Хемингуэй рассказывал Мэри в с е - не подбирая слов, не страшась открыть себя, и он никогда не боялся потерять ее, приобщив к своей мужской правде: если только мужчина хоть один раз испугается - он перестанет быть мужчиной.
В Памплоне Мэри была рядом с Папой, только если это было ему нужно. Он не говорил, когда это было нужно, - она это умела чувствовать, потому что любила его, преклонялась перед ним и обладала редкостным даром высокого уважения к своей м и с с и и - быть женой художника.
Только филистер или старый ханжа может упрекнуть меня за то, что мне видится именно идеал такой жены; впрочем, идеал однозначен, но мера приближения к нему - разностна...
В половине шестого, закончив обед на Ирати, Старик возвращался в Памплону, или уходил из "Каса Марсельяно", или прощался с Хуанито Кинтана, которого он вывел в "Фиесте" под именем "сеньор Мантойа" и который тогда еще, в начале двадцатых, свел молодого Хэма с миром матадоров и остался другом Старика, когда тот вернулся спустя тридцать лет всемирно известным писателем и в их отношениях ничто не изменилось: только выскочки от искусства забывают тех, с кем они начинали и кто помогал им на старте.
Он приходил на Пласа де Торос загодя и любовался тем, как на трибунах "соль" веселые и шумные группы "риау-риау" в белых, зеленых, красных и оранжевых рубашках - разноцветье, складывающееся в ощущение праздника, - пели свои песни: одна кончится, сразу начинается следующая, и кажется даже, что она еще не кончилась, это вроде волны, которая догоняет другую и бьет ее внахлест, и целый час перед началом корриды Пласа раскачивается, веселится, пьет, танцует на месте, но танцует так, что импульс чужого движения передается тебе, и ты тоже хочешь подняться, вроде этих "риау-риау", и защелкать пальцами, подняв над головой руки, и выделывать ногами сложные выверты, и быть в одном ритме с тысячами людей, которые не смотрят друг на друга, но д е л а ю т одинаково - это как Панчо Вилья, когда не ждут приказа, но каждый знает свою боль и надежду, и поэтому рождается всеобщая слаженность, один цвет, единая устремленность.
В рассказе "Удар рога" Хемингуэй, описывая пансионат в Мадриде, где он жил в первые свои приезды в Испанию, выводит образ тореро, который и с п у г а л с я. (Это лейтмотив его творчества: "человек и преодоление страха", ибо Человек - лишь тот, который смог преодолеть страх.)
Мы с Дунечкой спросили портье в нашем отеле, оставлены ли нам билеты на сегодняшнюю корриду, на выступление "звезды" Пако Камино, брата которого в прошлом году убил бык на корриде в Барселоне, а самого его сильно ранил, и на Пакирри, который женился на дочери Ордоньеса, внучке Ниньо де ля Пальма, и на Диего Пуэрта, который славится умением быть мудрым, ибо он, как и большинство матадоров, пришел на корриду с крестьянского поля.
- О, сеньор Семеноф, - ответил портье, тяжко вздохнув, - на сегодняшнюю корриду можно попасть, лишь обратившись к услугам черного рынка.
- Где он находится?
- На Пласадель Кастильо, - шепотом ответил портье, ибо он как все испанцы, обожает игру в опасность: я потом убедился, что в Памплоне каждый полицейский покажет вам путь на черный рынок Пласа де Торос, не понижая при этом голоса и не оглядываясь по сторонам.
- А лично вы не можете помочь мне?
Портье легким взмахом холеной руки взял листок бумаги и написал на нем цифру: "1500 песет", что в переводе на проклятую "свободно конвертируемую валюту" означает 30 долларов. (Четвертая часть месячного заработка рабочего средней квалификации.)
- Спасибо, - сказал я, переглянувшись с Дунечкой, - мы с дочерью обдумаем это предложение.
И мы пошли на черный рынок и выяснили, что портье был честным человеком: действительно, билет на сегодняшнюю корриду стоил 1300 песет. Что касается 200 лишних, то здесь вступает в силу закон риска, оплата посредника - портье положит в свой карман не более 150 песет от двух билетов, а это по правилам здешним, естественно, правилам.
Словом, без помощи нашего доброго друга скульптора Сангине мы бы на корриду не попали, но он - самый популярный ваятель Испании, друг всех матадоров, а Испания чтит популярных людей.
И вот здесь, на Пласа де Торос, когда началась коррида, и когда после грома оваций Пако Камино начал первый бой, и бык у него был красным и не очень большим, всего 458 килограммов, я увидел воочию, что такое страх.
(Я испытал страх за день перед этим, когда повел Дунечку на первую корриду: многие северяне уходят после начала боя; правда, и каталонцы с презрением отзываются о корриде, считая ее изобретением "ленивых и кровожадных андалузцев". Однако когда Пуэрта славно поработал с быком перед тем, как выехал пикадор - этот, увы, необходимый "бюрократ корриды", и потом провел прекрасное, рискованное ките, отвлекая на себя разъяренного быка после того, как пикадор "пустил ему первую кровь", я взглянул на дочь и понял, что страхи мои были пустыми: лицо ее казалось замеревшим, собранным, отрешенным - точно таким, когда она стоит у мольберта и пишет свою картину.)
Пако Камино пропустил мимо себя быка, взмахивая капотэ осторожно, придерживая его возле колен, чтобы рога быка шли низко - он словно бы хотел заставить "торо" бодать желтый песок арены, укрытый на какое-то мгновение розовым капотэ. Это сразу же не понравилось зрителям, ибо "два условия требуются для того, чтобы страна увлекалась боем быков: во-первых, быки должны быть выращены в этой стране, и, во-вторых, народ ее должен интересоваться смертью. Англичане и французы живут для жизни". Лучше, чем Старик, не скажешь - незачем и пытаться.
Пако Камино держал быка в десяти сантиметрах от себя, а то и больше, и движения его отличались скованной суетливостью, и на трибунах стали кричать и свистеть, а когда бык поддел рогом капотэ, вырвал его из рук Пако Камино и погнал матадора по арене, Пако вознесся над барьером и перевалился через него, как настоящий "афисионадо", который хочет быть матадором, боится им стать и все-таки прет на рожон, расплачиваясь за это ранением или жизнью, и если "афисионадо" за такой прыжок аплодируют, то Камино освистали дружно и с такой яростью, что казалось, на Пласа де Торос запустили двигатели три реактивных истребителя.
Камино плохо вел себя на арене, и мне было больно смотреть на Дунечку, которая только-только познакомилась с ним в баре отеля "Джолди", где Старик обычно кончал вечер, разговаривая с матадорами перед тем, как уйти на ужин в "Лас Пачолас". (Беседовать в "Джолди" надо уметь: бар - комната сорока метров - от силы, а народа там не менее двухсот человек, и все при этом кричат, жестикулируют, и поэтому бесперерывно толкают тебя локтями. Если не жестикулировать, как все, собирающиеся здесь, тебе набьют синяки, но стоит начать жестикулировать так, как это делают испанцы, сразу же наступит некая гармония, и локти соседей будут проходить мимо твоих локтей, и никто не станет пересчитывать тебе ребра - лишнее подтверждение тому, что в чужой монастырь нет смысла соваться со своим уставом.)
В "Джолди" Пако Камино был очень красив и значителен, но в отличие от Тино он прятал под маской веселости ощущение постоянного страха, и он хорошо обманул всех нас, но это уже от политика, а матадор должен быть как художник: он имеет право перекрывать свое состояние накануне акта великого таинства творчества, а тавромахия - это творчество, с этим нелепо спорить.
А сейчас, на арене, Пако Камино был бледен и м е л о к. Он плохо убил быка, и, когда он уходил, в него с трибун "комбра" летели подушечки, на которых сидели синьоры и синьориты, а с трибун "соль", где подушек не берут из-за экономии, на него обрушились куски хлеба, пустые бутылки из-под пива и гнилые помидоры.
Но после него было чудо: выступил "человек Ордоньеса - Ниньо де ля Пальма" - Пакирри. На арену выскочил юный, маленький Вахтанг Чабукиани. Он позволил пикадору только один раз пустить быку кровь, а потом взял быка на себя и, разъярив его, остановил в центре арены, и стал перед ним на колени, и взмахнул мулетой, пропустив его в сантиметре от себя, не поднимаясь с колен, а лишь поворачиваясь стремительно, и я ощутил его боль, и почувствовал, как песок рвет кожу под желтыми чулками, и снова вспомнил испано-грузинское родство, и танцоров из Тбилиси, которые шли по улицам Хельсинки и танцевали, падая на колени, не страшась асфальта, а вокруг гремели аплодисменты друзей и свист врагов, а Пакирри снова пропустил быка мимо себя, а потом попросил своих бандерильерос уйти с поля и сам поставил бандерильи, а после ударил быка и, остановившись перед ним, поднял руку, и бык, послушный его властному жесту, пал, и Пласа де Торос стала белой, оттого что все замахали платками, требуя от президента корриды награды, "трофэо", как говорят здесь, и президент выбросил белый платок, и все закричали: "фуэрра, долой, фуэрра!", и президент выбросил второй платок, и Пакирри вручили два уха, и он снисходительно зашвырнул их на трибуны - одну на "соль", вторую - на "сомбра", и его унесли на руках, как несли на руках и Диего Пуэрта, ибо тот продолжал бой после того, как бык рассек ему руку и пропорол ногу, но он получил только одно ухо, и зрители согласились с этим, потому что в его искусстве не было того открытого и пренебрежительного отношения к смерти, что проносится в сантиметре мимо тебя, и еще потому, что он слишком хотел победить, и это было заметно, в то время как Пакирри не думал о победе - он просто сражался, любя своего противника.
Мы кончили вечер с Дунечкой в "Джолди", и мы пожелали счастья Пакирри и Диего Пуэрта, как это положено в Испании: "Пусть бог распределит удачу", но Пуэрта ответил не так, как здесь было принято раньше, - он ответил: "На арене удачу распределяю я".
А Пако Камино, красивый до невероятия и такой же гордый, прошел к своему "роллс-ройсу" мимо маленького парнишки со свежим шрамом на носу, и женщины пробивались к Пако, работая локтями, как марафоны, а мужчины хлопали его по плечам - все-таки знаменитость, - а парнишка со шрамом стоял рядом с нами и что-то надписывал на фотографии Дунечке, и никто не рвался к нему, а это был Ниньо де ля Копеа, который назавтра получил высшую награду Испании: два уха и хвост, и в газетах напишут, что он - надежда страны и что он работает так, как работали Манолете и Ордоньес в свои самые лучшие дни - не годы.
...Люди, пожалуйста, смотрите вокруг себя внимательно: всегда подле вас есть Моцарт, Шукшин и Ниньо де ля Копеа - девятнадцати лет отроду, скромный и сильный, каким был Педро Ромеро, когда Хемингуэй списывал его с Ниньо де ля Пальма.
...А после того как у меня завершились все встречи, мы поняли, что совершенно свободны и что, хотя памплонская фиеста кончилась, Испания продолжается и будет продолжаться вечно в каждом, кто смог понять этот замечательный народ, а Испания все-таки начинается с Мадрида - для меня, во всяком случае.
- Нет, - сказала Дунечка, - для меня все кончилось в Памплоне.
- Тебе не нравится Мадрид?
- Он - официальный.
Я хотел сказать, что нельзя вот так, с маху, о б и ж а т ь - неважно, кого или что - человека или город. Рассеянная невнимательность, даже если это врожденная черта характера, все равно обидна для окружающих: не вешать же себе на шею табличку - "заранее приношу прощение за мою невнимательность, рассеянность и категоричность - в принципе я добрый человек, не желающий никому зла".
Но я решил отложить эту сенсацию "на потом", а сейчас спросил:
- Ты что - уже обошла все улицы Мадрида? Видала его ранним утром у Сибелес, вечером на Гран Виа? Ночью возле средневековой Алкала? Днем у Карабанчели?
- Все равно, здесь очень длинные авениды и слишком много полиции.
- В Памплоне тоже была полиция.
- В Памплоне ее освистывали и прогоняли, когда она мешала фиесте.
Последний довод был справедливым, и я принял компромиссное решение.
- Знаешь что, - сказал я, - давай позвоним Кастильо Пуче и пройдем вместе с ним по тому Мадриду, который так любил Хемингуэй.
- А потом пойдем на корриду?
- А потом обязательно пойдем на корриду.
...В глазах у нее по-прежнему были маленькие белые человечки в красных беретах, повязанные красными кушаками, с низками чеснока на груди - она продолжала жить буйством Памшюны, и это на всю жизнь, и это прекрасно, и в будущем, думается мне, многие наши люди станут приезжать на фиесту, как убежден - многие испанцы станут приезжать к нам на Родину - ей-богу, у нас есть свои великолепные праздники, которые стоит посмотреть: это тоже будет на всю жизнь у тех испанцев, которые приедут...
- Значит, так, - прогрохотал в трубку Кастильо Пуче, шершавя мембрану жесткой бородой, - и ты должен через полчаса приехать в кафе-мороженое "Оливетти". Как, ты не знаешь, где "Оливетти"? Но это же за стадионом "Реаль Мадрид", и все "мадриленьёс" знают, где находится "Оливетти"!
Он полчаса объяснял мне, как туда надо проехать, а потом трубку взяла его дочь Таня и объяснила все за две минуты, и мы поехали, и нас задержал полицейский, потому что мы нарушили правила, а поди их не нарушь в сутолоке мадридских машин, их за год, что я здесь не был, прибавилось еще, по крайней мере, тысяч сто, и Дуня, побледнев, шепнула:
- Это "гвардия севиль"? (Она уже знала, что такое "гвардия севиль" испанцы не очень-то скрывают своего отношения к этой полицейской организации.)
- Нет, ответил я, - это обычный дорожный надзор, не волнуйся.
Полицейский потребовал мои права с каменным лицом и алчным блеском в глазах, не предвещавшим ничего хорошего. Он повертел мои права, потом посмотрел марку машины и спросил:
- Откуда вы и что это за "оппель"?
- Это не "оппель", а "Волга", мы из Советского Союза и пытаемся найти кафе-мороженое "Оливетти", которое в Мадриде знает каждый.
- Вы русские?!
- Да. Советские, - сказала Дуня, побледнев еще больше.
Вы русские, - повторил полицейский, возвращая мне права, - которые ездят на "Волге", не в силах найти "Оливетти"? - алчный блеск в его глазах потух, и зажегся иной блеск - удивления, недоверия и интереса. - Это ж просто: обогните клумбу, возвращайтесь назад, поверните направо возле пятого светофора, потом круто налево, потом два раза направо, потом снова налево, пересеките авениду: вот вам и "Оливетти".
Он поднял палку, остановил поток машин и позволил мне нарушить все правила, какие только существуют на свете.
- Ну и ну, - сказала Дуня, а я ничего не сказал, потому что напряженно считал светофоры.
Кастильо Пуче ждал нас со своей старшей дочерью Таней. Мы выпили кофе и отправились по Мадриду, по хемингуэевским местам.
Жара была градусов под сорок. Дуня страдала, я наслаждался, Кастильо Пуче и Танюша не обращали на жару внимания, ибо, как настоящие мадриленьёс, они обожают в своем городе все - даже жару.
"Небо над Мадридом высокое, безоблачное, подлинно испанское небо, - по сравнению с ним итальянское кажется приторным, - а воздух такой, что дышать им просто наслаждение", - писал Старик, но жизнь, увы, внесла свои коррективы: над Мадридом сейчас висит смог из-за того, что понастроили множество заводов, а улицы запружены машинами, и только ночью, если полнолуние, и на Пласа Майор горят синие, под старину, фонари, можно увидеть звезды и черный провал небосвода и понять, что Старик - сорок лет назад - всегда мог видеть такое высокое, прекрасное небо не только ночью, но и днем, когда он работал в том отеле, который в "Фиесте" назвал "Монтана" и где он поселил свою Брет с Педро Ромеро, а на самом деле никакого отеля "Монтана" не было, а был маленький пансион на углу улиц Алкала и Сан Эронимо. Здесь, в этом маленьком пансионе, где жили вышедшие из моды матадоры, священники и студенты, молодой Старик снимал маленькую комнату и писал в баре, что был на первом этаже, потому что в его каморке стояло лишь колченогое трюмо - стола не было, и в течение трех месяцев терпел обиды от постояльцев, которые издевались - но не очень злобно над чудовищным испанским этого длинного "инглез", а потом, по прошествии трех месяцев, во время которых молодой Хэм каждый день прочитывал все мадридские газеты, говорил с людьми на улицах, слушал речь матадоров, - он стукнул кулаком по столу, когда шутить по его адресу стали особенно солоно, и на хорошем мадридском пульнул такой отборной бранью, которую употребляют "чуллос" - самые яростные матерщинники Мадрида, что все посетители сначала смолкли, а потом расхохотались и стали поить Хэма вином, и признали его своим, и никогда больше не смели потешаться над "инглез", потому что только испанец может говорить так, как сказал сейчас этот молодой репортер, только испанец, а никакой там не "инглез"...
Ныне в том доме, где была гостиница "Монтана", которую Старик отдал Брэт Эшли и тореро Педро Ромеро (чертовски красиво звучат три эти слова, поставленные рядом!), находится отель "Мадрид". Друзьям - а твои герои не могут не быть твоими друзьями, все без исключения, даже самые противные, потому что они словно больные дети, уродцы, но твои ведь - отдают то, что знают по-настоящему, где не наврешь и не запутаешься, а Старик очень хорошо знал те места, где он жил, и те страны, в которых он писал, а в Испании он писал свои лучшие вещи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
В Памплоне Мэри была рядом с Папой, только если это было ему нужно. Он не говорил, когда это было нужно, - она это умела чувствовать, потому что любила его, преклонялась перед ним и обладала редкостным даром высокого уважения к своей м и с с и и - быть женой художника.
Только филистер или старый ханжа может упрекнуть меня за то, что мне видится именно идеал такой жены; впрочем, идеал однозначен, но мера приближения к нему - разностна...
В половине шестого, закончив обед на Ирати, Старик возвращался в Памплону, или уходил из "Каса Марсельяно", или прощался с Хуанито Кинтана, которого он вывел в "Фиесте" под именем "сеньор Мантойа" и который тогда еще, в начале двадцатых, свел молодого Хэма с миром матадоров и остался другом Старика, когда тот вернулся спустя тридцать лет всемирно известным писателем и в их отношениях ничто не изменилось: только выскочки от искусства забывают тех, с кем они начинали и кто помогал им на старте.
Он приходил на Пласа де Торос загодя и любовался тем, как на трибунах "соль" веселые и шумные группы "риау-риау" в белых, зеленых, красных и оранжевых рубашках - разноцветье, складывающееся в ощущение праздника, - пели свои песни: одна кончится, сразу начинается следующая, и кажется даже, что она еще не кончилась, это вроде волны, которая догоняет другую и бьет ее внахлест, и целый час перед началом корриды Пласа раскачивается, веселится, пьет, танцует на месте, но танцует так, что импульс чужого движения передается тебе, и ты тоже хочешь подняться, вроде этих "риау-риау", и защелкать пальцами, подняв над головой руки, и выделывать ногами сложные выверты, и быть в одном ритме с тысячами людей, которые не смотрят друг на друга, но д е л а ю т одинаково - это как Панчо Вилья, когда не ждут приказа, но каждый знает свою боль и надежду, и поэтому рождается всеобщая слаженность, один цвет, единая устремленность.
В рассказе "Удар рога" Хемингуэй, описывая пансионат в Мадриде, где он жил в первые свои приезды в Испанию, выводит образ тореро, который и с п у г а л с я. (Это лейтмотив его творчества: "человек и преодоление страха", ибо Человек - лишь тот, который смог преодолеть страх.)
Мы с Дунечкой спросили портье в нашем отеле, оставлены ли нам билеты на сегодняшнюю корриду, на выступление "звезды" Пако Камино, брата которого в прошлом году убил бык на корриде в Барселоне, а самого его сильно ранил, и на Пакирри, который женился на дочери Ордоньеса, внучке Ниньо де ля Пальма, и на Диего Пуэрта, который славится умением быть мудрым, ибо он, как и большинство матадоров, пришел на корриду с крестьянского поля.
- О, сеньор Семеноф, - ответил портье, тяжко вздохнув, - на сегодняшнюю корриду можно попасть, лишь обратившись к услугам черного рынка.
- Где он находится?
- На Пласадель Кастильо, - шепотом ответил портье, ибо он как все испанцы, обожает игру в опасность: я потом убедился, что в Памплоне каждый полицейский покажет вам путь на черный рынок Пласа де Торос, не понижая при этом голоса и не оглядываясь по сторонам.
- А лично вы не можете помочь мне?
Портье легким взмахом холеной руки взял листок бумаги и написал на нем цифру: "1500 песет", что в переводе на проклятую "свободно конвертируемую валюту" означает 30 долларов. (Четвертая часть месячного заработка рабочего средней квалификации.)
- Спасибо, - сказал я, переглянувшись с Дунечкой, - мы с дочерью обдумаем это предложение.
И мы пошли на черный рынок и выяснили, что портье был честным человеком: действительно, билет на сегодняшнюю корриду стоил 1300 песет. Что касается 200 лишних, то здесь вступает в силу закон риска, оплата посредника - портье положит в свой карман не более 150 песет от двух билетов, а это по правилам здешним, естественно, правилам.
Словом, без помощи нашего доброго друга скульптора Сангине мы бы на корриду не попали, но он - самый популярный ваятель Испании, друг всех матадоров, а Испания чтит популярных людей.
И вот здесь, на Пласа де Торос, когда началась коррида, и когда после грома оваций Пако Камино начал первый бой, и бык у него был красным и не очень большим, всего 458 килограммов, я увидел воочию, что такое страх.
(Я испытал страх за день перед этим, когда повел Дунечку на первую корриду: многие северяне уходят после начала боя; правда, и каталонцы с презрением отзываются о корриде, считая ее изобретением "ленивых и кровожадных андалузцев". Однако когда Пуэрта славно поработал с быком перед тем, как выехал пикадор - этот, увы, необходимый "бюрократ корриды", и потом провел прекрасное, рискованное ките, отвлекая на себя разъяренного быка после того, как пикадор "пустил ему первую кровь", я взглянул на дочь и понял, что страхи мои были пустыми: лицо ее казалось замеревшим, собранным, отрешенным - точно таким, когда она стоит у мольберта и пишет свою картину.)
Пако Камино пропустил мимо себя быка, взмахивая капотэ осторожно, придерживая его возле колен, чтобы рога быка шли низко - он словно бы хотел заставить "торо" бодать желтый песок арены, укрытый на какое-то мгновение розовым капотэ. Это сразу же не понравилось зрителям, ибо "два условия требуются для того, чтобы страна увлекалась боем быков: во-первых, быки должны быть выращены в этой стране, и, во-вторых, народ ее должен интересоваться смертью. Англичане и французы живут для жизни". Лучше, чем Старик, не скажешь - незачем и пытаться.
Пако Камино держал быка в десяти сантиметрах от себя, а то и больше, и движения его отличались скованной суетливостью, и на трибунах стали кричать и свистеть, а когда бык поддел рогом капотэ, вырвал его из рук Пако Камино и погнал матадора по арене, Пако вознесся над барьером и перевалился через него, как настоящий "афисионадо", который хочет быть матадором, боится им стать и все-таки прет на рожон, расплачиваясь за это ранением или жизнью, и если "афисионадо" за такой прыжок аплодируют, то Камино освистали дружно и с такой яростью, что казалось, на Пласа де Торос запустили двигатели три реактивных истребителя.
Камино плохо вел себя на арене, и мне было больно смотреть на Дунечку, которая только-только познакомилась с ним в баре отеля "Джолди", где Старик обычно кончал вечер, разговаривая с матадорами перед тем, как уйти на ужин в "Лас Пачолас". (Беседовать в "Джолди" надо уметь: бар - комната сорока метров - от силы, а народа там не менее двухсот человек, и все при этом кричат, жестикулируют, и поэтому бесперерывно толкают тебя локтями. Если не жестикулировать, как все, собирающиеся здесь, тебе набьют синяки, но стоит начать жестикулировать так, как это делают испанцы, сразу же наступит некая гармония, и локти соседей будут проходить мимо твоих локтей, и никто не станет пересчитывать тебе ребра - лишнее подтверждение тому, что в чужой монастырь нет смысла соваться со своим уставом.)
В "Джолди" Пако Камино был очень красив и значителен, но в отличие от Тино он прятал под маской веселости ощущение постоянного страха, и он хорошо обманул всех нас, но это уже от политика, а матадор должен быть как художник: он имеет право перекрывать свое состояние накануне акта великого таинства творчества, а тавромахия - это творчество, с этим нелепо спорить.
А сейчас, на арене, Пако Камино был бледен и м е л о к. Он плохо убил быка, и, когда он уходил, в него с трибун "комбра" летели подушечки, на которых сидели синьоры и синьориты, а с трибун "соль", где подушек не берут из-за экономии, на него обрушились куски хлеба, пустые бутылки из-под пива и гнилые помидоры.
Но после него было чудо: выступил "человек Ордоньеса - Ниньо де ля Пальма" - Пакирри. На арену выскочил юный, маленький Вахтанг Чабукиани. Он позволил пикадору только один раз пустить быку кровь, а потом взял быка на себя и, разъярив его, остановил в центре арены, и стал перед ним на колени, и взмахнул мулетой, пропустив его в сантиметре от себя, не поднимаясь с колен, а лишь поворачиваясь стремительно, и я ощутил его боль, и почувствовал, как песок рвет кожу под желтыми чулками, и снова вспомнил испано-грузинское родство, и танцоров из Тбилиси, которые шли по улицам Хельсинки и танцевали, падая на колени, не страшась асфальта, а вокруг гремели аплодисменты друзей и свист врагов, а Пакирри снова пропустил быка мимо себя, а потом попросил своих бандерильерос уйти с поля и сам поставил бандерильи, а после ударил быка и, остановившись перед ним, поднял руку, и бык, послушный его властному жесту, пал, и Пласа де Торос стала белой, оттого что все замахали платками, требуя от президента корриды награды, "трофэо", как говорят здесь, и президент выбросил белый платок, и все закричали: "фуэрра, долой, фуэрра!", и президент выбросил второй платок, и Пакирри вручили два уха, и он снисходительно зашвырнул их на трибуны - одну на "соль", вторую - на "сомбра", и его унесли на руках, как несли на руках и Диего Пуэрта, ибо тот продолжал бой после того, как бык рассек ему руку и пропорол ногу, но он получил только одно ухо, и зрители согласились с этим, потому что в его искусстве не было того открытого и пренебрежительного отношения к смерти, что проносится в сантиметре мимо тебя, и еще потому, что он слишком хотел победить, и это было заметно, в то время как Пакирри не думал о победе - он просто сражался, любя своего противника.
Мы кончили вечер с Дунечкой в "Джолди", и мы пожелали счастья Пакирри и Диего Пуэрта, как это положено в Испании: "Пусть бог распределит удачу", но Пуэрта ответил не так, как здесь было принято раньше, - он ответил: "На арене удачу распределяю я".
А Пако Камино, красивый до невероятия и такой же гордый, прошел к своему "роллс-ройсу" мимо маленького парнишки со свежим шрамом на носу, и женщины пробивались к Пако, работая локтями, как марафоны, а мужчины хлопали его по плечам - все-таки знаменитость, - а парнишка со шрамом стоял рядом с нами и что-то надписывал на фотографии Дунечке, и никто не рвался к нему, а это был Ниньо де ля Копеа, который назавтра получил высшую награду Испании: два уха и хвост, и в газетах напишут, что он - надежда страны и что он работает так, как работали Манолете и Ордоньес в свои самые лучшие дни - не годы.
...Люди, пожалуйста, смотрите вокруг себя внимательно: всегда подле вас есть Моцарт, Шукшин и Ниньо де ля Копеа - девятнадцати лет отроду, скромный и сильный, каким был Педро Ромеро, когда Хемингуэй списывал его с Ниньо де ля Пальма.
...А после того как у меня завершились все встречи, мы поняли, что совершенно свободны и что, хотя памплонская фиеста кончилась, Испания продолжается и будет продолжаться вечно в каждом, кто смог понять этот замечательный народ, а Испания все-таки начинается с Мадрида - для меня, во всяком случае.
- Нет, - сказала Дунечка, - для меня все кончилось в Памплоне.
- Тебе не нравится Мадрид?
- Он - официальный.
Я хотел сказать, что нельзя вот так, с маху, о б и ж а т ь - неважно, кого или что - человека или город. Рассеянная невнимательность, даже если это врожденная черта характера, все равно обидна для окружающих: не вешать же себе на шею табличку - "заранее приношу прощение за мою невнимательность, рассеянность и категоричность - в принципе я добрый человек, не желающий никому зла".
Но я решил отложить эту сенсацию "на потом", а сейчас спросил:
- Ты что - уже обошла все улицы Мадрида? Видала его ранним утром у Сибелес, вечером на Гран Виа? Ночью возле средневековой Алкала? Днем у Карабанчели?
- Все равно, здесь очень длинные авениды и слишком много полиции.
- В Памплоне тоже была полиция.
- В Памплоне ее освистывали и прогоняли, когда она мешала фиесте.
Последний довод был справедливым, и я принял компромиссное решение.
- Знаешь что, - сказал я, - давай позвоним Кастильо Пуче и пройдем вместе с ним по тому Мадриду, который так любил Хемингуэй.
- А потом пойдем на корриду?
- А потом обязательно пойдем на корриду.
...В глазах у нее по-прежнему были маленькие белые человечки в красных беретах, повязанные красными кушаками, с низками чеснока на груди - она продолжала жить буйством Памшюны, и это на всю жизнь, и это прекрасно, и в будущем, думается мне, многие наши люди станут приезжать на фиесту, как убежден - многие испанцы станут приезжать к нам на Родину - ей-богу, у нас есть свои великолепные праздники, которые стоит посмотреть: это тоже будет на всю жизнь у тех испанцев, которые приедут...
- Значит, так, - прогрохотал в трубку Кастильо Пуче, шершавя мембрану жесткой бородой, - и ты должен через полчаса приехать в кафе-мороженое "Оливетти". Как, ты не знаешь, где "Оливетти"? Но это же за стадионом "Реаль Мадрид", и все "мадриленьёс" знают, где находится "Оливетти"!
Он полчаса объяснял мне, как туда надо проехать, а потом трубку взяла его дочь Таня и объяснила все за две минуты, и мы поехали, и нас задержал полицейский, потому что мы нарушили правила, а поди их не нарушь в сутолоке мадридских машин, их за год, что я здесь не был, прибавилось еще, по крайней мере, тысяч сто, и Дуня, побледнев, шепнула:
- Это "гвардия севиль"? (Она уже знала, что такое "гвардия севиль" испанцы не очень-то скрывают своего отношения к этой полицейской организации.)
- Нет, ответил я, - это обычный дорожный надзор, не волнуйся.
Полицейский потребовал мои права с каменным лицом и алчным блеском в глазах, не предвещавшим ничего хорошего. Он повертел мои права, потом посмотрел марку машины и спросил:
- Откуда вы и что это за "оппель"?
- Это не "оппель", а "Волга", мы из Советского Союза и пытаемся найти кафе-мороженое "Оливетти", которое в Мадриде знает каждый.
- Вы русские?!
- Да. Советские, - сказала Дуня, побледнев еще больше.
Вы русские, - повторил полицейский, возвращая мне права, - которые ездят на "Волге", не в силах найти "Оливетти"? - алчный блеск в его глазах потух, и зажегся иной блеск - удивления, недоверия и интереса. - Это ж просто: обогните клумбу, возвращайтесь назад, поверните направо возле пятого светофора, потом круто налево, потом два раза направо, потом снова налево, пересеките авениду: вот вам и "Оливетти".
Он поднял палку, остановил поток машин и позволил мне нарушить все правила, какие только существуют на свете.
- Ну и ну, - сказала Дуня, а я ничего не сказал, потому что напряженно считал светофоры.
Кастильо Пуче ждал нас со своей старшей дочерью Таней. Мы выпили кофе и отправились по Мадриду, по хемингуэевским местам.
Жара была градусов под сорок. Дуня страдала, я наслаждался, Кастильо Пуче и Танюша не обращали на жару внимания, ибо, как настоящие мадриленьёс, они обожают в своем городе все - даже жару.
"Небо над Мадридом высокое, безоблачное, подлинно испанское небо, - по сравнению с ним итальянское кажется приторным, - а воздух такой, что дышать им просто наслаждение", - писал Старик, но жизнь, увы, внесла свои коррективы: над Мадридом сейчас висит смог из-за того, что понастроили множество заводов, а улицы запружены машинами, и только ночью, если полнолуние, и на Пласа Майор горят синие, под старину, фонари, можно увидеть звезды и черный провал небосвода и понять, что Старик - сорок лет назад - всегда мог видеть такое высокое, прекрасное небо не только ночью, но и днем, когда он работал в том отеле, который в "Фиесте" назвал "Монтана" и где он поселил свою Брет с Педро Ромеро, а на самом деле никакого отеля "Монтана" не было, а был маленький пансион на углу улиц Алкала и Сан Эронимо. Здесь, в этом маленьком пансионе, где жили вышедшие из моды матадоры, священники и студенты, молодой Старик снимал маленькую комнату и писал в баре, что был на первом этаже, потому что в его каморке стояло лишь колченогое трюмо - стола не было, и в течение трех месяцев терпел обиды от постояльцев, которые издевались - но не очень злобно над чудовищным испанским этого длинного "инглез", а потом, по прошествии трех месяцев, во время которых молодой Хэм каждый день прочитывал все мадридские газеты, говорил с людьми на улицах, слушал речь матадоров, - он стукнул кулаком по столу, когда шутить по его адресу стали особенно солоно, и на хорошем мадридском пульнул такой отборной бранью, которую употребляют "чуллос" - самые яростные матерщинники Мадрида, что все посетители сначала смолкли, а потом расхохотались и стали поить Хэма вином, и признали его своим, и никогда больше не смели потешаться над "инглез", потому что только испанец может говорить так, как сказал сейчас этот молодой репортер, только испанец, а никакой там не "инглез"...
Ныне в том доме, где была гостиница "Монтана", которую Старик отдал Брэт Эшли и тореро Педро Ромеро (чертовски красиво звучат три эти слова, поставленные рядом!), находится отель "Мадрид". Друзьям - а твои герои не могут не быть твоими друзьями, все без исключения, даже самые противные, потому что они словно больные дети, уродцы, но твои ведь - отдают то, что знают по-настоящему, где не наврешь и не запутаешься, а Старик очень хорошо знал те места, где он жил, и те страны, в которых он писал, а в Испании он писал свои лучшие вещи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16