не есть с о с т о я н и е, это всего лишь приближение к состоянию, а в наше время эта возрастная разность все больше и больше стирается. Я наблюдал за тем, как Дунечка шла вдоль полотен Гойи, Веласкеса, Тициана и Рафаэля. Сдержанность нового поколения - предмет мало изученный социологами, и мне сдается, что молодые копают главный смысл и держат себя - в себе, и это далеко не нигилизм, это нечто новое, ибо мир за последние десять лет решительным образом изменился, его распирает от "заряда информации", мир приблизился к крайним рубежам знания, он, мир наш, похож сейчас на бегуна, вышедшего на финишную прямую. Когда я впервые смотрел Гойю, Эль Греко и Веласкеса, я испытывал особое состояние, я волновался, как волнуются, когда договариваются по телефону о встрече с очень мудрым человеком, про которого много, слыхал, но не разу не видел. А Дуня шла, сосредоточенно рассматривая р а б о т у великих так, как она рассматривает работы своих коллег по училищу живописи. И только когда Хуан Гарригес привел нас в зал Иеронима Босха, я увидел в глазах дочери изумление и открытый, нескрываемый восторг. Босх написал триптих: мир - от его создания до Апокалипсиса. Если прошлое в шестнадцатом веке можно было писать гениально, то писать будущее, угадывая подводные лодки, атомные взрывы, межконтинентальные катаклизмы, - это удел провидца от искусства, это дар - в определенном роде - апостольский. Информация, заложенная в поразительной живописи Босха, настолько современна в своей манере, настолько молода, что можно только диву даваться, откуда т а к о е пришло к великому Гению.
- А как тебе Гойя? - спросил я Дуню.
- Гойя это Гойя, - ответила она, не отрывая глаз от Босха. - Им все восторгаются, и так много о нем написано...
- А Босх?
- Для меня - это больше, чем Гойя.
- Почему?
- Потому, что раньше я не знала, что это возможно.
(Не в этом ли ответ на то, отчего молодежь стремится поступать в институты, связанные с тем, "что раньше было невозможно" - электроника, атом, революционная - в новом своем состоянии - математика? Я убежден, что форма преподавания гуманитарных дисциплин сейчас сугубо устарела, ибо преподаватели не стремятся по-новому н а й т и в поразительных по своему интересу предметах истории, экономики, географии то, что "раньше было невозможно".)
...А потом мы пошли на уютную, тихую Санту-Анну и сели за столик пивной "Алемания".
- Здесь определен распорядок дня раз и навсегда, - продолжал Кастильо Пуче, - в десять часов пьют пиво журналисты, которые пишут о корриде, - их Папа не очень-то слушал, они слишком традиционны и не ищут н е в о з м о ж н о г о. В час дня сюда приходят "ганадерос", а к ним Папа прислушивался, потому что они знали истинный толк в быках.
...Он сидел у окна, много пил и очень быстро писал свои отчеты для "Лайфа", которые потом стали "Опасным летом". Вечером, часов в десять, когда сюда приходят после корриды все, и матадоры в том числе, - он не любил здесь бывать, потому что шум становился другим, в нем появлялось иное качество, в нем было много лишнего, того, чего не было в дневном шуме, который, наоборот, помогал Старику работать, ибо то был шум не показной, наигранный, вечерний, когда много туристов, а шум, сопутствующий делу: такое бывает на съемочной прощадке перед началом работы, и это не мешает актеру заново перепроверять образ, который ему предстоит играть, но зато ему очень мешает стайка любопытных, которых водят по студии громкоголосые гиды.
- Пойдем в "Кальехон", - сказал Кастильо Пуче, - там Старик любил обедать.
И мы пошли в "Кальехон", и это было похоже чем-то на памплонскую "Каса Марсельяно" - такое же маленькое, укромное, с в о е место, где нет высоких потолков, вощеных паркетов и громадных колонн. Когда вы войдете в укромный, тихий "Кальехон", на вас с осторожным прищуром сразу же глянет Хемингуэй: его портрет укреплен на деревянной стене, прямо напротив двери. Все стены здесь (как и во многих других ресторанчиках Испании) увешаны портретами матадоров с дарственными надписями. Когда мы поднимались на второй этаж, я обратил внимание на свежую огромную фотографию: это был Ниньо де ля Капеа, самый молодой и - отныне самый известный матадор Испании.
- Возмем себе то, что обычно брал Папа, - сказал Кастильо Пуче.
Нам принесли "гаспачо андалус" - холодный томатный суп в глиняных блюдцах. Сюда, в эту холодную, такую вкусную во время жары похлебку, надо положить мелко нарезанные огурцы и поджаренный хлеб и перемешать все это, и получится некое подобие нашей окрошки или болгарского "таратора", несмотря на то, что наша окрошка рождена квасом, а "таратор" - кефиром. Потом Старик заказывал "гуадис колорадос" - крестьянскую еду, мясо с бобами, в остром, чуть не грузинском соусе, а после "арочелес" - рис с курицей.
Доктор Мединаветтиа, старый друг Старика, который наблюдал его в Испании, запретил ему острую пищу и сказал, что можно выпивать только один стакан виски с лимонным соком и не более двух стаканов вина, и Старик очень огорчился и долго молчал, когда пришел сюда, и выпил пять виски, а потом взял вино "вальдепеньяс" из Ла Манчи и заказал много еды, так много, что вокруг него столпились официанты: было им жутко смотреть, как Папа работает ложкой, ножом и вилкой - "неистовый инглез этот Папа"...
- Отсюда мы пошли к Дону Пио, - продолжал Каста -льо Пуче, - к великому писателю Барохе, который умирал, и кровать его была окружена родственниками, приживалками, журналистами, фотографами; Папа купил бутылку виски, а Мэри передала свитер - "это настоящий мохер", добавила она, и это был бы очень хороший подарок, потому что Пио Бароха боялся холода, но подарок Мэри не пригодился, потому что через два дня Бароха умер. Старик надписал ему свою книгу и поставил на столик возле кровати бутылку виски и сказал Барохе, как он нужен ему, как много он получил от Дона Пио, от его великих и скорбных книг, а Бароха рассеянно слушал его, осторожно глотая ртом воздух...
После, когда Старик вышел от Барохи, он задумчиво сказал:
- Я никому не доставлю такой радости: умирать, как на сцене, когда вокруг тебя полно статистов, и все на тебя смотрят, дожидаясь последнего акта...
Именно в тот день, когда он был у Барохи, Старик зашел в те два барана Гран Виа, куда обычно он не любил заходить: в "Эль Абра" и "Чикоте". Он не любил заходить туда потому, что именно в этих барах он проводил многие часы с Кольцовым, Сыроежкиным, Мансуровым, Карменом, Цесарцем, Малиновским, Серовым, когда он писал "Пятую колонну" и "Землю Испании", когда вынашивался "По ком звонит колокол", когда он был молод, и не посещал доктора Мединаветтиа, и безбоязненно приникал губами к фляжке с русской водкой, не думая о том, что завтра будет болеть голова, и будет тяжесть в затылке, и будет ощущение страха перед листом чистой бумаги, а нет ничего ужаснее, чем такой страх для писателя...
Когда мы назавтра возвращались на Толедо, погода внезапно сломалась, небо затянуло низкими лохматыми тучами, а потом поднялся ветер, а после посыпало белым, крупным, русским градом, и это было диковинно в июльской Испании, и я вцепился в руль, оттого что шоссе стало скользким и ехать было опасно, а Дунечка безучастно смотрела в окно, но это только казалось, что она безучастно смотрит, потому что она вдруг сказала:
- Остановись, пожалуйста.
Я остановился, и Дунечка достала из багажника этюдник и сделала углем набросок, а в номере отеля достала краски, и запахло р а б о т о й скипидаром и холстом, и она долго работала, а потом я увидел картину огромное, синее дерево, согнувшееся от урагана, и черное небо, в котором угадывалось солнце, и бесконечная, красно-желтая земля Испании.
Символ только тогда делается символом, если в нем сокрыта правда, понятная тебе. Для меня эта картина сразу же обрела название: "Старик в Испании, 1960".
В шестьдесят первом году он прислал телеграмму в Памплону с просьбой забронировать его обычное место на корриду. За день перед вылетом он застрелился. Его отпевали в то утро, когда начался Сан-Фермин, фиеста, вечный его праздник.
Он не решался прилететь в Испанию сломленным, он решил уйти, чтобы сохранить себя навечно. Здесь, за Пиренеями, надо обязательно быть сильным, бесстрашным и уверенным в том, что скоро взойдет солнце...
Одна из главных метаморфоз современной Испании яснее всего просматривается не столько в шумном экономическом буме, не в степени его риска неуправляемость подъема чревата внезапной катастрофой спада, не в размахе оппозиционности разных слоев населения (об этом доказательно пишет не только коммунистическая пресса, но и буржуазная, "иносказательно"), но в позиции церкви, которая прошла за последние годы поразительную - с точки зрения скоростей эпохи - эволюцию.
Помимо причин объективных, сегодняшних, социальных, я то и дело в рассуждениях своих обращаюсь к прошлому, к истории. Не стану повторять древних, которые утверждали, что "там, где процветают пороки, грешным оказывается праведник" - к современной испанской ситуации это может быть приложимо в прямом смысле. Скорее всего нынешнюю позицию испанской церкви следует объяснить как некое раскаяние, которым сплошь и рядом является поздно приходящее осознание. Нужно признать, что слова Гейне о том, что "с тех пор, как религия стала домогаться помощи философии, гибель ее неотвратима", перестали быть абсолютом: второй Вселенский собор, проведенный Ватиканом, проходил под знаком сращивания теологии и современной философии. Мне пришлось слышать в Риме энциклику папы: он говорил о нормах эстетики в период научно-технических революций - это показатель, и показатель серьезный религия не хочет "отстать от поезда". Позиция Ватикана в период войны во Вьетнаме, во время израильской агрессии, в дни кипрских событий свидетельствует о том, что Церковь все более поворачивается к социальной, а не догматической философии, и не только, видимо, потому, что кардиналы перечитывают Марка Твена, который писал: "Все, что церковь проклинает, живет; все, чему она противится, - расцветает". Резон поворота к более гибким формам общения со светским миром значительно глубже: средства массовой информации заставляют служителей Христовых искать компромисса со знанием и п о л и т и ч е с к о й р е а л ь н о с т ь ю, сложившейся ныне в мире.
В Италии, где гарантированы буржуазно-демократические свободы, это проще; в Испании - значительно труднее.
...Без анализа инквизиции, расцветшей на Пиренеях, понять нынешнюю ситуацию "в мятежных епископатах" Мадрида, Гранады и Барселоны попросту невозможно.
...Комплекс вины социальной, общественной, классовой - если оный все же существует - складывается из комплекса, присущего личности, вырвавшейся к праву познания. Таким можно, в частности, назвать преподобного отца Алегрия (брата бывшего начальника генштаба Испании), который восстал против режима и ныне практически лишен сана и своего епископата.
Комплекс передается генами, ибо тот или иной комплекс является одним из свойств человеческого характера. Я бы начал отсчитывать накопление генов вины у испанского духовенства с двенадцатого века, когда народы Европы осознали со всей трагической и безысходной ясностью, что святые отцы никак не способствуют их счастью. Озабоченный этим всеобщим брожением, Ватикан считал, что отсутствие "дисциплины духа" на Западе и провал крестовых походов на Востоке пошатнули власть церкви и ввергли ее в состояние глубочайшего кризиса. Надо было искать выход из тупика: слово "священник" сделалось ругательным, служители культа опасались показываться на улицах в своих одеяниях, предпочитая парчовой сутане - потрепанный камзол ремесленника.
Двенадцатый век мог бы стать Возрождением, если бы папа Иннокентий III не отправил на юг Франции к мятежным и дерзким альбигойцам своих эмиссаров с чрезвычайными полномочиями: уничтожить ересь, наказать виновных, подавить очаги неверия, вернуть слугам церкви их прежнее положение - всемогущих пастырей духовных, которые отвечают и за мысли прихожан и за их деяния.
Европейцы были готовы воспрять; неизвестные миру Леонардо и Галилей были близки к торжеству; свобода, которая есть проявление независимости духа, рвалась наружу. Но именно тогда в Экс-де-Прованс, Арль и Нарбонну явились эмиссары "Особой комиссии" папы - Пьер де Кастельно и монах Руис, и началась травля свободы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16