.. Что касается отца, то не знаю, был ли он пьян в стельку, когда его делал, но вполне возможно, потому что его отец, насколько я помню, после работы признавал тодько два занятия: либо шлялся по бакалейным лавкам с сумкой, либо отсиживался в кабаке. Он никогда не напивался, но и трезвым его тоже не видели; мечется, бывало, как муха без головы, и единственной его отрадой между приказами начальства и приказами жены были часы, проведенные в кабаке за рюмкой ракии.
— А мать?
— Она тоже была цветочек не дай Бог. Апостол называл ее отцовской содержанкой, так как она была ему неродная, а главное, он ее терпеть не мог, как, впрочем, и она его. Но если Апостол ростом был баскетболист, то матушка его имела все данные тяжелоатлета, и, когда он своим острым язычком приводил ее в бешенство, а ей удавалось при этом застигнуть пасынка в каком-нибудь углу, она так его дубасила, так лупцевала, что у бедняги кости трещали. С «безголовой мухой» она состояла в законном браке, они были зарегистрированы в райсовете в присутствии свидетелей, со справками, все честь честью, однако это не мешало Апостолу величать ее отцовской содержанкой, а иногда слово «содержанка» он заменял и более крепким словечком, потому что сам он считал этот брак недействительным в силу того, что у него лично никто согласия не спрашивал. Апостол наотрез отказывался признавать в ней родительницу и на ее наставления обычно отвечал наглой усмешкой, а то и грубостью, а она постоянно его колотила. Я все знал об их семейных отношениях, потому что Апостол, как я уже сказал, жил точно напротив, только этажом ниже, и через раскрытое окно мне хорошо было видно, как эта чемпионка по тяжелой атлетике орудовала кулаками, а бедный Апостол, загнанный в угол, отчаянно пытался как-либо прошмыгнуть у нее под мышкой. Он обычно терпеливо выносил эти побои, но однажды мачеха, как видно, все же переб.орщила и привела его в такую ярость, что он сграбастал своей длинной рукой стоявший невдалеке стул и разбил его в щепки на голове тяжеловеса в юбке. А когда эта громада закачалась, он придержал ее одной рукой, чтоб не упала, а другой как саданул по физиономии! Потом еще и еще. Продолжая бить, он мстил ей за все проигранные раунды, а когда та рухнула на пол, он пинал ее своими длинными ногами, пока не устал. Затем сложил в растрепанный чемодан свои убогие вещи, сунул туда несколько старых книг — тогда он еще читал книги — и ушел из дому. Для него это не было Бог весть какой проблемой — через месяц его должны были взять в армию. А к концу его службы все уже было по-другому, так как чемпионка померла. Не от побоев, конечно, — слишком она была здорова, чтобы пасть от какого-то стула или от жалких пинков долговязого юнца. Скончалась она значительно позже, всего лишь от невинного гриппа. Вы, наверное, знаете, что иной раз мастодонту достаточно подхватить грипп, чтобы отдать концы, тогда как хилому человеку и двустороннее воспаление легких бывает нипочем.
— А Апостол? Насколько я знаю, в казарме он вел себя прилично.
— Возможно. Но вы бы послушали, что сам он мне рассказывал, после того как уволился из армии. «Я шел туда словно на каторгу, Боян. Да будь я на каторге, мне было бы легче все выносить. Но они же бьют на сознательность, на чувство товарищества и все такое прочее... Ужас!.. Сознательность и товарищество, ты понимаешь?» -- «А что в этом особенного?» -- спрашиваю. «Как то есть что особенного? Апостол и сознательность, Апостол и чувство товарищества! Ты соображаешь? Может, не поверишь, но, когда другие маршируют, мне хочется сесть посреди улицы и сидеть, а когда поют, я рот не в состоянии раскрыть, но стоит всем замолчать, как я один готов горланить на всю улицу, орать соло, тебе ясно?» В этом весь Апостол — только бы наперекор, все наперекор, потому что сызмала привык все делать наперекор другим.
— Что верно, то верно, только нельзя сказать, чтобы он держался особняком — целая ватага вокруг него.
— Потому что он воображает, будто он ими верховодит. На деле никто его всерьез не принимает, зато в своих собственных глазах он шеф. Гордится даже тем, что одно его имя уже символично. Апостол!
— У многих людей такое имя, однако они ни на что не претендуют.
— Верно, — соглашается Боян. — А вот ему кажется, что он апостол. «Апостол наркоманов» — так он себя величает. И если последнее время приуныл, то лишь потому, что надеялся на рост компании, а она распадается.
— А были у нее шансы разрастись?
— Я считаю, что никаких. Ребята соседних домов их избегают, мы их избегаем, — словом, полная изоляция.
— Как там мать? — пробую переменить тему.
— Все так же. Просто страшно смотреть на нее. Вы бы видели, как она выглядывает из-за двери, заслышав мои шаги, ее косматую голову, это лицо мертвеца, эти жуткие глаза...
— Да-а-а... И чего стоит твое пособничество, то, что ты откладываешь для нее по две-три ампулы из тех, что находишь в почтовом ящике.
Он обнаруживает неловкость во взгляде, потом тихо говорит:
— Вы бы послушали, как она вопит, когда остается без морфия. Вопит и стонет, раздираемая на части.
— Потому-то ее следует послать на лечение.
— Не надо! Это ее окончательно убьет.
— Погоди! — останавливаю я его. — До сих пор ты все пытался вынести на своих плечах, потому и погряз в этом болоте. Вообразил, что ты один-единственный на белом свете, и в этом твоя ошибка. Один в поле не воин — запомни это! — Окинув его строгим взглядом, я продолжаю уже другим тоном: -- Мне удалось порасспросить где надо, и, оказывается, ей можно помочь. Никто, конечно, не собирается помещать ее к душевнобольным, она будет находиться в спокойной светлой комнате, поначалу ей морфию лишь немного убавят, потом — еще немного, там, гляди, вместо него станут впрыскивать дистиллированную воду, чтоб потом и ее приберечь.
— Но она... стоит ей услышать...
— Это не твоя забота. Ничего она не услышит, и вообще все должно делаться своим порядком. — Но так как он все еще колеблется, пускаю в ход последнее соображение: — А ты даешь себе отчет, что может случиться, если в один прекрасный день твои друзья вместо морфия подсунут тебе ампулы с чем-нибудь другим?
— Как, вы допускаете...
— Допускаю, почему же нет! Они однажды выкинули такой номер, что им мешает повторить его. Особенно если придут к заключению, что операцию пора кончать, и появится необходимость замести следы. Не могут же они тебя снабжать наркотиками до глубокой старости. А если наркоман лишился морфия, он представляет серьезную опасность. А ведь в их глазах ты всего лишь наркоман, не так ли?
Прошла неделя. Июнь оказался теплым и солнечным, как предусмотрено календарем, но в это раннее утро еще сохраняется приятная прохлада, и после взбадривающей дозы кофе я выхожу из дому и останавливаюсь на тротуаре в почти отличном настроении.
Из-за угла появляется новенький «Москвич», присланное мне такси, и плавно останавливается у бордюра.
— Куда прикажете? — спрашивает шофер, когда я
устроился рядом с ним.
— Куда хотите.
— Как так? — с удивлением смотрит на меня человек.
— Я хочу сказать, что мне все равно, в каком направлении ехать, — уточняю я.
— Зато мне не все равно, — возражает он, продолжая смотреть на меня с недоумением. — Должен же я что-то вписать в маршрутный лист.
— Пишите что вам заблагорассудится. Например, Центральная тюрьма.
— Вы шутите, — бормочет он.
— С такими вещами, как тюрьма, шутки плохи, -назидательно вставляю я. — Именно этого вы и не учли, господин Коко.
У господина Коко, которого я наконец имею удовольствие'наблюдать с близкого расстояния, молодость уже на исходе, хотя на его лице еще сохранилась слащавая красота звезд немого кино. Однако под покровом этой почти женской красоты, вероятно, покоится крепкая нервная система. Он и глазом не моргнул при моем многозначительном намеке.
— Таксисту, — тихо говорит он, — случается иметь дело со всяким народом, но с таким образчиком, как вы, я, признаться по правде, сталкиваюсь впервые.
— Верю вам, — киваю я. — Если бы мы с вами встретились несколько раньше, вы бы уже не могли вести свои наблюдения на свободе.
И, резко повернувшись на сиденье, я овладеваю рулем и тихо, но твердо говорю ему в лицо:
— Ладно, не будем зря гонять машину. Мы можем и тут поговорить, тем более что разговор будет короткий: тема, как вы уже, вероятно, догадываетесь, — ваши рейсы от почтового ящика Касабовой до гражданина Стояна Станева.
Таким образом, внезапно придвинувшись к нему вплотную и навалившись на руль, я прямо-таки прижал его к борту.
Однако этот силовой прием не идет ни в какое сравнение с только что услышанной им фразой. Коко пытается что-то сказать, но лишь беззвучно открывает и закрывает рот, как рыба на берегу.
— Я жду, что вы скажете по затронутой теме, — напоминаю ему, не повышая тона. — Только, пожалуйста, не -пытайтесь хитрить и изворачиваться и вообще попусту отнимать у меня время, потому что вся ваша курьерская деятельность неопровержимо документирована.
Чтобы дать ему возможность перевести дух, я несколько меняю позу и достаю из кармана фотоснимки, которые получил вчера вместе со справкой о действиях гражданина Косты Штерева.
— Здесь запечатлен момент, когда вы открываете почтовый ящик, — поясняю я, бросая ему фотографию. — А вот тут увековечена ваша встреча со Станевым. Вы регулярно катаете его по понедельникам, не так ли? Сажаете в различных местах и в разное время, но день всегда один и тот же, не так ли? Проезжаете мимо других граждан, желающих взять такси, но его вы не можете не взять, верно? И все потому, что ему нужен секретный материал, да и вам подолгу таскать его в кармане не особенно приятно, не так ли?
Чтобы сэкономить время, а разводить тары-бары мне недосуг, я сам выкладываю ему все это, хотя, по существу, мне следовало бы услышать от него, что и как было. Он слушает меня, тараща глаза, и лицо его до такой степени напряжено, что даже бакенбарды судорожно подергиваются вверх. Наконец его выражение постепенно меняется, а это вселяет надежду, что разговор и в самом деле не окажется затяжным.
— Все это правда, — шевелит он пересохшими губами. — И я не собираюсь ничего отрицать. Мне только непонятно, в чем мое преступление.
— Вам не понятно? А в чем, по-вашему, заключалась ваша курьерская служба? В доставке любовных писем?
— Во всяком случае, личной переписки.
— Для личной переписки у господина Станева имеется личный почтовый ящик. Даже два: один дома, другой на Центральной почте.
— Про тот, что на почте, я впервые слышу. Он мне говорил, что приходят письма, адресованные лично ему, и что он бы не хотел, чтобы о них знала его семья, а так как он мой старый клиент...
— А, вы с ним знакомы как с клиентом. А я полагал, что вы вместе учились в гимназии.
— Верно, мы с ним однокашники, — тут же уступает Коко. -- Но мы долгое время не виделись, жизнь разбросала нас в разные стороны.
— Ничего, теперь она вас снова соберет в одном месте. Догадываетесь где?
— Но я в самом деле не понимаю.
И этот туда же!
— Ну что из того, что не понимаете? Это, по-вашему, вас оправдывает? Должен вас разочаровать: сознательно или нет, но вы совершили тяжкое преступление и ответите за это.
Он смотрит на меня и тут же отводит глаза в сторону, на лице его выражение крайней подавленности.
— При этом должен вам заметить, прикидываться наивным не имеет смысла. Предосторожность, с которой вы действовали, свидетельствует о том, что вы прекрасно знали, на что идете.
— Этого требовал Станев.
— Не сомневаюсь. Но вы не ребенок и хорошо понимаете, что он не стал бы особенно настаивать на этом, если бы дело касалось невинной личной переписки.
Он снова хочет что-то возразить, но я опережаю его:
— А ваши ночные свидания с дочерью Дечева?
— Какого Дечева?
— Того самого, проводника международного поезда.
Это последнее я сказал наудачу, но, как и следовало ожидать, попал в точку. Коко молчит, а молчание в подобной ситуации — лучший знак согласия.
— Так что давай заводи машину, и поехали!
— Куда? К Центральной?..
— Пока нет. Я готов дать тебе некоторую отсрочку, при условии, если ты проявишь благоразумие. Поезжай к агентству авиакомпании.
— Вы ко мне в связи с отъездом делегации СЭВ? — спрашивает Станев, не проявляя ко мне особого интереса.
Передо мной мужчина могучего сложения, для которого этот маленький кабинет современного типа кажется слишком тесным и хрупким. У меня такое чувство, что стоит ему чуть сильнее приналечь на этот Металлический письменный стол или ненароком опереться спиной о бледно-серую стену,-и все разлетится в пух и прах.
— Я не по поводу СЭВ, а совсем по другому поводу, тоже служебного порядка, — поясняю я, показывая свое удостоверение.
Бросив равнодушный взгляд на документ, Станев делает своей тяжелой рукой легкий жест.
— Располагайтесь...
— Я бы предпочел, чтобы разговор состоялся в моем кабинете, — отвечаю любезностью на любезность. — И по возможности сейчас же. Дело срочное.
— Раз так...
Осторожно вынув из-за стола свое грузное тело, хозяин кабинета снимает с вешалки шляпу. Быть может, эта деталь не по сезону, но Станев, как видно, с ней не расстается — его плешивость приняла поистине катастрофические масштабы.
— Машина у вас есть? — спрашиваю.
— К сожалению, нет. По-моему, нет ничего лучше городского транспорта.
— Целиком разделяю ваше мнение. Я тоже приехал на такси.
Он его засек, это такси, еще не успев прикрыть за собой парадную дверь, однако на его квадратном топорном лице не дрогнул ни один мускул. Мы занимаем места на заднем сиденье, Коко выслушивает адрес, и машина движется при гробовом молчании в салоне.
— Жди меня здесь, — приказываю шоферу, когда мы подъезжаем к зданию соответствующей службы.
Мой спутник делает вид, что не слышал сказанного. Кабинет, в который я его ввожу, принадлежит не мне, но сейчас он находится в моем распоряжении.
— Располагайтесь... — произношу я, отвечая взаимностью.
Он медленно опускается на стул, предварительно оценив его возможности. Изделие оказалось достаточно выносливым и только жалобно заскрипело.
— Если я не ошибаюсь, мы с вами пользуемся одним и тем же такси, — бросаю я, усаживаясь за стол. — Чего, конечно, нельзя сказать о почтовом ящике Касабовой, где вы полный хозяин.
Станев не отвечает, а лишь безучастно смотрит на меня с некоторой досадой.
— Вообще, вам не кажется, что вы слишком вторглись в ту область, которая обычно является монополией почтовой администрации? Коко, Касабова, проводник Дечев...
Он продолжает сидеть напротив меня, молчаливый и неприступный своей массивной квадратной тушей. У этого человека.все какое-то квадратное и топорное: лоб, широкий подбородок, плечи, эти ручищи и куцые пальцы.
— У меня создается впечатление, что вы меня не слушаете, — добродушно комментирую я.
— Я вас слушаю внимательнейшим образом, — наконец отвечает человек-шкаф. — И готов слушать дальше. Пожалуй, так будет до самого конца: вы будете говорить, а я слушать.
— Вот в этом вы ошибаетесь, — отвечаю я все с тем же добродушием. - - Вы еще не стары, хотя, не знаю почему, вас нарекли Старым, но уже в довольно зрелом возрасте, чтобы понять, что заговорить вам все же придется.
— Не допускаю, -- медленно вертит угловатой головой Станев. -- И чтобы зря не досаждать друг другу, могу вам объяснить, почему не допускаю.
— Буду весьма признателен.
— Вы маленько поприжали тех троих, а потом и приободрили их, пообещав смягчить приговор, и это в порядке вещей. Меня прижать не так-то просто, да и посулить мне вы ничего не можете. — Он постукивает по столу своей тяжелой рукой, словно испытывая его на прочность, и добавляет: — Насколько я могу судить по вашим прозрачным намекам, вы собираетесь взвалить на меня тягчайшее обвинение. А за таким обвинением следует и соответствующее наказание. Не стану касаться вопроса, насколько это обвинение обоснованно. Но вполне очевидно, что раз вы с такой одержимостью его поддерживаете, я ничего хорошего от вас не жду. А кто ничего не обещает, тот и сам ничего не получит.
— Вполне логично, -- признаю я. - Только ваша логика применима лишь в торговых сделках. А мы тут сделками не занимаемся. Это во-первых. Во-вторых, ваши рассуждения даже с коммерческой точки зрения не выдерживают критики. Может, мне действительно нечего вам предложить. Однако и вы не в состоянии дать что-либо мне. Потому что все, что вы могли бы мне сообщить, за исключением, может быть, кое-каких мелких подробностей, нам, мало сказать, известно -все это подобающим образом уже доказано, подкреплено документами, запротоколировано и прочее. Следовательно, сделка получается предельно простая: ни вы нам, ни мы вам. Выходит, вы ничего не теряете.
— Как же, теряю, — спокойно возражает Станев. — Придется вычеркнуть месяц-другой из своей жизни. К чему сокращать вам следствие и судебное разбирательство?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
— А мать?
— Она тоже была цветочек не дай Бог. Апостол называл ее отцовской содержанкой, так как она была ему неродная, а главное, он ее терпеть не мог, как, впрочем, и она его. Но если Апостол ростом был баскетболист, то матушка его имела все данные тяжелоатлета, и, когда он своим острым язычком приводил ее в бешенство, а ей удавалось при этом застигнуть пасынка в каком-нибудь углу, она так его дубасила, так лупцевала, что у бедняги кости трещали. С «безголовой мухой» она состояла в законном браке, они были зарегистрированы в райсовете в присутствии свидетелей, со справками, все честь честью, однако это не мешало Апостолу величать ее отцовской содержанкой, а иногда слово «содержанка» он заменял и более крепким словечком, потому что сам он считал этот брак недействительным в силу того, что у него лично никто согласия не спрашивал. Апостол наотрез отказывался признавать в ней родительницу и на ее наставления обычно отвечал наглой усмешкой, а то и грубостью, а она постоянно его колотила. Я все знал об их семейных отношениях, потому что Апостол, как я уже сказал, жил точно напротив, только этажом ниже, и через раскрытое окно мне хорошо было видно, как эта чемпионка по тяжелой атлетике орудовала кулаками, а бедный Апостол, загнанный в угол, отчаянно пытался как-либо прошмыгнуть у нее под мышкой. Он обычно терпеливо выносил эти побои, но однажды мачеха, как видно, все же переб.орщила и привела его в такую ярость, что он сграбастал своей длинной рукой стоявший невдалеке стул и разбил его в щепки на голове тяжеловеса в юбке. А когда эта громада закачалась, он придержал ее одной рукой, чтоб не упала, а другой как саданул по физиономии! Потом еще и еще. Продолжая бить, он мстил ей за все проигранные раунды, а когда та рухнула на пол, он пинал ее своими длинными ногами, пока не устал. Затем сложил в растрепанный чемодан свои убогие вещи, сунул туда несколько старых книг — тогда он еще читал книги — и ушел из дому. Для него это не было Бог весть какой проблемой — через месяц его должны были взять в армию. А к концу его службы все уже было по-другому, так как чемпионка померла. Не от побоев, конечно, — слишком она была здорова, чтобы пасть от какого-то стула или от жалких пинков долговязого юнца. Скончалась она значительно позже, всего лишь от невинного гриппа. Вы, наверное, знаете, что иной раз мастодонту достаточно подхватить грипп, чтобы отдать концы, тогда как хилому человеку и двустороннее воспаление легких бывает нипочем.
— А Апостол? Насколько я знаю, в казарме он вел себя прилично.
— Возможно. Но вы бы послушали, что сам он мне рассказывал, после того как уволился из армии. «Я шел туда словно на каторгу, Боян. Да будь я на каторге, мне было бы легче все выносить. Но они же бьют на сознательность, на чувство товарищества и все такое прочее... Ужас!.. Сознательность и товарищество, ты понимаешь?» -- «А что в этом особенного?» -- спрашиваю. «Как то есть что особенного? Апостол и сознательность, Апостол и чувство товарищества! Ты соображаешь? Может, не поверишь, но, когда другие маршируют, мне хочется сесть посреди улицы и сидеть, а когда поют, я рот не в состоянии раскрыть, но стоит всем замолчать, как я один готов горланить на всю улицу, орать соло, тебе ясно?» В этом весь Апостол — только бы наперекор, все наперекор, потому что сызмала привык все делать наперекор другим.
— Что верно, то верно, только нельзя сказать, чтобы он держался особняком — целая ватага вокруг него.
— Потому что он воображает, будто он ими верховодит. На деле никто его всерьез не принимает, зато в своих собственных глазах он шеф. Гордится даже тем, что одно его имя уже символично. Апостол!
— У многих людей такое имя, однако они ни на что не претендуют.
— Верно, — соглашается Боян. — А вот ему кажется, что он апостол. «Апостол наркоманов» — так он себя величает. И если последнее время приуныл, то лишь потому, что надеялся на рост компании, а она распадается.
— А были у нее шансы разрастись?
— Я считаю, что никаких. Ребята соседних домов их избегают, мы их избегаем, — словом, полная изоляция.
— Как там мать? — пробую переменить тему.
— Все так же. Просто страшно смотреть на нее. Вы бы видели, как она выглядывает из-за двери, заслышав мои шаги, ее косматую голову, это лицо мертвеца, эти жуткие глаза...
— Да-а-а... И чего стоит твое пособничество, то, что ты откладываешь для нее по две-три ампулы из тех, что находишь в почтовом ящике.
Он обнаруживает неловкость во взгляде, потом тихо говорит:
— Вы бы послушали, как она вопит, когда остается без морфия. Вопит и стонет, раздираемая на части.
— Потому-то ее следует послать на лечение.
— Не надо! Это ее окончательно убьет.
— Погоди! — останавливаю я его. — До сих пор ты все пытался вынести на своих плечах, потому и погряз в этом болоте. Вообразил, что ты один-единственный на белом свете, и в этом твоя ошибка. Один в поле не воин — запомни это! — Окинув его строгим взглядом, я продолжаю уже другим тоном: -- Мне удалось порасспросить где надо, и, оказывается, ей можно помочь. Никто, конечно, не собирается помещать ее к душевнобольным, она будет находиться в спокойной светлой комнате, поначалу ей морфию лишь немного убавят, потом — еще немного, там, гляди, вместо него станут впрыскивать дистиллированную воду, чтоб потом и ее приберечь.
— Но она... стоит ей услышать...
— Это не твоя забота. Ничего она не услышит, и вообще все должно делаться своим порядком. — Но так как он все еще колеблется, пускаю в ход последнее соображение: — А ты даешь себе отчет, что может случиться, если в один прекрасный день твои друзья вместо морфия подсунут тебе ампулы с чем-нибудь другим?
— Как, вы допускаете...
— Допускаю, почему же нет! Они однажды выкинули такой номер, что им мешает повторить его. Особенно если придут к заключению, что операцию пора кончать, и появится необходимость замести следы. Не могут же они тебя снабжать наркотиками до глубокой старости. А если наркоман лишился морфия, он представляет серьезную опасность. А ведь в их глазах ты всего лишь наркоман, не так ли?
Прошла неделя. Июнь оказался теплым и солнечным, как предусмотрено календарем, но в это раннее утро еще сохраняется приятная прохлада, и после взбадривающей дозы кофе я выхожу из дому и останавливаюсь на тротуаре в почти отличном настроении.
Из-за угла появляется новенький «Москвич», присланное мне такси, и плавно останавливается у бордюра.
— Куда прикажете? — спрашивает шофер, когда я
устроился рядом с ним.
— Куда хотите.
— Как так? — с удивлением смотрит на меня человек.
— Я хочу сказать, что мне все равно, в каком направлении ехать, — уточняю я.
— Зато мне не все равно, — возражает он, продолжая смотреть на меня с недоумением. — Должен же я что-то вписать в маршрутный лист.
— Пишите что вам заблагорассудится. Например, Центральная тюрьма.
— Вы шутите, — бормочет он.
— С такими вещами, как тюрьма, шутки плохи, -назидательно вставляю я. — Именно этого вы и не учли, господин Коко.
У господина Коко, которого я наконец имею удовольствие'наблюдать с близкого расстояния, молодость уже на исходе, хотя на его лице еще сохранилась слащавая красота звезд немого кино. Однако под покровом этой почти женской красоты, вероятно, покоится крепкая нервная система. Он и глазом не моргнул при моем многозначительном намеке.
— Таксисту, — тихо говорит он, — случается иметь дело со всяким народом, но с таким образчиком, как вы, я, признаться по правде, сталкиваюсь впервые.
— Верю вам, — киваю я. — Если бы мы с вами встретились несколько раньше, вы бы уже не могли вести свои наблюдения на свободе.
И, резко повернувшись на сиденье, я овладеваю рулем и тихо, но твердо говорю ему в лицо:
— Ладно, не будем зря гонять машину. Мы можем и тут поговорить, тем более что разговор будет короткий: тема, как вы уже, вероятно, догадываетесь, — ваши рейсы от почтового ящика Касабовой до гражданина Стояна Станева.
Таким образом, внезапно придвинувшись к нему вплотную и навалившись на руль, я прямо-таки прижал его к борту.
Однако этот силовой прием не идет ни в какое сравнение с только что услышанной им фразой. Коко пытается что-то сказать, но лишь беззвучно открывает и закрывает рот, как рыба на берегу.
— Я жду, что вы скажете по затронутой теме, — напоминаю ему, не повышая тона. — Только, пожалуйста, не -пытайтесь хитрить и изворачиваться и вообще попусту отнимать у меня время, потому что вся ваша курьерская деятельность неопровержимо документирована.
Чтобы дать ему возможность перевести дух, я несколько меняю позу и достаю из кармана фотоснимки, которые получил вчера вместе со справкой о действиях гражданина Косты Штерева.
— Здесь запечатлен момент, когда вы открываете почтовый ящик, — поясняю я, бросая ему фотографию. — А вот тут увековечена ваша встреча со Станевым. Вы регулярно катаете его по понедельникам, не так ли? Сажаете в различных местах и в разное время, но день всегда один и тот же, не так ли? Проезжаете мимо других граждан, желающих взять такси, но его вы не можете не взять, верно? И все потому, что ему нужен секретный материал, да и вам подолгу таскать его в кармане не особенно приятно, не так ли?
Чтобы сэкономить время, а разводить тары-бары мне недосуг, я сам выкладываю ему все это, хотя, по существу, мне следовало бы услышать от него, что и как было. Он слушает меня, тараща глаза, и лицо его до такой степени напряжено, что даже бакенбарды судорожно подергиваются вверх. Наконец его выражение постепенно меняется, а это вселяет надежду, что разговор и в самом деле не окажется затяжным.
— Все это правда, — шевелит он пересохшими губами. — И я не собираюсь ничего отрицать. Мне только непонятно, в чем мое преступление.
— Вам не понятно? А в чем, по-вашему, заключалась ваша курьерская служба? В доставке любовных писем?
— Во всяком случае, личной переписки.
— Для личной переписки у господина Станева имеется личный почтовый ящик. Даже два: один дома, другой на Центральной почте.
— Про тот, что на почте, я впервые слышу. Он мне говорил, что приходят письма, адресованные лично ему, и что он бы не хотел, чтобы о них знала его семья, а так как он мой старый клиент...
— А, вы с ним знакомы как с клиентом. А я полагал, что вы вместе учились в гимназии.
— Верно, мы с ним однокашники, — тут же уступает Коко. -- Но мы долгое время не виделись, жизнь разбросала нас в разные стороны.
— Ничего, теперь она вас снова соберет в одном месте. Догадываетесь где?
— Но я в самом деле не понимаю.
И этот туда же!
— Ну что из того, что не понимаете? Это, по-вашему, вас оправдывает? Должен вас разочаровать: сознательно или нет, но вы совершили тяжкое преступление и ответите за это.
Он смотрит на меня и тут же отводит глаза в сторону, на лице его выражение крайней подавленности.
— При этом должен вам заметить, прикидываться наивным не имеет смысла. Предосторожность, с которой вы действовали, свидетельствует о том, что вы прекрасно знали, на что идете.
— Этого требовал Станев.
— Не сомневаюсь. Но вы не ребенок и хорошо понимаете, что он не стал бы особенно настаивать на этом, если бы дело касалось невинной личной переписки.
Он снова хочет что-то возразить, но я опережаю его:
— А ваши ночные свидания с дочерью Дечева?
— Какого Дечева?
— Того самого, проводника международного поезда.
Это последнее я сказал наудачу, но, как и следовало ожидать, попал в точку. Коко молчит, а молчание в подобной ситуации — лучший знак согласия.
— Так что давай заводи машину, и поехали!
— Куда? К Центральной?..
— Пока нет. Я готов дать тебе некоторую отсрочку, при условии, если ты проявишь благоразумие. Поезжай к агентству авиакомпании.
— Вы ко мне в связи с отъездом делегации СЭВ? — спрашивает Станев, не проявляя ко мне особого интереса.
Передо мной мужчина могучего сложения, для которого этот маленький кабинет современного типа кажется слишком тесным и хрупким. У меня такое чувство, что стоит ему чуть сильнее приналечь на этот Металлический письменный стол или ненароком опереться спиной о бледно-серую стену,-и все разлетится в пух и прах.
— Я не по поводу СЭВ, а совсем по другому поводу, тоже служебного порядка, — поясняю я, показывая свое удостоверение.
Бросив равнодушный взгляд на документ, Станев делает своей тяжелой рукой легкий жест.
— Располагайтесь...
— Я бы предпочел, чтобы разговор состоялся в моем кабинете, — отвечаю любезностью на любезность. — И по возможности сейчас же. Дело срочное.
— Раз так...
Осторожно вынув из-за стола свое грузное тело, хозяин кабинета снимает с вешалки шляпу. Быть может, эта деталь не по сезону, но Станев, как видно, с ней не расстается — его плешивость приняла поистине катастрофические масштабы.
— Машина у вас есть? — спрашиваю.
— К сожалению, нет. По-моему, нет ничего лучше городского транспорта.
— Целиком разделяю ваше мнение. Я тоже приехал на такси.
Он его засек, это такси, еще не успев прикрыть за собой парадную дверь, однако на его квадратном топорном лице не дрогнул ни один мускул. Мы занимаем места на заднем сиденье, Коко выслушивает адрес, и машина движется при гробовом молчании в салоне.
— Жди меня здесь, — приказываю шоферу, когда мы подъезжаем к зданию соответствующей службы.
Мой спутник делает вид, что не слышал сказанного. Кабинет, в который я его ввожу, принадлежит не мне, но сейчас он находится в моем распоряжении.
— Располагайтесь... — произношу я, отвечая взаимностью.
Он медленно опускается на стул, предварительно оценив его возможности. Изделие оказалось достаточно выносливым и только жалобно заскрипело.
— Если я не ошибаюсь, мы с вами пользуемся одним и тем же такси, — бросаю я, усаживаясь за стол. — Чего, конечно, нельзя сказать о почтовом ящике Касабовой, где вы полный хозяин.
Станев не отвечает, а лишь безучастно смотрит на меня с некоторой досадой.
— Вообще, вам не кажется, что вы слишком вторглись в ту область, которая обычно является монополией почтовой администрации? Коко, Касабова, проводник Дечев...
Он продолжает сидеть напротив меня, молчаливый и неприступный своей массивной квадратной тушей. У этого человека.все какое-то квадратное и топорное: лоб, широкий подбородок, плечи, эти ручищи и куцые пальцы.
— У меня создается впечатление, что вы меня не слушаете, — добродушно комментирую я.
— Я вас слушаю внимательнейшим образом, — наконец отвечает человек-шкаф. — И готов слушать дальше. Пожалуй, так будет до самого конца: вы будете говорить, а я слушать.
— Вот в этом вы ошибаетесь, — отвечаю я все с тем же добродушием. - - Вы еще не стары, хотя, не знаю почему, вас нарекли Старым, но уже в довольно зрелом возрасте, чтобы понять, что заговорить вам все же придется.
— Не допускаю, -- медленно вертит угловатой головой Станев. -- И чтобы зря не досаждать друг другу, могу вам объяснить, почему не допускаю.
— Буду весьма признателен.
— Вы маленько поприжали тех троих, а потом и приободрили их, пообещав смягчить приговор, и это в порядке вещей. Меня прижать не так-то просто, да и посулить мне вы ничего не можете. — Он постукивает по столу своей тяжелой рукой, словно испытывая его на прочность, и добавляет: — Насколько я могу судить по вашим прозрачным намекам, вы собираетесь взвалить на меня тягчайшее обвинение. А за таким обвинением следует и соответствующее наказание. Не стану касаться вопроса, насколько это обвинение обоснованно. Но вполне очевидно, что раз вы с такой одержимостью его поддерживаете, я ничего хорошего от вас не жду. А кто ничего не обещает, тот и сам ничего не получит.
— Вполне логично, -- признаю я. - Только ваша логика применима лишь в торговых сделках. А мы тут сделками не занимаемся. Это во-первых. Во-вторых, ваши рассуждения даже с коммерческой точки зрения не выдерживают критики. Может, мне действительно нечего вам предложить. Однако и вы не в состоянии дать что-либо мне. Потому что все, что вы могли бы мне сообщить, за исключением, может быть, кое-каких мелких подробностей, нам, мало сказать, известно -все это подобающим образом уже доказано, подкреплено документами, запротоколировано и прочее. Следовательно, сделка получается предельно простая: ни вы нам, ни мы вам. Выходит, вы ничего не теряете.
— Как же, теряю, — спокойно возражает Станев. — Придется вычеркнуть месяц-другой из своей жизни. К чему сокращать вам следствие и судебное разбирательство?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17