А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне кажется, каждому обидно видеть некогда утоптанную стежку или наезженную дорогу, по которой ходило столько ног, заросшею, затравелою — трава пробила даже утрамбованную, как ток, землю.
И почему все же зарастают стежки, пересыхают, как реки, дороги?
Незаметно дошел до большака, с которого за самыми Новыми Вербами свернул на тропку/ Так идти прямее и быстрей: дорога долго и терпеливо обходит ручей, а стежка идет напрямик — как будто торопится.
Как только по крутой тропинке выбрался из ручеища и вышел на дорогу, сразу увидел булинские хаты. Були- на—большая деревня, которая стоит на полдороге в мою Сябрынь. Деревня длинная и выгибается дугою: один конец чуть ли не сходится с другим, замыкая в этой подкове огромный булинский сад. Впрочем, Булина выгибается не просто так себе. Она стоит на берегу речки Вужицы, и потому улица точь-в-точь, как тень, повторяет ее изгиб.
По Булине я никогда не ходил — зачем делать такой крюк! Спускался к Вужице и, перейдя ее, мимо сада, выходил почти в самый конец деревни, откуда было рукой подать до Сябрыни.
Но сегодня идти этой тропинкой я не решался. Даже уговаривал себя, что, видимо, лучше дать кругаля по Булине, чем идти мимо сада.
И все это несчастливая вчерашняя пятница! Даже не верится, что в один день может собраться столько неприятностей.
Это же вчера Буслиха прицепилась к нашим чубам, а вот сегодня волосы уже острижены — ежик шершаво колется в шапку. Потом, возвращаясь из школы, я подрался с Клецкой, а тот схватил с моей головы шапку и закинул ее в Васепков огород. А вечером, когда мы на выгоне собрались на «муравейник», где Клецка танцевал «под язык», а ему помогал Рогатунов Роман, подыгрывая на алюминиевой расческе, обложенной бумагой,— случилась новая беда. Сначала, правда, все шло хорошо, весело: мы смеялись и как попало кружились, неумело двигая босыми ногами по земле, поднимая целое облако пыли,— хоть его в темноте и не было видно, но каждый чувствовал, как она, эта пыль, густо набивается под штанины. Увлекшись, мы и не заметили, как откуда-то из темноты возник Чуешь. Он вошел в наш пыльный круг и все приглядывался, чтобы узнать кого-нибудь из учеников:
— Вот где они, слышишь, уроки учат. Молодцы, ученички мои. Слышишь, молодцы! А завтра к доске которого вызовешь — стоит, слышишь, и как баран на новые ворота смотрит...
Мы поразбежались. Андрей Иванович тоже пошел домой, взяв за руку Альку, свою дочь, которая училась в нашем классе и иногда убегала из дому на «муравейник». Шел и долго все ворчал:
— И у нее, слышишь, уже танцульки на уме... И у нее...
После снова мы сбежались, но «муравейник» уже рас-
палея. Девчата заспешили домой, и мы их проводили. «Моя» Лена шла под руку с Демидьковой Клавой, бригадировой дочкой. Роман, тот сразу пристроился к девчатам, взял под руку «свою» Клаву и шел рядом. Клецка, которому сегодня некого было проводить — его Альку, за которой он приударял уже давно, повел домой отец,— шел сзади и только посмеивался. А я, осмелев, захотел оторвать Лену от девчат и потянул ее за рукав. И не успел я разобраться, что произошло, как, даже сам не замечая того, вскрикнул от боли: Лена расцарапала мне всю руку — вот кошка, когти, видимо, длиннющие вырастила! После этого все девчата гулко затопали по улице, со смехом разбежались по своим дворам. А мы, хлопцы, остались одни. Вот тогда и подал кто-то мысль сходить к Хадосье в сливы. А когда и этот поход окончился неудачно, побежали в яблоки — в булинский сад.
По дороге я все махал рукою, которая больно саднила,— так мне было немного легче. Хлопцы посмеивались:
— Вот поцеловала тебя Лена так поцеловала! Недаром у нее губы такие!
В булинский сад мы ходили уже не один раз: он такой большой, что двух сторожей с берданками на него явно маловато. Мы незаметно подходили к саду, прятались в кусты и ждали, когда пройдут Монах в Белых Штанах и Евсей. Они обычно по кругу обходили сад. И как только сторожа скрывались в лощине, мы мигом кидались под яблони.
Однажды, когда летние яблоки почти уже кончились, а антоновки еще не дозрели, мы под самым носом у сторожей набили целые пазухи белого налива. Но делали это очень осторожно — как минеры: нащупаешь яблоко, тихохонько открутишь его и положишь за пазуху, а потом ищешь в листве другое...
И вчера мы дождались, когда на тропинку вышли Евсей с Монахом. Они, закинув за спину берданки, шли и тихо разговаривали:
— Они думают, что это нам надо. А по нас, так эти яблоки хоть вместе с яблонями вывози. Но нас ведь поставили,— значит, мы и караулить должны.
Кто-то из хлопцев не вытерпел и прыснул в кулак. Нам казалось, что сторожа замедлили шаг и поглядели на куст. Но не остановились. Прошли рядом и скрылись в лощине.
Тогда мы кинулись под яблони.
В саду был еще не сжат поздний ячмень. Он, усатый, росисто цеплялся за босые ноги, холодил мокрые штанины, доставал даже до рубашки. Брала дрожь, стучали зубы — то ли от холода, то ли со страху. Саднила рука, когда ее касался холодный лист.
На яблоне, как шары, светились в лунном серебре белые, большие антоновки — на них нынешним летом был урожай. Мне казалось даже, что я вижу, как просвечивают темные зернышки,— может, потому, что очень щедро светит круглая луна, а может, и потому, что так выспели яблоки.
Я залюбовался яблоками и потому сначала никак не мог сообразить, что происходит, когда где-то совсем недалеко бабахнул выстрел и с яблони посыпалась листва, зашпокали антоновки. А когда понял—рванул в сторону. Бежать было очень неудобно: ячмень путался в ногах, цеплялся за штанины, попадал меж пальцев, и я, как спутанный, летел кувырком. Поднимался и снова бежал. Передо мною, точно привязанный мячик, скакала над горизонтом луна. А за мною (совсем рядом!) слышался крик:
— Лови их, лови!
И снова бабахал выстрел.
Выбежав из сада и убедившись, что сторожа далеко (они все еще возбужденно и громко что-то рассказывали друг другу), я опомнился и попробовал разобраться, куда же меня вынесло,— никак не узнавал деревню, со страху думал даже, что попал в какую-то чужую — и хаты чужие, и улица не своя, и деревья незнакомые,— пока не увидел вербу и не понял, что прибежал в Сябрынь с другой стороны.
Потом хлопцы собрались вместе — в деревню все прибежали с разных концов. Перебивая друг друга, возбужденно обсуждали поход:
— А он как бабахнет!
— А мне яблоко по голове, а я думал, что застрелили!
— А Ясь так бежал — даже от ног своих отставал!
— А я повалился, ноги в ячмень вмотались — лежу как спутанный. Дергал, дергал ногами, а ячмень не рвется, и все.
— Видно, они услышали.
— Конечно, услышишь, если Клецка обеими руками как начал рвать яблоки — с листьями, с суками. А они только — шпок! шпок! шпок!..
— Нет, они, наверное, еще тогда, когда кто-то прыснул, догадались обо всем, но не подали виду: пусть, пусть лезут, подумали,—оправдывался Федя.— А потом быстренько и вернулись.
И вот теперь мне надо решить: давать кругаля и идти по Булине или все-таки пробежать возле сада. А вдруг не встречу сторожей? «Конечно, не встречу»,— подбодрил я себя и побежал.
Спустился к реке. Закатал штанины и, войдя в воду, почувствовал, как она похолодала. Подумалось о зиме — близко уже она, зябко станет ногам, надо будет или сбивать деревяшки, которые раскололись весною, или делать новые деревянные подошвы и прибивать к ним верх от каких-нибудь старых башмаков. Но и эта мысль была недолгой: перед глазами снова возникли Монах в Белых Штанах и Евсей. С берданками.
И когда я уже проскочил чуть ли не весь сад, из-за небольших кустов вдруг послышался кашель. Этот кашель я знал — так кашляет только Монах в Белых Штанах. Он повернулся ко мне и будто с угрозою в голосе сказал:
— А иди-тка ты, малец, сюда!
Первое, что хотелось мне сделать,— это рвануть как можно быстрее назад. Но уж очень близко я был от них — догонят. Да и берданки вон около них... Теперь же день. Подхватится который да как саданет солью, так и запрыгаешь...
И я, точно на ватных ногах, которые совсем не слушались, пошел к кустам, где, оставив берданки в высохшей траве, лежали сторожа. Монах в Белых Штанах поднялся и сел.
— Садись,— показал он на траву около себя и долго молча всматривался в меня: дядька вообще был очень молчаливый и угрюмый. Я взглянул на темное злое лицо Монаха, на черную его бороду, и мне стало страшно: сядешь, а тогда, если начнет бить за яблоки, не убежишь... Но все же я осторожно сел неподалеку от куста и услышал, как зашуршали подо мною темно-бурые, скрюченные от солнца листья, которые уже засыпали траву. Почему-то подумалось, что вот такая отава, где столько сухих листьев, очень плохо косится — коса только и скользит поверху.
— Покажи, что там в газетах пишут,— сказал сторож и, помолчав, добавил: — А сам иди в сад, сорви себе яблок...
У меня отлегло от сердца: значит, вчера он меня не узнал. Обрадовавшись, я подбежал к самой ближней яблоне, сорвал три белые наливные антоновки и вернулся
под куст. Монах в Белых Штанах читал Евсею заголовки в «Звязде». Читал неторопливо, по складам:
— «Дос-ка по-че-та. Пе-ре-до-ви-ки хле-бо-за-го-то-вок».
За ним читал одними глазами и я: «Основные показатели
социалистического соревнования для колхозов БССР на 1947 год за подъем общественного животноводства».
Потом дядька затих и долго молча глядел в самый уголок страницы — только шевелил губами, читая про себя. А когда прочитал, повернулся к Евсею:
— Гляди ты, а тама еще единоличники есть...
И уже Евсею снова начал читать:
— «Поразово. Корр. «Звязды». Колхозники и крестьяне- единоличники Поразовского района всенародный праздник 800-летия Москвы ознаменовали досрочной сдачей хлеба государству. Годовой план хлебозаготовок выполнен на 106,4 процента. Продолжается сдача хлеба сверх плана».
Монах в Белых Штанах читал заметку медленно, хоть он перед этим прошептал ее всю себе под нос. Дослушав до конца, Евсей усмехнулся:
— Ну и читака из тебя, Монах. Дай, может, я...
И развернул «Звязду». Заинтересовался заметкою «По 108 пудов с гектара».
— Вот тут и Гапаньков, бригадир с нашей Оршанщины, хвалится.
И, широко раскинув руки, чтоб лучше развернулась газета, читал:
— «Члены моей бригады решили в нынешнем году собрать стопудовый урожай. Подписывая письмо товарищу Сталину, мы дали слово, что стопудовый урожай будет завоеван. Надо сказать, что основу такому урожаю мы заложили еще в прошлом году...»
Так вместе, по очереди, они просмотрели и другие газеты.
Возвращая почту, Монах в Белых Штанах как будто мимоходом спросил:
— А где это ты, малец, руку так содрал?
Я спрятал руку за спину, здоровой рукой взял газеты и покраснел: а что, если он подумает, что содрал я ее вчера в саду?
— Да, видимо, конь копытом,— выручил меня дядька Евсей.
— Ага, конь,— согласился я и быстренько побежал в Сябрынь.
Отсюда до деревни было уже недалечко. Вот тут, слева,
будет небольшое Яшково болото, где много молодого березняка и где каждое лето мы с дядькой Микитой, Ленки- ным отцом, режем веники. Слева также будет булинское гумно, куда булинцы свозят снопы и где всегда пахнет хлебом и холодом,— туда, в самую жарищу, прячутся кони и, положив головы друг другу на шеи, сонно стоят, помахивая хвостами, и выжидают, когда хоть немного спадет жара, чтоб можно было опять выходить на траву. А пробежишь еще немного — и уже возле самой дороги, за пригорком, Туньтихина землянка. Правда, сразу землянку не заметишь. Сначала видна только труба, кое-как склепанная из жести,— наверно, клепал Ленька, старший Туньтихин сын. Землянки издали не видно, потому что она вкопана в пригорок с той стороны, которая повернута к деревне.
Эту землянку Туцьтихе помог выкопать коротконогий и пучеглазый беженец откуда-то из-под Дрибина, который тихо и незаметно появился в Сябрыни и, прожив в деревне до освобождения, сразу же по освобождении так же тихо и незаметно исчез. Никто не знал, откуда он приехал на своей лошади в деревню, никто не знал, как его зовут: все в глаза и за глаза звали просто Дрибинцем.
Дрибинец пахал на своей лошади огород Туньтихе, на обед привязывал буланую возле землянки и, не имея в деревне своего угла, нередко ночевал в Туньтихиной землянке и сам.
Сегодня из жестяной трубы густо валил дым — раньше в это время Туньтиха никогда не топила печь: ужин она всегда варила возле землянки, на костре. Как вкусно пахло тогда бульбой с укропом! «А может, сегодня печет она четыре буханки хлеба, как сказано во вчерашнем письме?» — подумал я.
Неподалеку от землянки, ближе к изгороди, которая разделяет дворы Туньтихи и тетки Евки, давно уже, года два, стоит сруб новой хаты. Возвратившись домой после войны, его начал ставить дядька Змитрок, Туньтихин муж. Но он довел сруб только до трех венцов, а потом бросил все — и детей, и землянку, и свою Туньтиху — и перебрался на другой конец, к болтливой, языкастой и состарившейся в девках Матруне, которую все в нашей деревне звали Вековухою и над которой посмеивались чуть ли не все женщины: Матруне все не удавался хлеб — он у нее всегда был недопеченный, всегда в нем отставала корка — собака под нею могла спрятаться. С того времени сруб так и стоял сиротливо под дождем и снегом — недосмотренный, брошен
ный. Он уже успел за эти годы почернеть, а подлоги — деревянные кругляки, что лежали под углами начатой хаты,— не очищенные от коры, снизу подгнили и даже начали трухляветь. Этот почерневший сруб, который стоял рядом с тесною землянкой, очень уж неприятно бросался в глаза — и, наверное, не только мне одному, а каждому, кто входил или въезжал в деревню с этого конца, где Туньтихина землянка была первой хатой в Сябрыни.
ХАТЫ
И вот сегодня на почерневшем от времени срубе сидел дядька Змитрок и задумчиво курил. Рядом в бревно верхнего венца сбоку был вбит топор, стояла прислоненная к низкой стене пила.
Под ногами лежало бревно, любовно отесанное с двух сторон, оно радовало глаз белым смолистым цветом здорового дерева. Рядом валялись свежие щепки — одна сторона черная, другая белая. Заново врубленные или немного поправленные все четыре угла также светло белели на верхнем венце. Словом, там, где коснулся почерневшего сруба топор, светились на солнце яркие затесины.
Когда я шел на почту, ничего этого не было: старый сруб понуро и безразлично проводил меня аж за пригорок. А теперь дядька Змитрок сидел на срубе и курил.
Петрик, самый младший сын Туньтихи, на маленькой тележке возил от сруба к землянке свежие стружки — там уже белела у входа небольшая кучка растопки. Тележка на малюседьких колесиках сделана, видимо, сегодня. Долго, наверное, потел около нее дядька Змитрок! Я только не понимал — зачем: за то время, что он возился с нею, Тунь- тик мог бы положить лишний венец сруба...
Дядька Змитрок был еще более молчаливым, чем даже булинский Монах: из него, казалось, слова не вытянешь. Я же знал его немного другим. Когда окончилась война и он остался живым, пока не демобилизовали, дядька Змитрок писал жене такие ласковые и такие многословные письма, по которым можно было подумать, что он большой говорун. Я знал эти письма, потому что неграмотная Тунь- тиха, как только я отдавал ей конверт, осторожно разрывала его и подавала мне:
— Прочитай, Ясик.
И я читал. Когда доходил до слов: «Родная моя, любимая моя Верочка, как я по тебе соскучился, как я вспоминаю
твои глаза, губы, которые так хочется поцеловать»,— Туньтиха краснела, закрывала рукою письмо и просила:
— Это пропусти, это, Ясик, не читай...
Потом, переждав немного, показывала пальцем куда-то в середину письма и говорила:
— Вот отсюда начни.
: :<ггт- «Дорогая моя Верочка, я все вспоминаю наше предвоенное лето, когда мы спали с тобою на сеновале, все до подробностей вспоминаю, как ты обнимала меня, как целовала такими горячими...»
— Это тоже пропусти,— закрывала она письмо, и снова краска заливала ее лицо.— Вот отсюда читай.
Много еще раз мне приходилось пропускать слова, о которых должны были знать только они с дядькой Змитроком. Не могу сказать, оставались ли эти слова непрочитанными, или, может быть, их все же читал ей кто-нибудь из женщин, которых она, наверное, стеснялась меньше, чем меня.
Вот так, читая письма дядьки Змитрака, я узнал, что у Туньтихи красивое имя, что зовут ее Верочкой, о чем, видно, односельчане забыли — все Туньтиха да Туньтиха.
Из-за того, что ее хата была крайней в деревне, тетке Вере хватало забот. Приходят в деревню партизаны — прежде всего заходят в ее хату и спрашивают: «Есть ли в деревне немцы?» Приходят немцы — также заходят сперва к ней и тоже спрашивают: «Есть ли тут партизаны?»
Хата была новая—дядька Змитрок поставил ее перед самой войной. Хату спалили немцы. Зимою сорок третьего, в самые морозы. Они как раз шли тогда с облавы на партизан, позамерзали, поокоченели, а тут кто-то (многие говорят, что это был Васепок) подсказал, что у Туньтихи ночевали перед этим партизаны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17