Перед смертью никогда желудка обижать не надо. А на сковородку попасть успеешь... Ты как следует попрощался с родителями?..
Сергей не знал, что такое "сковородка", но до поры до времени решил молчать и ни о чем не спрашивать. Краем глаза он смотрел на смеющихся матросов и думал: "Здесь народ такой - ухари, пальца в рот не клади, откусят и выплюнут".
Юноша еще от отца знал, что моряки всех новых членов своей дружной семьи поначалу выдерживают на некотором расстоянии от себя. И лишь когда убедятся, что ты парень свой, только тогда примут в коллектив безоговорочно. А до этого проверят твою натуру со всех сторон: колкими шуточками, смехом, а иногда и леща залепят, только держись, - мол, как ты, обидишься или нет? Это, мол, тоже проверить надо.
Когда была доедена каша, дядя Софрон взял Сережку за локоть и сказал:
- Ну, вот, а теперь пойдем на сковородку.
"Сковородкой" оказалась штурманская рубка. Капитан сидел в глубоком кресле, овеваемый струей электрического ветрогона, и перелистывал "Мореходные таблицы" за 1943 год.
Мельком взглянув на Сергея, сердито спросил:
- Где сел?
- На рейде, - ответил юноша.
- Как?
- По якорь-цепи.
- Смело! - крякнул капитан и посмотрел на Сергея в упор, сузив глаза. Линия его бровей сделалась совершенно прямой, как морской горизонт, и когда он снова открыл глаза, то юноше почудилось, будто наступил хмурый, пасмурный рассвет.
Он решил, что капитан сейчас начнет ругаться, грозить, может, даже ударит, но вместо этого моряк спокойно спросил:
- Ты знаешь, куда идет судно?
- Нет.
- Так знай - в Англию, в Ливерпуль... А теперь, боцман, дайте мальчишке работу и можете идти.
- Есть, - ответил дядя Софрон и крепко взял юношу за плечо, точно боялся, что тот сбежит. Идя по палубе, он говорил ему на ухо: - Чернослив любишь? Вот сейчас я пошлю тебя на чернослив. Не работа, а сплошное лакомство. Лезь!
Сережка спустился в матросский кубрик. Высились ряды коек, блестел лагун с водой, в иллюминаторы врывался влажный ветер. Боцман оглядел его с ног до головы и коротко приказал:
- Раздевайся!
Сережка (значит, так нужно!) разделся, в одних трусах присел на железный рундук. Боцман, забрав его одежду, ушел. Матросы резались в "козла", удерживая костяшки домино при крене, и делали вид, что ничего не замечают.
Скоро боцман вернулся, неся под мышкой какой-то сверток:
- Твою одежду я сдал в баталерку, получишь ее, когда пойдешь на берег, а сейчас я дам тебе робу. Ты, конечно, знаешь, что роба - это пышное нарядное платье!
Он бросил ему на колени сверток, оказавшийся грубой, насквозь промасленной одеждой, которая состояла из порванных штанов и голландки с широким вырезом на груди.
- Одевайся!.. Что, не веришь? Посмотришь в энциклопедию, там сказано ясно: роба есть пышное нарядное платье.
Сережка, содрогаясь от холода, натянул на себя дерущую кожу липкую одежду, и они вышли на палубу.
Дядя Софрон неожиданно мягко и нежно спросил:
- Верхнего-то у тебя ничего нет?
- Нету.
- Ну ладно, я пороюсь в баталерке, чего-нибудь найду...
По люку надо было спуститься в кочегарку. С каждой ступенькой трапа поручни становились горячее, в шахте люка было душно от разогретых стенок, снизу поднимался тошнотворный запах перегретого масла.
В высоком отсеке горели матовые плафоны, а дневной свет проникал сверху через открытые на палубе решетчатые окна. Несколько котлов, дрожа от напряжения, ровно гудели топками.
В зареве огней носились кочегары с шуровками в руках, подламывая раскаленную добела корку. На палубе дымился шлак, а над головами людей мотался подвешенный к потолку пузатый чайник.
Один кочегар, с грохотом толкнув заслонку топки, поймал качавшийся чайник, напился воды и подошел к боцману.
- На чернослив? - весело спросил он, придирчиво оглядев Сергея.
- Для начала пусть-ка хлебнет моряцкой беды, - ответил боцман и ушел.
Кочегар провел Сережку в бортовой бункер, засыпанный углем, дал ему лопату и тачку.
- Будешь подвозить к топкам, - сказал он и тоже ушел.
Дрожала горячая палуба, поднимая кверху угольную пыль, сквозь которую с трудом пробивался свет лампы. Угольная труха попадала в ботинки, между пальцев, в глаза.
Сережка нагрузил углем первую тачку и, скользя по стальным листам, залитым маслом, повез ее в кочегарку. Там он сбросил уголь возле топок, и ему крикнули: "Быстрее!" Он бегом вернулся в бункер, насыпал тачку доверху и снова отвез уголь в кочегарку. Потом еще и еще и возил до вечера...
Так сделался моряком Сережка Рябинин.
Популярная буква
И наступила зима...
Настоящая зима. Древняя хозяйка севера - Лоухи - похитила луну и солнце, заключив их в темную пещеру. Над угрюмой страной Похйолой закружились метели, завыли в ущельях ветры. Чайки, подхваченные зюйд-остом, отлетали в открытый океан и не могли вернуться к берегам. Суровое северное море, потемнев от ярости, рождало бури, и упругие водяные валы бежали от самого Шпицбергена, разбиваясь о вековые утесы Финмаркена. И днем и ночью океан трудился, вскидывая в небо мутно-белые потоки пены. Неугомонный прибой с грохотом дробил на побережье камни, и этот грохот, пролетая по ущельям, докатывался до маленького норвежского городка, утонувшего в потемках...
Город спит... Не скрипнут двери, не пробежит на свидание рыбачка, растирая замерзшие щеки. Лишь изредка хлопнет на ветру ставня, взвизгнет от холода собака, да в каком-нибудь хлеву проблеет коза, потянувшаяся спросонок к сену. Над притихшими улочками мерцают далекие звезды. И прямо к ним взлетает в небо остроконечная пика протестантской кирки.
В каменном приделе сбоку кирки в эту ночь не спали два человека.
Один из них, мужчина лет сорока, с коричневым лицом, изрезанным множеством глубоких морщин, сидел возле горящего камина. Его ноги в грубых шерстяных носках лежали на горячей решетке. На плечах топорщилась жесткая кожаная куртка, которую носят все норвежские рыбаки. Один рукав куртки был пуст и, не заправленный за пояс, свободно болтался.
Мужчина изредка шевелил кочергой красные угли, потом снова откидывался на спинку кресла и - слушал...
Старинный орган, покрытый вишневым деревом, звучал приглушенно и мягко. Музыка была размеренна и величава, как тяжелая поступь волн. Игравший на органе был еще совсем молод. У него - бледное удлиненное лицо, высокий лоб и широкие дуги бровей. Пастор был одет в длинную мантию из белого сурового полотна. Черный отложной ворот спускался до самой груди, на которой при резких движениях рук покачивался большой серебряный крест.
И два человека долго сидели так, как будто вовсе не замечая друг друга: один сушил у камина сырые коски, другой играл, и каждый думал о чем-то своем.
Но наконец раздался длительный органный пункт. Пастор выдерживал его уверенно и спокойно, не давая звуку умереть сразу. И когда орган замер, музыка еще долго витала под каменными сводами. Потом наступила тишина, стало слышно, как на портике кирки трещит на ветру флюгер...
Однорукий человек у камина спросил:
- Это что было, пастор?
- Это из Баха. Двенадцатая месса.. Я вам ее уже играл однажды, херра Дельвик. Дельвик сказал:
- Это очень величественная музыка, пастор. Но она напоминает мне средневековую готику. Кажется, композитор создавал ее для того, чтобы доказать человеку все его ничтожество и подавить его этой своей грандиозностью. Впрочем, - закончил он, - слушал я ее с удовольствием. Я вообще люблю, Руальд, слушать вашу игру...
Опять молчали. Трещал флюгер. Со свечей капал воск. Руальд Кальдевин, перебирая ноты, задумался.
- Скажите, Сверре Дельвик, - не сразу спросил он, - вы не боитесь бывать в моем доме?
- Нет.
- И у вас никогда не возникает подозрений, что я могу вас выдать немецким властям?
- Никогда. Вы никогда не сделаете этого, пастор.
- Но почему вы так уверены во мне?
Раскаленный уголек выкатился из-под решетки, задымил на полу. Сверре Дельвик бросил его обратно в камин.
- Я знаю, пастор, - сказал он, - вы любите Норвегию, любите свой народ, и вы никогда не выдадите человека, который борется за освобождение этого народа... Да, - продолжал Дельвик, с минуту подумав, - мы можем быть не согласны во многом, ибо я коммунист, а вы... Но я хочу сказать не об этом. Сейчас нам, пастор, не время заниматься разрешением спорных проблем: каждый честный норвежец должен драться с наци, невзирая на то, к какой он партии принадлежит и верит он в Христа или нет!.. Вот потому-то, дорогой пастор, я вижу в вас не только лютеранина, но и бойца Норвегии.
Руальд Кальдевин, словно отвечая каким-то своим мыслям, сказал:
- Вы смелый человек, херра Дельвик.
- Вы так решили, пастор?
- Да, я так решил, и вот почему...
- Почему же?
- Коммунистическая партия Норвегии была разгромлена немцами в августе тысяча девятьсот сорокового года. С тех пор прошло три лета, наступает четвертая зима. Ваши товарищи в тюрьме, часть их ушла за море, а вы остались в Норвегии, вместе с народом...
- Это мой долг, пастор, но никак не доказательство моей смелости.
- Обождите, Дельвик... Вы не были солдатом, тем более - офицером. Но когда немцы высадились в Нарвике, вы сели в поезд и поехали на север, чтобы участвовать в бою. Вот вы бываете в моем доме, в доме человека, который всем своим существованием пытается доказать, что в мире есть бог. Вы же, коммунист, отрицаете это. И вы не боитесь меня, мало того: вы еще и верите мне. Это что - риск?
- Нет, пастор. Гораздо рискованнее ходить по улицам Христиании без руки, потерянной под Нарвиком, и с лицом, которое знакомо многим по партийным диспутам. Ваш дом - находка для таких, как я. Разве немцы догадаются, что в доме пастора, столь уважаемого ими, и... И вдруг!..
- Тише, - прервал его Руальд. - Они идут.
- Погасите свечи и не волнуйтесь, я никогда не подведу вас, мой друг...
Отдернув штору, Сверре Дельвик выглянул в окно. По улице проходил немецкий патруль.
- Их что-то сегодня очень много, пастор. Когда я входил в город, они патрулировали на южных окраинах. Как видно, наци чем-то встревожены.
- И не напрасно, - ответил пастор, снова зажигая свечу. - Недавно мимо нашего города прошла группа русских разведчиков. Их прижали к скалам, и говорят, что один из них теперь блуждает где-то в окрестностях. Тетка Соня, что возит молоко на ферму, видела его вчера возле дороги. Он стал что-то просить у нее на ломаном норвежском языке, но она испугалась и нахлестнула лошадей. Теперь, пока его не поймают, немцы не успокоятся.
Дельвик нахмурился, и если бы его сейчас увидел Хорст фон Герделер, он сразу бы признал в нем того человека, фотографию которого ему показывал эсэсовец.
- Мне кажется, - сказал Дельвик, - что этот русский погибнет, если не уйдет отсюда. Слишком опасный район. Хорошо бы помочь ему. Но как?
- Они его никак не могут поймать. Комендант города даже объявил премию за его поимку - десять килограммов кофе. Приказы об этом висят на всех заборах.
- Их еще не посрывали?
- И не надо, Дельвик... Я часто думаю о другом: какой позор для нас, для норвежцев, что мы только сейчас начинаем смотреть на Россию по-иному! Я сам долго верил, что в Советах секундомеры делаются из елок, люди носят на ногах лапти, набитые сеном, а курят осиновые листья и спят на березовых вениках...
Сверре Дельвик натянул громоздкие боты, замотал шею толстым шарфом.
- Вы часто сейчас читаете проповеди, пастор?
- Это зависит от паствы. А паства зависит, как ни странно, от угля: когда в кирке тепло - прихожане становятся богомольнее. Но немецкий комендант уже разгадал эту закономерность. Он дает мне уголь и дает тему для проповеди!
- Это смешно, - спокойно, без тени улыбки, заметил Дельвик. - И очень похоже на немцев...
- Это не только смешно, но и грустно... Кстати, - напомнил Руальд Кальдевин, - завтра я опять получу уголь. Мне велено прочесть проповедь, в которой я должен призвать прихожан помочь егерям выловить этого русского.
- Опять русский! - задумался Дельвик. - За голову человека - десять килограммов кофе. Вот идиоты!.. Вы будете читать эту проповедь, пастор?
- Я решил... прочесть. Сейчас объясню - почему. Самое главное - это то, что помогать егерям в поимке русского никто не будет. Во-вторых, на никелевых рудниках снова обвал, погибло много горняков. Инженеры давно предсказывали эту катастрофу, но немцы заставили продолжать разработки, хотя там давно сгнили крепи. И третье - то, что немецкая субмарина недавно утопила рыбацкую иолу, которая якобы ловила рыбу в запретном районе моря. Таким образом, проповедь читать можно.
- Правильно рассудили, пастор. - Сверре Дельвик встал. - Я ухожу, сказал он. - Пойду писать самую популярную букву норвежского алфавита. Прощайте, пастор!..
- Прощайте, мой смелый друг!..
Никонов крался вдоль забора, держа в руке шкурку лисицы. Голод и холод гнали его к теплому жилью. На что он надеялся, он и сам не знал толком. Рыбные консервы с маркой "Сделано в Норвегии", которые он украл у немцев, оказались пересыпанными толченым стеклом, - хорошо, что заметил вовремя. И хотя голод не был утолен, но теперь к этому гнетущему ощущению примешалось бодрящее чувство надежды, - значит, и здесь все-таки есть друзья, только как их найти?
Лисицу он убил камнем, когда она вылезала из норы. Никонов решил обменять ее на продукты. Он знал: населению запрещено показываться на улице позже десяти часов вечера, однако выбрал для своей вылазки ночь, чтобы удобней скрыться от патрулей. Тех нескольких фраз по-норвежски, которые он запомнил от старых поморов, будет достаточно для свершения простейшего торга.
Голод и холод толкали Никонова на этот отчаянный поступок...
На улице неожиданно показался человек; одна рука его качалась на ветру и гнулась, точно была набита ватой. Никонов залег в дорожную канаву. Однорукий подошел к забору, остановился невдалеке от сержанта и огляделся. Потом одним движением написал на заборе большую букву "V". Перешел на другую сторону улицы и вывел на стене дома такой же знак.
Никонов наблюдал за ним, еще не понимая смысла этих надписей, а человек, озираясь по сторонам, уходил в глубь города, испещряя заборы какой-то странной символикой. Сержант уже хотел подняться, когда в другом конце раздался характерный, не раз слышанный разведчиком скрип снега, - так снег скрипел только под шипами альпийских бутс.
Это шел патруль...
В вихрях метели уже показались горные егеря. В мертвой городской тишине их голоса звучали явственно. Гитлеровцы стояли на противоположной стороне улицы у свеженаписанной буквы "V" и яростно ругались.
Один из них, соскабливая со стены выведенный углем знак, говорил:
- Опять эта проклятая буква! Из-за нее теперь нам не спать всю ночь. Хотел бы я видеть молодчика, который бродит здесь по ночам и упражняется в каллиграфии!
- О! Да здесь написано тоже! - сказал другой егерь в длиннополой шинели и, отвинчивая штык, неторопливо направился прямо к тому месту, где лежал Никонов.
Разведчик, сжавшись в комок, стал отползать в сторону. Он добрался до кирки, втиснулся в узкую дверную нишу. Но патруль уже шел в его сторону. Тогда сержант нажал спиной на дверь, и она, тихо скрипнув, отворилась. Никонов очутился у подножия высокой железной лестницы, освещенной падавшим в окно лунным светом.
В этот же момент наверху раздались быстрые шаги, и взволнованный мужской голос тихо спросил:
- Херра Дельвик? Вы почему вернулись?
Никонов молчал, прижавшись к стене. Человек весь в белом, как привидение, стоял высоко над ним, держа в вытянутой руке оплывшую свечу. С улицы донеслись крики немцев, и Никонов понял: нельзя терять ни минуты. Закрыв дверь на засов, он вышел из тени, стал подниматься по лестнице, на ходу подбирая нужные фразы:
- Тузи так, херра куфман... крам, крам... решнинвари вара фор вара... Искинвари - вот! Надо сальтфиш, торфиш... всё равно... Фэм штук, эльви, нэтин... Ват прейс, херра куф-ман?.. Кюфт, кюфт... Вара фор вара...
И вдруг услышал над собой холодный, спокойный голос:
- Не трудитесь. Я говорю по-русски.
Пастор повернулся и, подняв свечу еще выше, пошел в глубь придела, безмолвно приглашая Никонова следовать за собой. Они вошли в комнату, где догорал камин, и не успели еще сесть, как внизу раздался грохот. Стучали в дверь, в которую только что вошел Никонов.
- Вы только молчите, - сказал Кальдевин и накинул на голову разведчика какое-то темное бархатное покрывало. - Теперь становитесь на колени. Вот так...
Никонов повиновался. Этот молодой энергичный священник внушал ему доверие. Может быть, только потому, что он говорил по-русски.
В комнату, стуча карабинами, ввалились егеря. Протянув руки к камину, стали греться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Сергей не знал, что такое "сковородка", но до поры до времени решил молчать и ни о чем не спрашивать. Краем глаза он смотрел на смеющихся матросов и думал: "Здесь народ такой - ухари, пальца в рот не клади, откусят и выплюнут".
Юноша еще от отца знал, что моряки всех новых членов своей дружной семьи поначалу выдерживают на некотором расстоянии от себя. И лишь когда убедятся, что ты парень свой, только тогда примут в коллектив безоговорочно. А до этого проверят твою натуру со всех сторон: колкими шуточками, смехом, а иногда и леща залепят, только держись, - мол, как ты, обидишься или нет? Это, мол, тоже проверить надо.
Когда была доедена каша, дядя Софрон взял Сережку за локоть и сказал:
- Ну, вот, а теперь пойдем на сковородку.
"Сковородкой" оказалась штурманская рубка. Капитан сидел в глубоком кресле, овеваемый струей электрического ветрогона, и перелистывал "Мореходные таблицы" за 1943 год.
Мельком взглянув на Сергея, сердито спросил:
- Где сел?
- На рейде, - ответил юноша.
- Как?
- По якорь-цепи.
- Смело! - крякнул капитан и посмотрел на Сергея в упор, сузив глаза. Линия его бровей сделалась совершенно прямой, как морской горизонт, и когда он снова открыл глаза, то юноше почудилось, будто наступил хмурый, пасмурный рассвет.
Он решил, что капитан сейчас начнет ругаться, грозить, может, даже ударит, но вместо этого моряк спокойно спросил:
- Ты знаешь, куда идет судно?
- Нет.
- Так знай - в Англию, в Ливерпуль... А теперь, боцман, дайте мальчишке работу и можете идти.
- Есть, - ответил дядя Софрон и крепко взял юношу за плечо, точно боялся, что тот сбежит. Идя по палубе, он говорил ему на ухо: - Чернослив любишь? Вот сейчас я пошлю тебя на чернослив. Не работа, а сплошное лакомство. Лезь!
Сережка спустился в матросский кубрик. Высились ряды коек, блестел лагун с водой, в иллюминаторы врывался влажный ветер. Боцман оглядел его с ног до головы и коротко приказал:
- Раздевайся!
Сережка (значит, так нужно!) разделся, в одних трусах присел на железный рундук. Боцман, забрав его одежду, ушел. Матросы резались в "козла", удерживая костяшки домино при крене, и делали вид, что ничего не замечают.
Скоро боцман вернулся, неся под мышкой какой-то сверток:
- Твою одежду я сдал в баталерку, получишь ее, когда пойдешь на берег, а сейчас я дам тебе робу. Ты, конечно, знаешь, что роба - это пышное нарядное платье!
Он бросил ему на колени сверток, оказавшийся грубой, насквозь промасленной одеждой, которая состояла из порванных штанов и голландки с широким вырезом на груди.
- Одевайся!.. Что, не веришь? Посмотришь в энциклопедию, там сказано ясно: роба есть пышное нарядное платье.
Сережка, содрогаясь от холода, натянул на себя дерущую кожу липкую одежду, и они вышли на палубу.
Дядя Софрон неожиданно мягко и нежно спросил:
- Верхнего-то у тебя ничего нет?
- Нету.
- Ну ладно, я пороюсь в баталерке, чего-нибудь найду...
По люку надо было спуститься в кочегарку. С каждой ступенькой трапа поручни становились горячее, в шахте люка было душно от разогретых стенок, снизу поднимался тошнотворный запах перегретого масла.
В высоком отсеке горели матовые плафоны, а дневной свет проникал сверху через открытые на палубе решетчатые окна. Несколько котлов, дрожа от напряжения, ровно гудели топками.
В зареве огней носились кочегары с шуровками в руках, подламывая раскаленную добела корку. На палубе дымился шлак, а над головами людей мотался подвешенный к потолку пузатый чайник.
Один кочегар, с грохотом толкнув заслонку топки, поймал качавшийся чайник, напился воды и подошел к боцману.
- На чернослив? - весело спросил он, придирчиво оглядев Сергея.
- Для начала пусть-ка хлебнет моряцкой беды, - ответил боцман и ушел.
Кочегар провел Сережку в бортовой бункер, засыпанный углем, дал ему лопату и тачку.
- Будешь подвозить к топкам, - сказал он и тоже ушел.
Дрожала горячая палуба, поднимая кверху угольную пыль, сквозь которую с трудом пробивался свет лампы. Угольная труха попадала в ботинки, между пальцев, в глаза.
Сережка нагрузил углем первую тачку и, скользя по стальным листам, залитым маслом, повез ее в кочегарку. Там он сбросил уголь возле топок, и ему крикнули: "Быстрее!" Он бегом вернулся в бункер, насыпал тачку доверху и снова отвез уголь в кочегарку. Потом еще и еще и возил до вечера...
Так сделался моряком Сережка Рябинин.
Популярная буква
И наступила зима...
Настоящая зима. Древняя хозяйка севера - Лоухи - похитила луну и солнце, заключив их в темную пещеру. Над угрюмой страной Похйолой закружились метели, завыли в ущельях ветры. Чайки, подхваченные зюйд-остом, отлетали в открытый океан и не могли вернуться к берегам. Суровое северное море, потемнев от ярости, рождало бури, и упругие водяные валы бежали от самого Шпицбергена, разбиваясь о вековые утесы Финмаркена. И днем и ночью океан трудился, вскидывая в небо мутно-белые потоки пены. Неугомонный прибой с грохотом дробил на побережье камни, и этот грохот, пролетая по ущельям, докатывался до маленького норвежского городка, утонувшего в потемках...
Город спит... Не скрипнут двери, не пробежит на свидание рыбачка, растирая замерзшие щеки. Лишь изредка хлопнет на ветру ставня, взвизгнет от холода собака, да в каком-нибудь хлеву проблеет коза, потянувшаяся спросонок к сену. Над притихшими улочками мерцают далекие звезды. И прямо к ним взлетает в небо остроконечная пика протестантской кирки.
В каменном приделе сбоку кирки в эту ночь не спали два человека.
Один из них, мужчина лет сорока, с коричневым лицом, изрезанным множеством глубоких морщин, сидел возле горящего камина. Его ноги в грубых шерстяных носках лежали на горячей решетке. На плечах топорщилась жесткая кожаная куртка, которую носят все норвежские рыбаки. Один рукав куртки был пуст и, не заправленный за пояс, свободно болтался.
Мужчина изредка шевелил кочергой красные угли, потом снова откидывался на спинку кресла и - слушал...
Старинный орган, покрытый вишневым деревом, звучал приглушенно и мягко. Музыка была размеренна и величава, как тяжелая поступь волн. Игравший на органе был еще совсем молод. У него - бледное удлиненное лицо, высокий лоб и широкие дуги бровей. Пастор был одет в длинную мантию из белого сурового полотна. Черный отложной ворот спускался до самой груди, на которой при резких движениях рук покачивался большой серебряный крест.
И два человека долго сидели так, как будто вовсе не замечая друг друга: один сушил у камина сырые коски, другой играл, и каждый думал о чем-то своем.
Но наконец раздался длительный органный пункт. Пастор выдерживал его уверенно и спокойно, не давая звуку умереть сразу. И когда орган замер, музыка еще долго витала под каменными сводами. Потом наступила тишина, стало слышно, как на портике кирки трещит на ветру флюгер...
Однорукий человек у камина спросил:
- Это что было, пастор?
- Это из Баха. Двенадцатая месса.. Я вам ее уже играл однажды, херра Дельвик. Дельвик сказал:
- Это очень величественная музыка, пастор. Но она напоминает мне средневековую готику. Кажется, композитор создавал ее для того, чтобы доказать человеку все его ничтожество и подавить его этой своей грандиозностью. Впрочем, - закончил он, - слушал я ее с удовольствием. Я вообще люблю, Руальд, слушать вашу игру...
Опять молчали. Трещал флюгер. Со свечей капал воск. Руальд Кальдевин, перебирая ноты, задумался.
- Скажите, Сверре Дельвик, - не сразу спросил он, - вы не боитесь бывать в моем доме?
- Нет.
- И у вас никогда не возникает подозрений, что я могу вас выдать немецким властям?
- Никогда. Вы никогда не сделаете этого, пастор.
- Но почему вы так уверены во мне?
Раскаленный уголек выкатился из-под решетки, задымил на полу. Сверре Дельвик бросил его обратно в камин.
- Я знаю, пастор, - сказал он, - вы любите Норвегию, любите свой народ, и вы никогда не выдадите человека, который борется за освобождение этого народа... Да, - продолжал Дельвик, с минуту подумав, - мы можем быть не согласны во многом, ибо я коммунист, а вы... Но я хочу сказать не об этом. Сейчас нам, пастор, не время заниматься разрешением спорных проблем: каждый честный норвежец должен драться с наци, невзирая на то, к какой он партии принадлежит и верит он в Христа или нет!.. Вот потому-то, дорогой пастор, я вижу в вас не только лютеранина, но и бойца Норвегии.
Руальд Кальдевин, словно отвечая каким-то своим мыслям, сказал:
- Вы смелый человек, херра Дельвик.
- Вы так решили, пастор?
- Да, я так решил, и вот почему...
- Почему же?
- Коммунистическая партия Норвегии была разгромлена немцами в августе тысяча девятьсот сорокового года. С тех пор прошло три лета, наступает четвертая зима. Ваши товарищи в тюрьме, часть их ушла за море, а вы остались в Норвегии, вместе с народом...
- Это мой долг, пастор, но никак не доказательство моей смелости.
- Обождите, Дельвик... Вы не были солдатом, тем более - офицером. Но когда немцы высадились в Нарвике, вы сели в поезд и поехали на север, чтобы участвовать в бою. Вот вы бываете в моем доме, в доме человека, который всем своим существованием пытается доказать, что в мире есть бог. Вы же, коммунист, отрицаете это. И вы не боитесь меня, мало того: вы еще и верите мне. Это что - риск?
- Нет, пастор. Гораздо рискованнее ходить по улицам Христиании без руки, потерянной под Нарвиком, и с лицом, которое знакомо многим по партийным диспутам. Ваш дом - находка для таких, как я. Разве немцы догадаются, что в доме пастора, столь уважаемого ими, и... И вдруг!..
- Тише, - прервал его Руальд. - Они идут.
- Погасите свечи и не волнуйтесь, я никогда не подведу вас, мой друг...
Отдернув штору, Сверре Дельвик выглянул в окно. По улице проходил немецкий патруль.
- Их что-то сегодня очень много, пастор. Когда я входил в город, они патрулировали на южных окраинах. Как видно, наци чем-то встревожены.
- И не напрасно, - ответил пастор, снова зажигая свечу. - Недавно мимо нашего города прошла группа русских разведчиков. Их прижали к скалам, и говорят, что один из них теперь блуждает где-то в окрестностях. Тетка Соня, что возит молоко на ферму, видела его вчера возле дороги. Он стал что-то просить у нее на ломаном норвежском языке, но она испугалась и нахлестнула лошадей. Теперь, пока его не поймают, немцы не успокоятся.
Дельвик нахмурился, и если бы его сейчас увидел Хорст фон Герделер, он сразу бы признал в нем того человека, фотографию которого ему показывал эсэсовец.
- Мне кажется, - сказал Дельвик, - что этот русский погибнет, если не уйдет отсюда. Слишком опасный район. Хорошо бы помочь ему. Но как?
- Они его никак не могут поймать. Комендант города даже объявил премию за его поимку - десять килограммов кофе. Приказы об этом висят на всех заборах.
- Их еще не посрывали?
- И не надо, Дельвик... Я часто думаю о другом: какой позор для нас, для норвежцев, что мы только сейчас начинаем смотреть на Россию по-иному! Я сам долго верил, что в Советах секундомеры делаются из елок, люди носят на ногах лапти, набитые сеном, а курят осиновые листья и спят на березовых вениках...
Сверре Дельвик натянул громоздкие боты, замотал шею толстым шарфом.
- Вы часто сейчас читаете проповеди, пастор?
- Это зависит от паствы. А паства зависит, как ни странно, от угля: когда в кирке тепло - прихожане становятся богомольнее. Но немецкий комендант уже разгадал эту закономерность. Он дает мне уголь и дает тему для проповеди!
- Это смешно, - спокойно, без тени улыбки, заметил Дельвик. - И очень похоже на немцев...
- Это не только смешно, но и грустно... Кстати, - напомнил Руальд Кальдевин, - завтра я опять получу уголь. Мне велено прочесть проповедь, в которой я должен призвать прихожан помочь егерям выловить этого русского.
- Опять русский! - задумался Дельвик. - За голову человека - десять килограммов кофе. Вот идиоты!.. Вы будете читать эту проповедь, пастор?
- Я решил... прочесть. Сейчас объясню - почему. Самое главное - это то, что помогать егерям в поимке русского никто не будет. Во-вторых, на никелевых рудниках снова обвал, погибло много горняков. Инженеры давно предсказывали эту катастрофу, но немцы заставили продолжать разработки, хотя там давно сгнили крепи. И третье - то, что немецкая субмарина недавно утопила рыбацкую иолу, которая якобы ловила рыбу в запретном районе моря. Таким образом, проповедь читать можно.
- Правильно рассудили, пастор. - Сверре Дельвик встал. - Я ухожу, сказал он. - Пойду писать самую популярную букву норвежского алфавита. Прощайте, пастор!..
- Прощайте, мой смелый друг!..
Никонов крался вдоль забора, держа в руке шкурку лисицы. Голод и холод гнали его к теплому жилью. На что он надеялся, он и сам не знал толком. Рыбные консервы с маркой "Сделано в Норвегии", которые он украл у немцев, оказались пересыпанными толченым стеклом, - хорошо, что заметил вовремя. И хотя голод не был утолен, но теперь к этому гнетущему ощущению примешалось бодрящее чувство надежды, - значит, и здесь все-таки есть друзья, только как их найти?
Лисицу он убил камнем, когда она вылезала из норы. Никонов решил обменять ее на продукты. Он знал: населению запрещено показываться на улице позже десяти часов вечера, однако выбрал для своей вылазки ночь, чтобы удобней скрыться от патрулей. Тех нескольких фраз по-норвежски, которые он запомнил от старых поморов, будет достаточно для свершения простейшего торга.
Голод и холод толкали Никонова на этот отчаянный поступок...
На улице неожиданно показался человек; одна рука его качалась на ветру и гнулась, точно была набита ватой. Никонов залег в дорожную канаву. Однорукий подошел к забору, остановился невдалеке от сержанта и огляделся. Потом одним движением написал на заборе большую букву "V". Перешел на другую сторону улицы и вывел на стене дома такой же знак.
Никонов наблюдал за ним, еще не понимая смысла этих надписей, а человек, озираясь по сторонам, уходил в глубь города, испещряя заборы какой-то странной символикой. Сержант уже хотел подняться, когда в другом конце раздался характерный, не раз слышанный разведчиком скрип снега, - так снег скрипел только под шипами альпийских бутс.
Это шел патруль...
В вихрях метели уже показались горные егеря. В мертвой городской тишине их голоса звучали явственно. Гитлеровцы стояли на противоположной стороне улицы у свеженаписанной буквы "V" и яростно ругались.
Один из них, соскабливая со стены выведенный углем знак, говорил:
- Опять эта проклятая буква! Из-за нее теперь нам не спать всю ночь. Хотел бы я видеть молодчика, который бродит здесь по ночам и упражняется в каллиграфии!
- О! Да здесь написано тоже! - сказал другой егерь в длиннополой шинели и, отвинчивая штык, неторопливо направился прямо к тому месту, где лежал Никонов.
Разведчик, сжавшись в комок, стал отползать в сторону. Он добрался до кирки, втиснулся в узкую дверную нишу. Но патруль уже шел в его сторону. Тогда сержант нажал спиной на дверь, и она, тихо скрипнув, отворилась. Никонов очутился у подножия высокой железной лестницы, освещенной падавшим в окно лунным светом.
В этот же момент наверху раздались быстрые шаги, и взволнованный мужской голос тихо спросил:
- Херра Дельвик? Вы почему вернулись?
Никонов молчал, прижавшись к стене. Человек весь в белом, как привидение, стоял высоко над ним, держа в вытянутой руке оплывшую свечу. С улицы донеслись крики немцев, и Никонов понял: нельзя терять ни минуты. Закрыв дверь на засов, он вышел из тени, стал подниматься по лестнице, на ходу подбирая нужные фразы:
- Тузи так, херра куфман... крам, крам... решнинвари вара фор вара... Искинвари - вот! Надо сальтфиш, торфиш... всё равно... Фэм штук, эльви, нэтин... Ват прейс, херра куф-ман?.. Кюфт, кюфт... Вара фор вара...
И вдруг услышал над собой холодный, спокойный голос:
- Не трудитесь. Я говорю по-русски.
Пастор повернулся и, подняв свечу еще выше, пошел в глубь придела, безмолвно приглашая Никонова следовать за собой. Они вошли в комнату, где догорал камин, и не успели еще сесть, как внизу раздался грохот. Стучали в дверь, в которую только что вошел Никонов.
- Вы только молчите, - сказал Кальдевин и накинул на голову разведчика какое-то темное бархатное покрывало. - Теперь становитесь на колени. Вот так...
Никонов повиновался. Этот молодой энергичный священник внушал ему доверие. Может быть, только потому, что он говорил по-русски.
В комнату, стуча карабинами, ввалились егеря. Протянув руки к камину, стали греться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17