Вряд ли ее и заметил кто-нибудь, кроме меня...
С тех пор прошло несколько лет. С Аленкой мы видимся редко. Иногда у дяди или случайно на улице. От дяди я знаю, что она ушла из Дома моделей и готовится в медицинский институт. И что у нее новый муж. Я его еще не видела. Здесь, на родине, у каждой из нас своя жизнь, свои друзья. Здесь мы только сестры — не больше.
1962
«КРУГОСВЕТКА»
На второй день плаванья двухпалубный теплоход «Лесков», следующий по маршруту Москва — Горький — Москва,— маршрут этот любители водного туризма прозвали «кругосветкой»,— пришел в Рязань.
Был теплый воскресный вечер, и какая-то неторопливость чувствовалась во всем, чего ни касался глаз. На соборной площади, над прочими церквами и соборами, царил Успенский собор с синими луковками в звездах. И закат цвета красной меди сообщал всем куполам и колокольням свое тепло и свой, тоже негромкий и как бы металлический, звон. Под обрывом, огибая площадь, текла неширокая тихая речка Трубеж, впадающая в Оку близ Рязани. За речкой виднелось село, домишки, яблоневые сады. У кого-то гуляли, и нестройное пение слышалось далеко в чистом воздухе.
— Папа, иди сюда,— позвала Катя.— Тут еще одна церковь!
— Оставь папу в покое,— сказала Кира.— Пусть делает, что хочет.
Жена была сердита на него. Возможно, она как-то по-своему истолковала его задумчивость и желание уединиться. Днем она выговорила ему за это.
— Ты не такой, как всегда. Я хочу понять, что с тобой.
— Просто я очень устал,— сказал он.
— Устал от нас? — спросила Кира. Ее серые и теперь еще красивые глаза смотрели на него с гордым вызовом. И он подумал, что она еще сможет выйти замуж. Даже по любви...
Она продолжала говорить, но он не слышал ее. Как на экране телевизора с выключенным звуком, он видел сердитый взгляд, видел, как шевелятся губы, вздрагивают тонкие ноздри. Потом он скорей угадал, чем услышал имя «Тоня». Это имя украшало все их ссоры и недоразу мения. Только имя, и ничего больше,— призрак его первой любви.
От этого имени он очнулся. Включил слух на словах «очень напрасно».
И сейчас, стоя на соборной площади, над речкой с тревожным названием Трубеж,— тревожным потому, что в нем сочетались слова «рубеж» и «труба»,— он думал: «Может быть, напрасно. Если будут глупые ссоры, обиды. Может быть...»
Накануне отъезда он позвонил Довлетову. Сказал, что хочет его повидать. Довлетов только что вернулся из Женевы, где проходил симпозиум по хирургии. Когда-то они начинали вместе, работали в одной клинике, и оба считались хорошими диагностами. Теперь он пришел к нему, чтобы подтвердить диагноз, который сам себе поставил.
Верней, пришел он с тайной надеждой, что Довлетов его опровергнет. Ибо диагноз этот был равен смертному приговору...
Ожидая Довлетова в его служебном кабинете, слишком скромном для такой величины, какой был теперь Довлетов в медицинском мире, он таил еще робкую надежду на помилование. На то, что Довлетов высмеет его диагноз или хотя бы усомнится в нем. Он согласен был даже на то, чтобы Довлетов ошибся и дал ему отсрочку. Но все это улетучилось, когда тот вошел — большой, громкий. Светило! За ним в кабинет ворвался хвост светил поменьше, но он резко отсек его: «Потом, потом, потом!» — и захлопнул дверь.
— Слыхал новый анекдот? — спросил он.— Невропатолог щекочет больным пятки — проверяет «рефлекс на ревность»...
Они не виделись двадцать лет, и он ожидал, что Довлетов начнет расспрашивать о семье и работе. Но Довлетов вслед за анекдотом спросил:
— Ну, что ты там придумал? Покажи.
Он осматривал его внимательно, и его лицо по мере осмотра становилось все серьезней. Пальцы у него были мягкие, видящие. Закончив осмотр, он отвернулся и стал мыть руки. Мыл тщательно, не спеша. Не поворачиваясь, спросил:
— Сколько мы не виделись? Дочка небось уже невеста?..
Это был приговор. Он почувствовал легкую дурнот и услышал голос Довлетова:
— Выпей... Французский коньяк, лучшее средство от всех невзгод...
Потом они, сидя друг против друга, молча выкурили по сигарете.
— Надо резать,— сказал Довлетов.— И как можно скорей...
— Какой смысл? — спросил он.— Я знаю статистику. Положительный эффект составляет десять процентов...
— Это тоже кое-что,— сказал Довлетов.— Если хочешь, ложись ко мне. У меня хороший наркоз.
— А кто будет оперировать? Ты сам? Или твой ассистент?
— Посмотрим,— сказал Довлетов.— Это не совсем моя область. К тому же знакомых, как правило, не режу... Но если ты будешь настаивать...
Прощаясь, он крепко сжал ему руку и сказал, как о решенном:
— До завтра!
Очутившись на улице, он не сел в троллейбус, а пошел пешком. Он шел механически, минуя остановку за остановкой. Смутные мысли мерцали, угасая на полпути к сознанию, где, как вспыхнувшая на пульте красная лампочка, трепетала одна-единственная мысль: «Все кончено! Все кончено!»
К этому надо было привыкнуть. Смириться с этим. Но вскоре он понял, что ни привыкнуть к этому, ни смириться с этим нельзя. Он хотел жить.
В маленьком кафе, куда забрел он случайно, было полутемно. Негромко играла радиола. Он заказал черный кофе и долго сидел, не притрагиваясь к нему, невольно отмечая взглядом смену лиц за соседними столиками, ленивые движения официанток. Кофе в маленькой белой чашке источало слишком крепкий, слишком живой аромат, и он отодвинул его от себя почти неприязненно. Но одного аромата оказалось достаточно, чтобы вернуть его к жизни, к простым будничным мыслям о доме, о том, что его ждут к обеду жена и дочь — веселые, возбужденные предстоящим плаваньем, о котором все трое мечтали еще зимой.
«Все летит к черту,— подумал он.— И это тоже».
Он представил себе, как придет домой и скажет им.
Кира побледнеет, закашляется, станет его уговаривать — и тем самым себя,— что все ерунда, пустяк.
У Кати вытянется лицо,— она будет очень разочарована, что поездка не состоится. В ней еще много детского эгоизма. Конечно, она любит его и наверное огорчится, когда до нее дойдет смысл того, что должно произойти. Но первой ее реакцией будет разочарование.
Он отчетливо представил себе Катю, ее тонкую, жалобную шею и худые ключицы. Он всегда жалел, что дочь пошла в него, а не в мать, хотя это и считалось счастливой приметой. Но сейчас он с благодарностью вспомнил об этом сходстве. О том, что у Кати его близорукие глаза, его длинные, неутомимые ноги...
— А почему, собственно, не состоится? — спросил он. Должно быть, он спросил это вслух, потому что молодая пара за соседним столиком обернулась в его сторону.
Он подозвал официантку и, расплатившись, вышел на улицу. Телефон-автомат в красной будочке был свободен. Он набрал номер. Было занято. Набрал еще раз. И еще. Его охватило нетерпение. Беспокойство. Как будто самое главное не решилось уже утром, а решалось только сейчас...
Трубку поднял Довлетов. Выслушал, не перебивая. Нет, он возражает. Как хирург. Но по-человечески? Сам бы он так не смог. Не выдержал бы. «А ты выдержишь? Не много ли ты на себя берешь?! Впрочем, каждый волен распоряжаться собой... Возможно, ты прав. Всего неделя. Вернешься, сразу звони...»
Еще до Рязани, днем, было Константиново. Родина Есенина. Пассажиры «Лескова» потянулись по крутой дороге от пристани к селу. Широкая наезженная дорога, старые пыльные тополя в подагрических шишках, старые ивы и, прямо от пристани, дом Есенина в три окна, за домом — сад с огородом, амбарчик, где было написано стихотворение «Скажите так, что роща золотая отговорила милым языком»...
В доме толпилась экскурсия, осматривая личные вещи поэта — пепельницу-ракушку, стек, пиджак от французского костюма,— к черту я снимаю свой пиджак французский... И «старомодный шушун», который висел теперь под стеклом. В тесных комнатенках было душно, и он с облегчением вздохнул, выйдя из дома. Был августовский полдень. Синее есенинское небо в легкой дым ке, пыльная дорога с лопухами, луга на том берегу.. Душа поэта давно оставила свой дом, и французский пиджак, и пепельницу. Она жила теперь здесь, на с в о-б о д е, и не только роща не отговорила, но и луга, и облака, и травы продолжали здесь говорить его языком.. Какая судьба! От этого дома и лопухов — к всемирной славе. Москва, Париж, Нью-Йорк... Айседора Дункан...
Женщины в косо повязанных платках торговали на пристани белым наливом. Кира протянула ему яблоко.
— И совсем не дорого,— сказала она.— Шестьдесят копеек кило!
— Смотрите лучше, какой франт,— сказала Катя.— Наверно, похож на Есенина в молодости...
Белобрысый малый в черном костюме с голубым галстуком стоял над обрывом, ожидая, когда «Лесков» отвалит. Голубой галстук вился по ветру.
— И вот человек сам уходит из жизни,— сказал он, продолжая думать свое.— А если бы ему сказали: «Ты должен уйти!..» Как бы он плакал, цеплялся за эту жизнь...
— Пресыщение плюс алкоголь,— сказала Кира.— Тебе это не грозит...
— Да, это мне не грозит,—сказал он.—Но все не так просто, как тебе кажется... Мы не умеем жить. Человек должен оплакивать каждый прошедший день и праздновать наступление нового. А мы торопим время. Потому что природа наградила человека иллюзией того, что жизнь бесконечна. Эти усыпляющие бдительность повторы — утро, день, вечер, утро, день, вечер...
— Наш папочка стал философом,— сказала Катя снисходительно. Она взяла его под руку и чмокнула в щеку, как делала всегда, когда боялась, что он обидится.
— Что ты предлагаешь? — спросила Кира.— Не ложиться спать?
— Нет, я предлагаю праздновать,— сказал он.— Чтобы каждый из этих дней запомнился на всю жизнь.
Он обнял обеих, притянул к себе, как делал когда-то в счастливые минуты их общей жизни. Он хотел еще что-то добавить, досказать, но слезы стояли в горле, и он замолчал, только сильней стиснул их плечи — худенькое Катино и гладкое, круглое Киры.
— Наш папочка романтик,— сказала Кира и посмотрела на него снизу, испытующе. Она что-то чувствовала, но, как всегда, не то, что было на самом деле. Они прожили вместе двадцать один год и любили друг друга. Но как в иных семьях любовь строится на взаимопонимании, их любовь держалась на стычках и выяснении отношений, с обязательным перемирием и объяснением в любви...
Но что-то она чувствовала. И, высвободившись, спросила:
— Что с тобой?
Он не смог ей ответить. И тут возникло это имя — «Тоня»...
Так они начали «праздновать» каждый прожитый в плаванье день. Они поссорились.
И вот теперь, стоя на соборной площади, над речкой Трубеж, он думал о Тоне, о черненькой девочке, которую он видел уже потом взрослой женщиной, но в которой любил и искал только девочку — ту, смешливую и языкатую, с которой ему никогда не было скучно. Изредка он писал ей,— она жила в другом городе, с мужем и сыновьями. Она отвечала — не сразу, а как бы подумав, нужно ли отвечать. Ее письма были немногословны. От черненькой девочки в них была только подпись — «твоя Тоня-пестренькая»... Так окрестил он ее когда-то, в отличие от другой Тони, обыкновенной. Он прочитывал письмо и оставлял его на виду, после чего его прочитывала Кира. Она читала его вслух, с комментариями. Особенно не нравилось ей: «твоя». Напрасно он возражал, что это лишь принятая форма, как, скажем, «искренне ваш»...
«Напишу Тоне,— подумал он.— Напишу все, как есть...»
От этой мысли ему стало легче. Возвращаясь на корабль, он даже догнал Катю, ушедшую вперед, и рассказал ей анекдот о невропатологе, который проверяет «рефлекс на ревность» — щекочет пациентам пятки. Он рассказывал громко, чтобы услышала Кира, идущая чуть поодаль. Оглянувшись, увидел, что лицо у жены непроницаемое, губы сердито поджаты. Только сейчас до него дошло, что она могла принять это на свой счет,— после ревнивых упреков. Ему стало почти весело. Он уже знал, что вечером ему предстоит очередное объяснение в любви...
...Публика на теплоходе подобралась приятная. Был много стариков, которые быстро перезнакомились и обра-ц зовали нечто вроде своего клуба на корме верхней палубы. Были дети, мальчишки,— они были везде одновременно, однако предпочитали торчать на носу, где нет тени, зато все хорошо видно. Они сдружились легко, как это бывает только в детстве, и Катя, которая все еще издали поглядывала на двух девушек своих лет, от души завидовала мальчишкам.
— Подойди к ним,— говорила Кира.— Очень милые девочки. Пойдем, я тебя познакомлю...
— Не вздумай, пожалуйста.— Катя вспыхивала и гордо вскидывала лицо — движение Киры.— Это так не делается!
— А как это делается? Как?!
— Не знаю. Само собой...
Их соседкой по столу оказалась старушка лет семидесяти, Дорофея Юрьевна. Собственно, старушкой считали ее все остальные. Сама Дорофея Юрьевна считала себя молодой, губы красила ярко, на корме со стариками не сиживала и на вопрос, сколько ей лет, ответила игриво: «Восемнадцать уже минуло!..»
Дорофея Юрьевна, или Фея, как они звали ее за глаза, платья носила яркие, открытые, с бусами на короткой шее. И вся она была короткая, вся словно бы составлена из шаров, больших и поменьше. Две темы волновали ее: собственное здоровье и еда. Эти темы стали главными за их столом, поскольку руководила беседой обычно Дорофея Юрьевна.
— Как я сегодня выгляжу? — спрашивала она.— Я плохо спала, и меня всю шатает... И по всему телу бегают мурашки...
— Пожалуйтесь капитану, пусть выведет мурашек,— советовал он.
— Смеетесь надо мной,— она кокетливо грозила ему пальцем.— А еще доктор!..
Она была счастлива, узнав, что попала за один стол с врачом, к тому же — она выведала это у Киры — невропатологом, почти профессором. Почти — потому что диссертация на тему «Ранние неврозы» была уже готова и даже отпечатана на машинке.
— А как вы относитесь к сливочному маслу? — спрашивала Фея.— Я его не употребляю вот уже три года... Безумно хочется, но что поделаешь?! Яички тоже, хотя их реабилитировали... А вот с помидорами не знаю как быть! С одной стороны, обмен веществ, с другой — отложение солей... И для желудка нужны овощи. Вы не помните, кто из великих сказал: «В молодости — здоровое сердце, в старости — здоровый желудок — вот все, что нужно человеку для счастья...»?
Катя фыркала и убегала из-за стола. Кира сдержанно кивала, односложно поддакивала. Он смотрел на могучую старушку, составленную из шаров, больших и поменьше, и думал о том, что ей предстоит еще долгие годы не употреблять сливочного масла...
Ресторан был расположен на корме, за широкими стеклами плавно менялась панорама, песок и сосны то приближались, на извиве реки, то опять отдалялись. И Ока, темно-зеленая у лесных берегов, вновь обретала мягкую голубизну.
Третий день плаванья был долгим, как, впрочем, всякий день на воде. Кира брала книгу и садилась в тени, под навесом. Она читала, изредка поднимая глаза и рассеянно озираясь. Только на остановках она оживлялась и спешила на берег, как моряк, давно не видевший суши.
Катя загорала в солярии на верхней палубе. В красном купальнике и желтой косынке, длинноногая, она выглядела подростком лет пятнадцати, никак не студенткой второго курса химфака. В сущности, она была еще ребенком. И ей льстило, что один из матросов, парнишка лет шестнадцати, обратил на нее внимание. Она уже успела узнать, что фамилия его Пчелкин и что учится он в речном техникуме, а сейчас у них практика...
Ока изгибалась, меняя курс корабля. Иногда чудилось, что «Лесков» плывет обратно, в Москву, когда, минуя остров, заходили в рукав и шли против течения. Высоко в небе вились чайки.
Он стоял на палубе, у правого борта, подставив лицо влажному речному ветру, заложив руки за спину.
Дорогая Тоня. Дорогая моя Тоня-пестренькая! Наступило время разлуки... Тебе я могу сказать правду. Только тебе, как ни странно. И потому я хочу проститься с тобой. С тобой мне было всегда легко. Пусть же слезы твои обо мне будут искренними, но легкими. Я умираю, Тоня. Как говорится, наука бессильна... Мог бы еще пожить. Посмотреть, что будет дальше. Но приходится уходить.
Теперь ты видишь, что все было правильно. Ты не стала моей женой, но зато не станешь моей вдовой... Ах, Тоня! Какая тоска... Как жалко жену и дочку... Конечно, они утешатся. Мне приходилось наблюдать людей, в которых поселилось горе. Казалось, они никогда не найдут утешения. Но они утешались. И когда я встречал их потом, видел их вновь смеющимися, беспечными, я думал, что их горе живет только во мне. В моих воспоминаниях. Но все это ерунда...
— Пошел бы наверх, позагорал,— сказала Кира. Он не заметил, как она подошла. В одной руке она держала книгу, заложив пальцем страницу, в другой яблоко.— Хочешь? — спросила она и поднесла яблоко к его губам. Ему не хотелось, но он откусил, чтобы ее не обидеть.
— Вечная тема,— сказал он.— Ева, соблазняющая Адама...
Она потерлась щекой о его плечо. Вчера перед сном они помирились. Она пришла в его каюту, где все качалось и скрипело, а шкаф сам по себе тихо распахивался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
С тех пор прошло несколько лет. С Аленкой мы видимся редко. Иногда у дяди или случайно на улице. От дяди я знаю, что она ушла из Дома моделей и готовится в медицинский институт. И что у нее новый муж. Я его еще не видела. Здесь, на родине, у каждой из нас своя жизнь, свои друзья. Здесь мы только сестры — не больше.
1962
«КРУГОСВЕТКА»
На второй день плаванья двухпалубный теплоход «Лесков», следующий по маршруту Москва — Горький — Москва,— маршрут этот любители водного туризма прозвали «кругосветкой»,— пришел в Рязань.
Был теплый воскресный вечер, и какая-то неторопливость чувствовалась во всем, чего ни касался глаз. На соборной площади, над прочими церквами и соборами, царил Успенский собор с синими луковками в звездах. И закат цвета красной меди сообщал всем куполам и колокольням свое тепло и свой, тоже негромкий и как бы металлический, звон. Под обрывом, огибая площадь, текла неширокая тихая речка Трубеж, впадающая в Оку близ Рязани. За речкой виднелось село, домишки, яблоневые сады. У кого-то гуляли, и нестройное пение слышалось далеко в чистом воздухе.
— Папа, иди сюда,— позвала Катя.— Тут еще одна церковь!
— Оставь папу в покое,— сказала Кира.— Пусть делает, что хочет.
Жена была сердита на него. Возможно, она как-то по-своему истолковала его задумчивость и желание уединиться. Днем она выговорила ему за это.
— Ты не такой, как всегда. Я хочу понять, что с тобой.
— Просто я очень устал,— сказал он.
— Устал от нас? — спросила Кира. Ее серые и теперь еще красивые глаза смотрели на него с гордым вызовом. И он подумал, что она еще сможет выйти замуж. Даже по любви...
Она продолжала говорить, но он не слышал ее. Как на экране телевизора с выключенным звуком, он видел сердитый взгляд, видел, как шевелятся губы, вздрагивают тонкие ноздри. Потом он скорей угадал, чем услышал имя «Тоня». Это имя украшало все их ссоры и недоразу мения. Только имя, и ничего больше,— призрак его первой любви.
От этого имени он очнулся. Включил слух на словах «очень напрасно».
И сейчас, стоя на соборной площади, над речкой с тревожным названием Трубеж,— тревожным потому, что в нем сочетались слова «рубеж» и «труба»,— он думал: «Может быть, напрасно. Если будут глупые ссоры, обиды. Может быть...»
Накануне отъезда он позвонил Довлетову. Сказал, что хочет его повидать. Довлетов только что вернулся из Женевы, где проходил симпозиум по хирургии. Когда-то они начинали вместе, работали в одной клинике, и оба считались хорошими диагностами. Теперь он пришел к нему, чтобы подтвердить диагноз, который сам себе поставил.
Верней, пришел он с тайной надеждой, что Довлетов его опровергнет. Ибо диагноз этот был равен смертному приговору...
Ожидая Довлетова в его служебном кабинете, слишком скромном для такой величины, какой был теперь Довлетов в медицинском мире, он таил еще робкую надежду на помилование. На то, что Довлетов высмеет его диагноз или хотя бы усомнится в нем. Он согласен был даже на то, чтобы Довлетов ошибся и дал ему отсрочку. Но все это улетучилось, когда тот вошел — большой, громкий. Светило! За ним в кабинет ворвался хвост светил поменьше, но он резко отсек его: «Потом, потом, потом!» — и захлопнул дверь.
— Слыхал новый анекдот? — спросил он.— Невропатолог щекочет больным пятки — проверяет «рефлекс на ревность»...
Они не виделись двадцать лет, и он ожидал, что Довлетов начнет расспрашивать о семье и работе. Но Довлетов вслед за анекдотом спросил:
— Ну, что ты там придумал? Покажи.
Он осматривал его внимательно, и его лицо по мере осмотра становилось все серьезней. Пальцы у него были мягкие, видящие. Закончив осмотр, он отвернулся и стал мыть руки. Мыл тщательно, не спеша. Не поворачиваясь, спросил:
— Сколько мы не виделись? Дочка небось уже невеста?..
Это был приговор. Он почувствовал легкую дурнот и услышал голос Довлетова:
— Выпей... Французский коньяк, лучшее средство от всех невзгод...
Потом они, сидя друг против друга, молча выкурили по сигарете.
— Надо резать,— сказал Довлетов.— И как можно скорей...
— Какой смысл? — спросил он.— Я знаю статистику. Положительный эффект составляет десять процентов...
— Это тоже кое-что,— сказал Довлетов.— Если хочешь, ложись ко мне. У меня хороший наркоз.
— А кто будет оперировать? Ты сам? Или твой ассистент?
— Посмотрим,— сказал Довлетов.— Это не совсем моя область. К тому же знакомых, как правило, не режу... Но если ты будешь настаивать...
Прощаясь, он крепко сжал ему руку и сказал, как о решенном:
— До завтра!
Очутившись на улице, он не сел в троллейбус, а пошел пешком. Он шел механически, минуя остановку за остановкой. Смутные мысли мерцали, угасая на полпути к сознанию, где, как вспыхнувшая на пульте красная лампочка, трепетала одна-единственная мысль: «Все кончено! Все кончено!»
К этому надо было привыкнуть. Смириться с этим. Но вскоре он понял, что ни привыкнуть к этому, ни смириться с этим нельзя. Он хотел жить.
В маленьком кафе, куда забрел он случайно, было полутемно. Негромко играла радиола. Он заказал черный кофе и долго сидел, не притрагиваясь к нему, невольно отмечая взглядом смену лиц за соседними столиками, ленивые движения официанток. Кофе в маленькой белой чашке источало слишком крепкий, слишком живой аромат, и он отодвинул его от себя почти неприязненно. Но одного аромата оказалось достаточно, чтобы вернуть его к жизни, к простым будничным мыслям о доме, о том, что его ждут к обеду жена и дочь — веселые, возбужденные предстоящим плаваньем, о котором все трое мечтали еще зимой.
«Все летит к черту,— подумал он.— И это тоже».
Он представил себе, как придет домой и скажет им.
Кира побледнеет, закашляется, станет его уговаривать — и тем самым себя,— что все ерунда, пустяк.
У Кати вытянется лицо,— она будет очень разочарована, что поездка не состоится. В ней еще много детского эгоизма. Конечно, она любит его и наверное огорчится, когда до нее дойдет смысл того, что должно произойти. Но первой ее реакцией будет разочарование.
Он отчетливо представил себе Катю, ее тонкую, жалобную шею и худые ключицы. Он всегда жалел, что дочь пошла в него, а не в мать, хотя это и считалось счастливой приметой. Но сейчас он с благодарностью вспомнил об этом сходстве. О том, что у Кати его близорукие глаза, его длинные, неутомимые ноги...
— А почему, собственно, не состоится? — спросил он. Должно быть, он спросил это вслух, потому что молодая пара за соседним столиком обернулась в его сторону.
Он подозвал официантку и, расплатившись, вышел на улицу. Телефон-автомат в красной будочке был свободен. Он набрал номер. Было занято. Набрал еще раз. И еще. Его охватило нетерпение. Беспокойство. Как будто самое главное не решилось уже утром, а решалось только сейчас...
Трубку поднял Довлетов. Выслушал, не перебивая. Нет, он возражает. Как хирург. Но по-человечески? Сам бы он так не смог. Не выдержал бы. «А ты выдержишь? Не много ли ты на себя берешь?! Впрочем, каждый волен распоряжаться собой... Возможно, ты прав. Всего неделя. Вернешься, сразу звони...»
Еще до Рязани, днем, было Константиново. Родина Есенина. Пассажиры «Лескова» потянулись по крутой дороге от пристани к селу. Широкая наезженная дорога, старые пыльные тополя в подагрических шишках, старые ивы и, прямо от пристани, дом Есенина в три окна, за домом — сад с огородом, амбарчик, где было написано стихотворение «Скажите так, что роща золотая отговорила милым языком»...
В доме толпилась экскурсия, осматривая личные вещи поэта — пепельницу-ракушку, стек, пиджак от французского костюма,— к черту я снимаю свой пиджак французский... И «старомодный шушун», который висел теперь под стеклом. В тесных комнатенках было душно, и он с облегчением вздохнул, выйдя из дома. Был августовский полдень. Синее есенинское небо в легкой дым ке, пыльная дорога с лопухами, луга на том берегу.. Душа поэта давно оставила свой дом, и французский пиджак, и пепельницу. Она жила теперь здесь, на с в о-б о д е, и не только роща не отговорила, но и луга, и облака, и травы продолжали здесь говорить его языком.. Какая судьба! От этого дома и лопухов — к всемирной славе. Москва, Париж, Нью-Йорк... Айседора Дункан...
Женщины в косо повязанных платках торговали на пристани белым наливом. Кира протянула ему яблоко.
— И совсем не дорого,— сказала она.— Шестьдесят копеек кило!
— Смотрите лучше, какой франт,— сказала Катя.— Наверно, похож на Есенина в молодости...
Белобрысый малый в черном костюме с голубым галстуком стоял над обрывом, ожидая, когда «Лесков» отвалит. Голубой галстук вился по ветру.
— И вот человек сам уходит из жизни,— сказал он, продолжая думать свое.— А если бы ему сказали: «Ты должен уйти!..» Как бы он плакал, цеплялся за эту жизнь...
— Пресыщение плюс алкоголь,— сказала Кира.— Тебе это не грозит...
— Да, это мне не грозит,—сказал он.—Но все не так просто, как тебе кажется... Мы не умеем жить. Человек должен оплакивать каждый прошедший день и праздновать наступление нового. А мы торопим время. Потому что природа наградила человека иллюзией того, что жизнь бесконечна. Эти усыпляющие бдительность повторы — утро, день, вечер, утро, день, вечер...
— Наш папочка стал философом,— сказала Катя снисходительно. Она взяла его под руку и чмокнула в щеку, как делала всегда, когда боялась, что он обидится.
— Что ты предлагаешь? — спросила Кира.— Не ложиться спать?
— Нет, я предлагаю праздновать,— сказал он.— Чтобы каждый из этих дней запомнился на всю жизнь.
Он обнял обеих, притянул к себе, как делал когда-то в счастливые минуты их общей жизни. Он хотел еще что-то добавить, досказать, но слезы стояли в горле, и он замолчал, только сильней стиснул их плечи — худенькое Катино и гладкое, круглое Киры.
— Наш папочка романтик,— сказала Кира и посмотрела на него снизу, испытующе. Она что-то чувствовала, но, как всегда, не то, что было на самом деле. Они прожили вместе двадцать один год и любили друг друга. Но как в иных семьях любовь строится на взаимопонимании, их любовь держалась на стычках и выяснении отношений, с обязательным перемирием и объяснением в любви...
Но что-то она чувствовала. И, высвободившись, спросила:
— Что с тобой?
Он не смог ей ответить. И тут возникло это имя — «Тоня»...
Так они начали «праздновать» каждый прожитый в плаванье день. Они поссорились.
И вот теперь, стоя на соборной площади, над речкой Трубеж, он думал о Тоне, о черненькой девочке, которую он видел уже потом взрослой женщиной, но в которой любил и искал только девочку — ту, смешливую и языкатую, с которой ему никогда не было скучно. Изредка он писал ей,— она жила в другом городе, с мужем и сыновьями. Она отвечала — не сразу, а как бы подумав, нужно ли отвечать. Ее письма были немногословны. От черненькой девочки в них была только подпись — «твоя Тоня-пестренькая»... Так окрестил он ее когда-то, в отличие от другой Тони, обыкновенной. Он прочитывал письмо и оставлял его на виду, после чего его прочитывала Кира. Она читала его вслух, с комментариями. Особенно не нравилось ей: «твоя». Напрасно он возражал, что это лишь принятая форма, как, скажем, «искренне ваш»...
«Напишу Тоне,— подумал он.— Напишу все, как есть...»
От этой мысли ему стало легче. Возвращаясь на корабль, он даже догнал Катю, ушедшую вперед, и рассказал ей анекдот о невропатологе, который проверяет «рефлекс на ревность» — щекочет пациентам пятки. Он рассказывал громко, чтобы услышала Кира, идущая чуть поодаль. Оглянувшись, увидел, что лицо у жены непроницаемое, губы сердито поджаты. Только сейчас до него дошло, что она могла принять это на свой счет,— после ревнивых упреков. Ему стало почти весело. Он уже знал, что вечером ему предстоит очередное объяснение в любви...
...Публика на теплоходе подобралась приятная. Был много стариков, которые быстро перезнакомились и обра-ц зовали нечто вроде своего клуба на корме верхней палубы. Были дети, мальчишки,— они были везде одновременно, однако предпочитали торчать на носу, где нет тени, зато все хорошо видно. Они сдружились легко, как это бывает только в детстве, и Катя, которая все еще издали поглядывала на двух девушек своих лет, от души завидовала мальчишкам.
— Подойди к ним,— говорила Кира.— Очень милые девочки. Пойдем, я тебя познакомлю...
— Не вздумай, пожалуйста.— Катя вспыхивала и гордо вскидывала лицо — движение Киры.— Это так не делается!
— А как это делается? Как?!
— Не знаю. Само собой...
Их соседкой по столу оказалась старушка лет семидесяти, Дорофея Юрьевна. Собственно, старушкой считали ее все остальные. Сама Дорофея Юрьевна считала себя молодой, губы красила ярко, на корме со стариками не сиживала и на вопрос, сколько ей лет, ответила игриво: «Восемнадцать уже минуло!..»
Дорофея Юрьевна, или Фея, как они звали ее за глаза, платья носила яркие, открытые, с бусами на короткой шее. И вся она была короткая, вся словно бы составлена из шаров, больших и поменьше. Две темы волновали ее: собственное здоровье и еда. Эти темы стали главными за их столом, поскольку руководила беседой обычно Дорофея Юрьевна.
— Как я сегодня выгляжу? — спрашивала она.— Я плохо спала, и меня всю шатает... И по всему телу бегают мурашки...
— Пожалуйтесь капитану, пусть выведет мурашек,— советовал он.
— Смеетесь надо мной,— она кокетливо грозила ему пальцем.— А еще доктор!..
Она была счастлива, узнав, что попала за один стол с врачом, к тому же — она выведала это у Киры — невропатологом, почти профессором. Почти — потому что диссертация на тему «Ранние неврозы» была уже готова и даже отпечатана на машинке.
— А как вы относитесь к сливочному маслу? — спрашивала Фея.— Я его не употребляю вот уже три года... Безумно хочется, но что поделаешь?! Яички тоже, хотя их реабилитировали... А вот с помидорами не знаю как быть! С одной стороны, обмен веществ, с другой — отложение солей... И для желудка нужны овощи. Вы не помните, кто из великих сказал: «В молодости — здоровое сердце, в старости — здоровый желудок — вот все, что нужно человеку для счастья...»?
Катя фыркала и убегала из-за стола. Кира сдержанно кивала, односложно поддакивала. Он смотрел на могучую старушку, составленную из шаров, больших и поменьше, и думал о том, что ей предстоит еще долгие годы не употреблять сливочного масла...
Ресторан был расположен на корме, за широкими стеклами плавно менялась панорама, песок и сосны то приближались, на извиве реки, то опять отдалялись. И Ока, темно-зеленая у лесных берегов, вновь обретала мягкую голубизну.
Третий день плаванья был долгим, как, впрочем, всякий день на воде. Кира брала книгу и садилась в тени, под навесом. Она читала, изредка поднимая глаза и рассеянно озираясь. Только на остановках она оживлялась и спешила на берег, как моряк, давно не видевший суши.
Катя загорала в солярии на верхней палубе. В красном купальнике и желтой косынке, длинноногая, она выглядела подростком лет пятнадцати, никак не студенткой второго курса химфака. В сущности, она была еще ребенком. И ей льстило, что один из матросов, парнишка лет шестнадцати, обратил на нее внимание. Она уже успела узнать, что фамилия его Пчелкин и что учится он в речном техникуме, а сейчас у них практика...
Ока изгибалась, меняя курс корабля. Иногда чудилось, что «Лесков» плывет обратно, в Москву, когда, минуя остров, заходили в рукав и шли против течения. Высоко в небе вились чайки.
Он стоял на палубе, у правого борта, подставив лицо влажному речному ветру, заложив руки за спину.
Дорогая Тоня. Дорогая моя Тоня-пестренькая! Наступило время разлуки... Тебе я могу сказать правду. Только тебе, как ни странно. И потому я хочу проститься с тобой. С тобой мне было всегда легко. Пусть же слезы твои обо мне будут искренними, но легкими. Я умираю, Тоня. Как говорится, наука бессильна... Мог бы еще пожить. Посмотреть, что будет дальше. Но приходится уходить.
Теперь ты видишь, что все было правильно. Ты не стала моей женой, но зато не станешь моей вдовой... Ах, Тоня! Какая тоска... Как жалко жену и дочку... Конечно, они утешатся. Мне приходилось наблюдать людей, в которых поселилось горе. Казалось, они никогда не найдут утешения. Но они утешались. И когда я встречал их потом, видел их вновь смеющимися, беспечными, я думал, что их горе живет только во мне. В моих воспоминаниях. Но все это ерунда...
— Пошел бы наверх, позагорал,— сказала Кира. Он не заметил, как она подошла. В одной руке она держала книгу, заложив пальцем страницу, в другой яблоко.— Хочешь? — спросила она и поднесла яблоко к его губам. Ему не хотелось, но он откусил, чтобы ее не обидеть.
— Вечная тема,— сказал он.— Ева, соблазняющая Адама...
Она потерлась щекой о его плечо. Вчера перед сном они помирились. Она пришла в его каюту, где все качалось и скрипело, а шкаф сам по себе тихо распахивался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10