И вы вперед зовите меня так же, хорошо?
— Да, да, конечно, — ответил Петров, легко согласившись с поражением. — От России быстро отвыкаешь. Здесь свобода, и это нормально, поэтому все эти клички и псевдонимы кажутся ненужными… То, что несвободно, — противоестественно, согласитесь?
Не ответив, Савинков начал читать стихи:
— «В твоей толпе я духом не воскрес, и в миг, когда все ярче, все капризней горела мысль о брошенной отчизне, — я уходил к могилам Пер ля Шез. Не все в них спят. И грохот митральез, и голос пуль, гудевших здесь на тризне, навстречу тем, кто рвался к новой жизни, — для чуткого доныне не исчез. Не верь тому, кто скажет торопливо: „Им век здесь спать, под этою стеной“. Зачем он сам проходит стороной, и смотрит вбок, и смотрит так пугливо? Не верь тому! Убиты? Да. Но живы! И будет день: свершится суд иной… »
— Вот это прекрасно! — сказал Петров восторженно. — Можно было б — зааплодировал!
— В Париже все можно, — Савинков наконец улыбнулся. — Именно поэтому он и стоит обедни. Это город постоянно пьяного счастья. Великий Бодлер, герой революции, бунтарь и ранимый юноша, а потому отец всемирного символизма, именно здесь, после разгрома народного восстания, заставил себя написать великие строки: «Нужно день и ночь быть опьяненным, это — важнее всего, первый вопрос нашей жизни. Чтобы не испытывать безжалостного гнета времени, которое давит вам плечи и клонит к земле, нужно быть постоянно опьяненным… Но чем же? Вином, поэзией или красотой добра? Все равно, чем хотите, но только опьяняйтесь, иначе вы сделаетесь рабами и жертвами времени»…
— Кто-то говорил, что вы заканчиваете роман, Павел Иванович?
— А кто это вам мог говорить? — лениво поинтересовался Савинков.
Петров с ужасом вспомнил: Герасимов! Свят, свят, неужели вот так, на доверчивой мелочи, проваливаются?!
— … Я… Я давеча был в обществе… Кто-то из наших рассказывал, что вы дни и ночи работаете…
— Так это я динамит упаковываю, — Савинков снова позволил себе улыбнуться, не разжимая рубленого рта с бледными, чуть не белыми губами, — не лицо, а маска смерти. — Пока чемодан сложишь, пока замаскируешь все толком, вот тебе и ночь… Ну, — он поднял свой «пастисс», добавив каплю воды, — начнем опьяняться?
— Я не пью.
— Вообще?
— Никогда не пил, Павел Иванович. Я ведь из поповичей, отец нас держал в строгости.
— Не смею неволить. Я и ваш стаканец в таком случае выпью, обожаю это вонючее зелье.
Савинков выцедил свой «пастисс» медленно, сквозь крепкие, с желтизною, зубы; поставил тяжелый стакан на серый мрамор стола и сразу же закурил новую папироску; казалось, что он вообще не выпускает ее изо рта — только кончит одну, сразу же, без перерыва, принимается за другую.
Услышав удивленный возглас за спиной: «Боже милостивый, Пал Иванович!» — неспешно оглянулся и, быстро поднявшись, протянул руку неряшливо одетому господину:
— Рад видеть, Владимир Львович. Знакомьтесь с нашим товарищем.
Петров снова хотел подняться, и вновь Савинков положил ему руку на ключицу, упершись в нее большим пальцем, — нажмет посильней и хрустнет; каждый жест со значением, не то что слово…
— Петров.
— Очень приятно. А я Бурцев.
Вот оно, сразу же понял Петров; началось; неспроста они тут оба; сейчас почнут терзать.
— Владимир Львович издавал «Былое», вы, конечно, знаете этот журнал? — утверждающе осведомился Савинков. — Он положил жизнь на то, чтобы разоблачать провокаторов. Как в нашей среде, так и у социал-демократов.
— Я всегда восторгался деятельностью товарища Бурцева, — ответил Петров.
— Вы не назвали своего имени и отчества, — заметил Бурцев. — Если вы тот Петров, что бежал из Саратова, то должны быть Александром Ивановичем. Здесь проживаете под псевдонимом?
— Для вас я Александр Иванович, — ответил Петров и ощутил острое желание выпить этого самого «пастисса», что так сладостно тянул сквозь зубы барин.
— У меня к вам вопрос, Александр Иванович, — сказал Бурцев и сунул в рот вонючую сигаретку. — Вас кто вербовал? Семигановский? Или отправляли в столицу?
— Что?! — Петров резко поднялся, чуть не упав, оттого что деревяшка скользнула по полу. — Что?!
— Сядьте, Саша, — сказал Савинков лениво. — Мы в кафе провокаторов не убиваем. Полиция за это выдаст нас охранке. Обидно. Мы вообще раскаявшихся провокаторов не казним. Мы даем шанс искупить вину — вольную или невольную… Сядьте… Если Бурцев задал вам неправомочный вопрос, оскорбивший ваше достоинство, вы имеете право вызвать его на третейский суд. Так уже было, когда партия защищала от его обвинений Азефа. А вот отказ от беседы с Владимиром Львовичем может быть квалифицирован однозначно: все решат, что вы не в силах опровергнуть его обвинения. Петров сел; приблизившись к Бурцеву, тихо сказал:
— Я отвечу на все ваши вопросы, господин Бурцев. И на ваши, — обернулся к Савинкову. — Я готов отвечать, господа революционные баре, живущие в фиолетовом Париже.
— Я удовлетворен, — Савинков кивнул, глянув на Бурцева. — Саша принял ваш вызов, Владимир Львович. Начинайте.
— Меня единственно вот что интересует, Александр Иванович, — мягко, с какой-то тоскливой проникновенностью начал Бурцев. — Вы какого числа в карцер попали?
— А я там постоянно сидел! Вы лучше спросите, когда меня переводили в камеры. На этот вопрос ответить сподручней.
— Мне известны все даты, Александр Иванович, — заметил Бурцев, — я опросил всех, кого смог, — из числа товарищей, сидевших в Саратове в одно с вами время. Я предпочитаю называть вещи своими именами, особенно когда беседую с теми, кого ранее считал единомышленниками…
— А как вы беседовали с Лопухиным? Он что, тоже ранее был единомышленником? — Петров, чувствуя, как ухает сердце, решил пойти в атаку. — Каким образом он открыл вам все об Азефе? По идейным соображениям?
— Нет, Александр Иванович. По идейным соображениям он бы мне ничего не стал открывать. Мне придется сказать вам правду. С волками жить — по-волчьи выть… Моим помощникам пришлось похитить дочь Лопухина… Да, да, как ни прискорбно и безнравственно, но мы выкрали ее в Лондоне. у гувернантки. В театре. А Лопухин был в Париже. И его предупредили, что ребенок будет возвращен только в том случае, если он купит билет до Берлина, сядет в купе и побеседует с человеком, который подойдет к нему в Кёльне. Этим человеком был я. Мы доехали до Берлина. Там, в отеле «Кемпински», Лопухина ждала телеграмма от дочери… Вернее, от ее гувернантки… Ребенок был дома… Из трех присутствующих за этим столом об этом знал один я. Если эти сведения проникнут в Россию, вы собственноручно подпишете свой приговор… Итак, вернемся к вашей одиссее… Когда вы начали играть сумасшествие?
— Вы же опрашивали моих сокамерников? Должны знать. Я числа не помню… Мне тогда не до хронологии было…
— Понимаю, понимаю, — легко согласился Бурцев, — я вас понимаю…
— Не понимаете, — возразил Савинков. — Не понимаете, Владимир Львович. Вас сажали по обвинению в хранении литературы, и это грозило ссылкой. Под виселицей вы не стояли. А мы, — он кивнул на Петрова, — испытали, что это такое, на собственной шкуре… Поэтому Саша так нервен… Я понимаю его, и я на его стороне… Однако, — он чуть обернулся к Петрову, — Владимир Львович и меня подверг допросу по поводу побега из севастопольской тюрьмы, из камеры смертников… Я не обижался на него. Я же сюжетчик, я представил себе, что кому-то был угоден мой побег и честные люди рисковали жизнью, спасая меня, но делалось все это в интересах охранки… Помните Соломона Рысса? С ним было именно так, полиция даже в каторгу стражников закатала, хотя сама готовила Рыссу побег, — прикрытие прежде всего…
Почувствовав расслабляющее успокоение в словах Савинкова, увидев в его глазах мягкое сострадание, Петров ответил:
— По-моему, я начал играть манию величия в середине месяца, что-то числа десятого.
Бурцев удовлетворенно кивнул:
— Верно. Сходится. Но почему истязать вас начали только с двадцать первого?
— Тюремщиков спросите, — Петров зло усмехнулся. — Они вам ответят.
— Спросил. Точнее — спросили, поскольку мне в Россию въезд заказан. Так вот, господа тюремщики утверждают, что в карцерах саратовской тюрьмы с десятого по двадцатое никого не было.
— И вы верите им, но не верите мне? — спросил Петров, бледнея еще больше. — Вы верите сатрапам, палачам и не верите революционеру?
— В возражении Саши есть резон, товарищ Бурцев, — заметил Савинков. — Когда охота за провокаторами становится самоцелью, это начинает отдавать рекламой.
— Хорошо, я поставлю вопрос иначе, — по-прежнему легко согласился Бурцев. — Причем любому моему слову вы Александр Иванович, вправе противуположить свое — самое обидное и резкое, поскольку я прекрасно понимаю, сколь тягостна и даже унизительна настоящая процедура. Но, лишь пройдя ее, мы сможем смотреть друг на друга с доверием. Как настоящие товарищи, а не господа, примерившие на себя это святое — для каждого революционера — понятие… Я поставлю вопрос так: вы сразу начали игру в сумасшествие?
— То есть? — не сразу понял Петров, но скрытый подвох почувствовал сразу; он вообще сейчас в каждом слове Бурцева видел капкан, был в холодном, тряском напряжении, ощущая, как ладони делались мокрыми, по ребрам струились быстрые капельки пота; он невольно тянулся к Савинкову, забыв былую к нему ненависть.
— Меня интересует, — уточнил Бурцев, — когда вы приняли решение играть сумасшествие? Сразу после ареста?
— Да.
— По каким книгам готовились?
— Я?
— Не я же, — усмехнулся Бурцев и победоносно, с видимым злорадством откинулся на спинку легкого, ажурного стульчика.
— Когда я преподавал в школе, в церковноприходской школе, — уточнил Петров, — все свое жалованье я тратил на цветные пастельки для детишек — покупал в Казани, в лавке Пирятинского, и на книги. Среди тех потрепанных томов, что я приобретал у букинистов, мне попался Ламброзо, «Гениальность и помешательство»… Его-то я и вспомнил после первых двух допросов, когда понял, что Семигановский — вы правильно назвали начальника саратовской охранки — все знает о нашей группе, полный провал, никто не уцелел, рассажали по камерам всех до одного во главе с Осипом…
— Минором? — уточнил Бурцев.
— Именно.
— Какую вы играли манию?
— Я требовал, чтобы ко мне пустили жену, Марию Стюарт.
— Погодите, а разве у Ламброзо есть подобный аналог? — теперь Бурцев посмотрел на Савинкова, словно бы ища у него поддержки.
Тот пожал острыми плечами:
— Владимир Львович, мне сумасшествие играть не надо, я от природы несколько умалишенный, это от папы-прокурора, он был кровожаден, ненавидел революцию и очень ее боялся… Но отчего же вы лишаете Сашу права на фантазию? Первооснова была? Была. Ламброзо. А дальше — бог в помощь.
Бурцев перевел медленный, колючий взгляд на Петрова:
— Вы потребовали себе Марию Стюарт в камере? Или уже в карцере?
— В карцере.
— А за что вас туда водворили?
— За просьбу дать те книги, которые просил.
— Что же вы просили?
— Тэна. «Историю революционных движений», — ответил Петров и понял, что гибнет: эта книга была запрещена тюремной цензурой.
— Вы же не первый раз в тюрьме, — Бурцев покачал головой, — неужели не знали, что Ипполита Тэна вам не дадут ни в коем случае? Или хотели попасть в карцер?
— Может быть, там было удобнее начать игру? — помог Савинков.
— Конечно, — ответил Петров с облегчением. — В карцере, где нет света и койки, такое значительно более правдоподобно.
— Я так и думал, — кивнул Савинков. — Я бы на месте Саши поступил точно таким же образом.
— Хорошо, а когда вы потребовали Марию Стюарт? — гнул свое Бурцев.
— Сразу же? Или по прошествии времени?
— Конечно, не сразу. Сначала я на карачках ползал, песенки пел, а уж потом стал плакать и звать Машу.
— Как реагировала стража?
— Обычно. Смеялась надо мной.. Мыском сапога пнут, скажут, мол, вставай, и все…
— Врача не приводили?
— Нет.
— Вы десять дней ползали на карачках, пели и звали Машу Стюарт, но врача к вам не приводили?
— Нет.
— При всей темноте стражников, при всей их жестокости они обязаны были докладывать начальству о поведении человека, заключенного в карцер… А в тюремной книге нет никаких записей… Первая появилась лишь двадцать третьего, Александр Иванович…
— Знаете что, — Петров прикрыл глаза, чтобы не сорваться, — можете обвинять меня в провокации, черт с вами. Печатайте в ваших журналах. Только добавьте: «Я обвиняю „хромого“ на основании материалов, полученных мною от саратовских тюремщиков. Других улик у меня нет». Валяйте.
— Владимир Львович, — вступился Савинков, — я не вижу никаких оснований обвинять Сашу в провокаторстве на основании ваших сведений… Они совершенно недоказательны. Это тень на ясный день. К тому же ни один из наших не был провален, а смысл и цель провокации состоит в том, чтобы сажать и убивать революционеров…
Бурцев прикрыл рот ладошкой, кашлянул:
— Что ж, отложим это дело. Но смотрите, Борис Викторович, как бы партия не пригрела у себя на груди второго Азефа. Данные, которыми я располагаю, пришли от революционеров, от чистейших людей…
— От кого? — спросил Савинков резко. — Псевдоним?
Бурцев поднялся, молча кивнул и, повернувшись, словно солдат на плацу, пошел на бульвар, — пальтишко старенькое, локти протертые, косолапит, и каблуки стоптаны, словно клошар какой, право.
Савинков проводил его взглядом, поднял палец над головою, заказал еще два «пастисса» и спросил:
— Не откажетесь от стакашки, Саша?
Петров нервно, но с огромным облегчением рассмеялся:
— Страшно…
— Сейчас-то чего бояться? Сейчас — нечего… Знаете, кстати, отчего я был так груб при вас с Зоей, в которую вы были влюблены?
— Кто старое помянет, тому глаз вон, Бо… Павел Иванович!
— Нет, я все же вам скажу… Она ко мне домой пришла… Ночью… После того как вы ее домой проводили, на третий этаж доковыляли, чтоб кто, спаси бог, не обидел любимую… А она — ко мне в кровать. А я предателей не терплю, Саша, — в любви ли, в терроре — все одно… Поэтому я и был с ней так резок при вас. Думал — поймете, сделаете выводы… А вы оскорбились, зло на меня затаили… Ладно, теперь о деле… Партия благодарит вас за то, что вы внесли предложение продолжить работу в терроре. Это для нас особенно ценно теперь, когда от революции отшатнулось большинство из тех, кто ранее составлял ее слепую, фанатичную силу… Но, как понимаете, после Азефа мы вынуждены проверять каждого, кто вносит такое предложение…
— Поэтому здесь и появился Бурцев? — понимающе спросил Петров, испытывая какое-то радостное чувство близости к тому, кого он недавно еще считал своим заклятым врагом.
Савинков покачал головой:
— Лишь отчасти.
— То есть?
— У него своя информация, у нас — своя. — Савинков полез в карман пиджака за конвертом, медленно достал оттуда фотографический оттиск и протянул Петрову: — Поглядите, . Саша. Это здесь легко делается — надо только знать, где интересующий нас человек живет и кто из почтальонов обслуживает его участок. Почтальоны бедные люди, они легко дадут ознакомиться с письмом, тем более отправленным не во Францию, а в Россию, мифическому присяжному поверенному Рохлякову. Поглядите, милый, поглядите.
Петров уже видел: это была копия его письма Герасимову.
Савинков между тем неторопливо продолжал:
— Мы знаем, кто получает корреспонденцию по этому адресу, Саша. У нас ведь всюду есть свои люди. Теперь все зависит от вас: либо я передаю это письмецо — вместе с вашим же обращением в ЦК о терроре Владимиру Львовичу — для идентификации почерка и распубликования в мировой печати сообщения о вас, втором Азефе, либо вы рассказываете мне правду.
Петров открыл рот, но голоса не было; он прокашлялся, спросил совершенно чужим, незнакомым ему фальцетом:
— Шанс на спасение есть?
— Конечно.
— Что я должен сделать?
— Как что? — Савинков искренне удивился. — Вернуться в Петербург и убить Герасимова.
После исчезновения Азефа ЦК эсеров принял решение уничтожить Герасимова, ибо тот знал от Азефа про партию то, что было неведомо никому более;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
— Да, да, конечно, — ответил Петров, легко согласившись с поражением. — От России быстро отвыкаешь. Здесь свобода, и это нормально, поэтому все эти клички и псевдонимы кажутся ненужными… То, что несвободно, — противоестественно, согласитесь?
Не ответив, Савинков начал читать стихи:
— «В твоей толпе я духом не воскрес, и в миг, когда все ярче, все капризней горела мысль о брошенной отчизне, — я уходил к могилам Пер ля Шез. Не все в них спят. И грохот митральез, и голос пуль, гудевших здесь на тризне, навстречу тем, кто рвался к новой жизни, — для чуткого доныне не исчез. Не верь тому, кто скажет торопливо: „Им век здесь спать, под этою стеной“. Зачем он сам проходит стороной, и смотрит вбок, и смотрит так пугливо? Не верь тому! Убиты? Да. Но живы! И будет день: свершится суд иной… »
— Вот это прекрасно! — сказал Петров восторженно. — Можно было б — зааплодировал!
— В Париже все можно, — Савинков наконец улыбнулся. — Именно поэтому он и стоит обедни. Это город постоянно пьяного счастья. Великий Бодлер, герой революции, бунтарь и ранимый юноша, а потому отец всемирного символизма, именно здесь, после разгрома народного восстания, заставил себя написать великие строки: «Нужно день и ночь быть опьяненным, это — важнее всего, первый вопрос нашей жизни. Чтобы не испытывать безжалостного гнета времени, которое давит вам плечи и клонит к земле, нужно быть постоянно опьяненным… Но чем же? Вином, поэзией или красотой добра? Все равно, чем хотите, но только опьяняйтесь, иначе вы сделаетесь рабами и жертвами времени»…
— Кто-то говорил, что вы заканчиваете роман, Павел Иванович?
— А кто это вам мог говорить? — лениво поинтересовался Савинков.
Петров с ужасом вспомнил: Герасимов! Свят, свят, неужели вот так, на доверчивой мелочи, проваливаются?!
— … Я… Я давеча был в обществе… Кто-то из наших рассказывал, что вы дни и ночи работаете…
— Так это я динамит упаковываю, — Савинков снова позволил себе улыбнуться, не разжимая рубленого рта с бледными, чуть не белыми губами, — не лицо, а маска смерти. — Пока чемодан сложишь, пока замаскируешь все толком, вот тебе и ночь… Ну, — он поднял свой «пастисс», добавив каплю воды, — начнем опьяняться?
— Я не пью.
— Вообще?
— Никогда не пил, Павел Иванович. Я ведь из поповичей, отец нас держал в строгости.
— Не смею неволить. Я и ваш стаканец в таком случае выпью, обожаю это вонючее зелье.
Савинков выцедил свой «пастисс» медленно, сквозь крепкие, с желтизною, зубы; поставил тяжелый стакан на серый мрамор стола и сразу же закурил новую папироску; казалось, что он вообще не выпускает ее изо рта — только кончит одну, сразу же, без перерыва, принимается за другую.
Услышав удивленный возглас за спиной: «Боже милостивый, Пал Иванович!» — неспешно оглянулся и, быстро поднявшись, протянул руку неряшливо одетому господину:
— Рад видеть, Владимир Львович. Знакомьтесь с нашим товарищем.
Петров снова хотел подняться, и вновь Савинков положил ему руку на ключицу, упершись в нее большим пальцем, — нажмет посильней и хрустнет; каждый жест со значением, не то что слово…
— Петров.
— Очень приятно. А я Бурцев.
Вот оно, сразу же понял Петров; началось; неспроста они тут оба; сейчас почнут терзать.
— Владимир Львович издавал «Былое», вы, конечно, знаете этот журнал? — утверждающе осведомился Савинков. — Он положил жизнь на то, чтобы разоблачать провокаторов. Как в нашей среде, так и у социал-демократов.
— Я всегда восторгался деятельностью товарища Бурцева, — ответил Петров.
— Вы не назвали своего имени и отчества, — заметил Бурцев. — Если вы тот Петров, что бежал из Саратова, то должны быть Александром Ивановичем. Здесь проживаете под псевдонимом?
— Для вас я Александр Иванович, — ответил Петров и ощутил острое желание выпить этого самого «пастисса», что так сладостно тянул сквозь зубы барин.
— У меня к вам вопрос, Александр Иванович, — сказал Бурцев и сунул в рот вонючую сигаретку. — Вас кто вербовал? Семигановский? Или отправляли в столицу?
— Что?! — Петров резко поднялся, чуть не упав, оттого что деревяшка скользнула по полу. — Что?!
— Сядьте, Саша, — сказал Савинков лениво. — Мы в кафе провокаторов не убиваем. Полиция за это выдаст нас охранке. Обидно. Мы вообще раскаявшихся провокаторов не казним. Мы даем шанс искупить вину — вольную или невольную… Сядьте… Если Бурцев задал вам неправомочный вопрос, оскорбивший ваше достоинство, вы имеете право вызвать его на третейский суд. Так уже было, когда партия защищала от его обвинений Азефа. А вот отказ от беседы с Владимиром Львовичем может быть квалифицирован однозначно: все решат, что вы не в силах опровергнуть его обвинения. Петров сел; приблизившись к Бурцеву, тихо сказал:
— Я отвечу на все ваши вопросы, господин Бурцев. И на ваши, — обернулся к Савинкову. — Я готов отвечать, господа революционные баре, живущие в фиолетовом Париже.
— Я удовлетворен, — Савинков кивнул, глянув на Бурцева. — Саша принял ваш вызов, Владимир Львович. Начинайте.
— Меня единственно вот что интересует, Александр Иванович, — мягко, с какой-то тоскливой проникновенностью начал Бурцев. — Вы какого числа в карцер попали?
— А я там постоянно сидел! Вы лучше спросите, когда меня переводили в камеры. На этот вопрос ответить сподручней.
— Мне известны все даты, Александр Иванович, — заметил Бурцев, — я опросил всех, кого смог, — из числа товарищей, сидевших в Саратове в одно с вами время. Я предпочитаю называть вещи своими именами, особенно когда беседую с теми, кого ранее считал единомышленниками…
— А как вы беседовали с Лопухиным? Он что, тоже ранее был единомышленником? — Петров, чувствуя, как ухает сердце, решил пойти в атаку. — Каким образом он открыл вам все об Азефе? По идейным соображениям?
— Нет, Александр Иванович. По идейным соображениям он бы мне ничего не стал открывать. Мне придется сказать вам правду. С волками жить — по-волчьи выть… Моим помощникам пришлось похитить дочь Лопухина… Да, да, как ни прискорбно и безнравственно, но мы выкрали ее в Лондоне. у гувернантки. В театре. А Лопухин был в Париже. И его предупредили, что ребенок будет возвращен только в том случае, если он купит билет до Берлина, сядет в купе и побеседует с человеком, который подойдет к нему в Кёльне. Этим человеком был я. Мы доехали до Берлина. Там, в отеле «Кемпински», Лопухина ждала телеграмма от дочери… Вернее, от ее гувернантки… Ребенок был дома… Из трех присутствующих за этим столом об этом знал один я. Если эти сведения проникнут в Россию, вы собственноручно подпишете свой приговор… Итак, вернемся к вашей одиссее… Когда вы начали играть сумасшествие?
— Вы же опрашивали моих сокамерников? Должны знать. Я числа не помню… Мне тогда не до хронологии было…
— Понимаю, понимаю, — легко согласился Бурцев, — я вас понимаю…
— Не понимаете, — возразил Савинков. — Не понимаете, Владимир Львович. Вас сажали по обвинению в хранении литературы, и это грозило ссылкой. Под виселицей вы не стояли. А мы, — он кивнул на Петрова, — испытали, что это такое, на собственной шкуре… Поэтому Саша так нервен… Я понимаю его, и я на его стороне… Однако, — он чуть обернулся к Петрову, — Владимир Львович и меня подверг допросу по поводу побега из севастопольской тюрьмы, из камеры смертников… Я не обижался на него. Я же сюжетчик, я представил себе, что кому-то был угоден мой побег и честные люди рисковали жизнью, спасая меня, но делалось все это в интересах охранки… Помните Соломона Рысса? С ним было именно так, полиция даже в каторгу стражников закатала, хотя сама готовила Рыссу побег, — прикрытие прежде всего…
Почувствовав расслабляющее успокоение в словах Савинкова, увидев в его глазах мягкое сострадание, Петров ответил:
— По-моему, я начал играть манию величия в середине месяца, что-то числа десятого.
Бурцев удовлетворенно кивнул:
— Верно. Сходится. Но почему истязать вас начали только с двадцать первого?
— Тюремщиков спросите, — Петров зло усмехнулся. — Они вам ответят.
— Спросил. Точнее — спросили, поскольку мне в Россию въезд заказан. Так вот, господа тюремщики утверждают, что в карцерах саратовской тюрьмы с десятого по двадцатое никого не было.
— И вы верите им, но не верите мне? — спросил Петров, бледнея еще больше. — Вы верите сатрапам, палачам и не верите революционеру?
— В возражении Саши есть резон, товарищ Бурцев, — заметил Савинков. — Когда охота за провокаторами становится самоцелью, это начинает отдавать рекламой.
— Хорошо, я поставлю вопрос иначе, — по-прежнему легко согласился Бурцев. — Причем любому моему слову вы Александр Иванович, вправе противуположить свое — самое обидное и резкое, поскольку я прекрасно понимаю, сколь тягостна и даже унизительна настоящая процедура. Но, лишь пройдя ее, мы сможем смотреть друг на друга с доверием. Как настоящие товарищи, а не господа, примерившие на себя это святое — для каждого революционера — понятие… Я поставлю вопрос так: вы сразу начали игру в сумасшествие?
— То есть? — не сразу понял Петров, но скрытый подвох почувствовал сразу; он вообще сейчас в каждом слове Бурцева видел капкан, был в холодном, тряском напряжении, ощущая, как ладони делались мокрыми, по ребрам струились быстрые капельки пота; он невольно тянулся к Савинкову, забыв былую к нему ненависть.
— Меня интересует, — уточнил Бурцев, — когда вы приняли решение играть сумасшествие? Сразу после ареста?
— Да.
— По каким книгам готовились?
— Я?
— Не я же, — усмехнулся Бурцев и победоносно, с видимым злорадством откинулся на спинку легкого, ажурного стульчика.
— Когда я преподавал в школе, в церковноприходской школе, — уточнил Петров, — все свое жалованье я тратил на цветные пастельки для детишек — покупал в Казани, в лавке Пирятинского, и на книги. Среди тех потрепанных томов, что я приобретал у букинистов, мне попался Ламброзо, «Гениальность и помешательство»… Его-то я и вспомнил после первых двух допросов, когда понял, что Семигановский — вы правильно назвали начальника саратовской охранки — все знает о нашей группе, полный провал, никто не уцелел, рассажали по камерам всех до одного во главе с Осипом…
— Минором? — уточнил Бурцев.
— Именно.
— Какую вы играли манию?
— Я требовал, чтобы ко мне пустили жену, Марию Стюарт.
— Погодите, а разве у Ламброзо есть подобный аналог? — теперь Бурцев посмотрел на Савинкова, словно бы ища у него поддержки.
Тот пожал острыми плечами:
— Владимир Львович, мне сумасшествие играть не надо, я от природы несколько умалишенный, это от папы-прокурора, он был кровожаден, ненавидел революцию и очень ее боялся… Но отчего же вы лишаете Сашу права на фантазию? Первооснова была? Была. Ламброзо. А дальше — бог в помощь.
Бурцев перевел медленный, колючий взгляд на Петрова:
— Вы потребовали себе Марию Стюарт в камере? Или уже в карцере?
— В карцере.
— А за что вас туда водворили?
— За просьбу дать те книги, которые просил.
— Что же вы просили?
— Тэна. «Историю революционных движений», — ответил Петров и понял, что гибнет: эта книга была запрещена тюремной цензурой.
— Вы же не первый раз в тюрьме, — Бурцев покачал головой, — неужели не знали, что Ипполита Тэна вам не дадут ни в коем случае? Или хотели попасть в карцер?
— Может быть, там было удобнее начать игру? — помог Савинков.
— Конечно, — ответил Петров с облегчением. — В карцере, где нет света и койки, такое значительно более правдоподобно.
— Я так и думал, — кивнул Савинков. — Я бы на месте Саши поступил точно таким же образом.
— Хорошо, а когда вы потребовали Марию Стюарт? — гнул свое Бурцев.
— Сразу же? Или по прошествии времени?
— Конечно, не сразу. Сначала я на карачках ползал, песенки пел, а уж потом стал плакать и звать Машу.
— Как реагировала стража?
— Обычно. Смеялась надо мной.. Мыском сапога пнут, скажут, мол, вставай, и все…
— Врача не приводили?
— Нет.
— Вы десять дней ползали на карачках, пели и звали Машу Стюарт, но врача к вам не приводили?
— Нет.
— При всей темноте стражников, при всей их жестокости они обязаны были докладывать начальству о поведении человека, заключенного в карцер… А в тюремной книге нет никаких записей… Первая появилась лишь двадцать третьего, Александр Иванович…
— Знаете что, — Петров прикрыл глаза, чтобы не сорваться, — можете обвинять меня в провокации, черт с вами. Печатайте в ваших журналах. Только добавьте: «Я обвиняю „хромого“ на основании материалов, полученных мною от саратовских тюремщиков. Других улик у меня нет». Валяйте.
— Владимир Львович, — вступился Савинков, — я не вижу никаких оснований обвинять Сашу в провокаторстве на основании ваших сведений… Они совершенно недоказательны. Это тень на ясный день. К тому же ни один из наших не был провален, а смысл и цель провокации состоит в том, чтобы сажать и убивать революционеров…
Бурцев прикрыл рот ладошкой, кашлянул:
— Что ж, отложим это дело. Но смотрите, Борис Викторович, как бы партия не пригрела у себя на груди второго Азефа. Данные, которыми я располагаю, пришли от революционеров, от чистейших людей…
— От кого? — спросил Савинков резко. — Псевдоним?
Бурцев поднялся, молча кивнул и, повернувшись, словно солдат на плацу, пошел на бульвар, — пальтишко старенькое, локти протертые, косолапит, и каблуки стоптаны, словно клошар какой, право.
Савинков проводил его взглядом, поднял палец над головою, заказал еще два «пастисса» и спросил:
— Не откажетесь от стакашки, Саша?
Петров нервно, но с огромным облегчением рассмеялся:
— Страшно…
— Сейчас-то чего бояться? Сейчас — нечего… Знаете, кстати, отчего я был так груб при вас с Зоей, в которую вы были влюблены?
— Кто старое помянет, тому глаз вон, Бо… Павел Иванович!
— Нет, я все же вам скажу… Она ко мне домой пришла… Ночью… После того как вы ее домой проводили, на третий этаж доковыляли, чтоб кто, спаси бог, не обидел любимую… А она — ко мне в кровать. А я предателей не терплю, Саша, — в любви ли, в терроре — все одно… Поэтому я и был с ней так резок при вас. Думал — поймете, сделаете выводы… А вы оскорбились, зло на меня затаили… Ладно, теперь о деле… Партия благодарит вас за то, что вы внесли предложение продолжить работу в терроре. Это для нас особенно ценно теперь, когда от революции отшатнулось большинство из тех, кто ранее составлял ее слепую, фанатичную силу… Но, как понимаете, после Азефа мы вынуждены проверять каждого, кто вносит такое предложение…
— Поэтому здесь и появился Бурцев? — понимающе спросил Петров, испытывая какое-то радостное чувство близости к тому, кого он недавно еще считал своим заклятым врагом.
Савинков покачал головой:
— Лишь отчасти.
— То есть?
— У него своя информация, у нас — своя. — Савинков полез в карман пиджака за конвертом, медленно достал оттуда фотографический оттиск и протянул Петрову: — Поглядите, . Саша. Это здесь легко делается — надо только знать, где интересующий нас человек живет и кто из почтальонов обслуживает его участок. Почтальоны бедные люди, они легко дадут ознакомиться с письмом, тем более отправленным не во Францию, а в Россию, мифическому присяжному поверенному Рохлякову. Поглядите, милый, поглядите.
Петров уже видел: это была копия его письма Герасимову.
Савинков между тем неторопливо продолжал:
— Мы знаем, кто получает корреспонденцию по этому адресу, Саша. У нас ведь всюду есть свои люди. Теперь все зависит от вас: либо я передаю это письмецо — вместе с вашим же обращением в ЦК о терроре Владимиру Львовичу — для идентификации почерка и распубликования в мировой печати сообщения о вас, втором Азефе, либо вы рассказываете мне правду.
Петров открыл рот, но голоса не было; он прокашлялся, спросил совершенно чужим, незнакомым ему фальцетом:
— Шанс на спасение есть?
— Конечно.
— Что я должен сделать?
— Как что? — Савинков искренне удивился. — Вернуться в Петербург и убить Герасимова.
После исчезновения Азефа ЦК эсеров принял решение уничтожить Герасимова, ибо тот знал от Азефа про партию то, что было неведомо никому более;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48