Он был самый молодой в палате и самый угрюмый. Может быть, поэтому Лена возилась с ним больше всего. Она садилась на стул рядом с его койкой, спрашивала:
— Ну как, Петя, будем сегодня писать домой? И они начинали писать.
— «Правой рукой, видать, я работать уже не смогу»,— диктовал он ей, а Лена писала:
«Надеюсь, смогу работать правой рукой». Спорили, ссорились, рвали письмо, писали заново. А девчонка оказалась права. Рука понемногу оживала. Стали шевелиться пальцы. Петр Скворушкин повеселел. Теперь он подолгу беседовал с Ленкой, рассказывал ей о родном селе, о том, как весенней порой белеют вишневые сады, а в садах стоят хаты с голубыми ставнями. Вспоминал, как поют ночами курские соловьи....
А за окнами госпиталя медленно разворачивалась суровая сибирская весна.
Все дни проводил Петр Скворушкин в госпитальном коридоре, на третьем этаже. Отсюда, из окон третьего этажа, была видна голубая полоса реки с плывущими по ней последними грязно-белыми льдинами. В открытую форточку врывался сладкий весенний ветер.
— Эх, погулять бы по городу,— как-то мечтательно вздохнул он.
А на другой день Ленка раздобыла у кастелянши какую-то жалкую амуницию, из-под которой торчали халаты и завязки от белья, и повела Петра Скворушкина и еще двоих парней из восьмой палаты по городу.
Она важно и гордо шагала рядом с ними, так смешно и уродливо одетыми, по главной улице города. Прохожие с интересом поглядывали на странную компанию. Впрочем, и раненые с тем же любопытством оглядывались по сторонам. Сибирский город, где провели они столько дней и ночей, мучимые болью, город, где люди боролись за их жизнь, впервые открылся им в своих мощенных досками улицах, бревенчатых, с резьбой домах, водонапорных колонках и голых тополях.
Только на главной улице сплошь стояли коренастые, приземистые, по военному времени давно не штукатуренные дома.
От свежего воздуха и солнца с непривычки кружилась голова. Но так приятно было чувствовать под ногами не госпитальные, чуть не добела отмытые полы, а твердую, мокрую, грязную землю.
Ослепленные, счастливые, они брели по городу — три пленника, вырвавшиеся из больничного окружения.
Здесь-то, на главной улице, и повстречался им начальник госпиталя.
— Почему гуляете одни? Кто разрешил вам такую дальнюю прогулку? — спросил он строго.— Где ваш провожатый?
— Я провожатый,— сказала Ленка, выступая вперед. Отмороженные щеки ее посинели от ветра и казались испачканными чернилами. Из-под вязаной шапки смешно топорщились косички.
Начальник госпиталя взглянул на нее без улыбки.
— Ступайте в госпиталь,— сказал он.
«Здравствуй, Лена! Здравствуй, сестренка! Ты пишешь, забыл ли я тебя. Бог ты мой! Разве можно забыть войну, ранение, Сибирь, юность, когда не думалось вообще в те годы войны, что будешь жить, работать и тем более писать правой рукой...»
Так, само собой, складывалось письмо, но некуда было послать его. Где-то на земле своей жизнью жила Лена, сестренка, светлая душа. Она ждала ответа. Она хотела знать, сохранилась ли в памяти раненого солдата, ран-больного Петра Скворушкина.
Что подумала она, получив письмо, продиктованное Анной? Рассердилась? Заплакала? Возмутилась человеческой пошлостью или грустно улыбнулась человеческой глупости?
Закат за деревьями погас, поднялся ветер.
1963
ПУШКИНСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Зимой и в дождливую погоду она заказывала такси заранее, по телефону. Но теперь, весной, машин на стоянке было много,— она видела их из своего окна. Они тянулись на полквартала, пыльно поблескивая в лучах солнца. Они томились в неподвижности ожидания. И она не торопясь спустилась вниз. В лифте было зеркало, и она еще раз осмотрела себя придирчиво и подумала, уже не впервые, что, пожалуй, последний сезон играет свою любимую роль — Ларису в «Бесприданнице».
В который раз она позавидовала характерным актрисам. Им не угрожает возраст. Быть комичными, смешными — их право, даже обязанность.
Лирическая героиня бывает смешна лишь в одном случае — когда ей недостает мужества переменить амплуа.
Со сцены она выглядела еще вполне прилично. Там был грим, осветители, наконец, просто некоторая дистанция между сценой и зрителем.
Она играла в очередь с молодой обещающей актрисой Ворониной. Москва ходила «на Воронину», и многие, узнав о замене, сдавали в кассу билеты, где их покупали простодушные приезжие.
Воронину переманили в столицу из областного театра. Она была находкой режиссера, его гордостью и надеждой. С приходом Ворониной театр, когда-то знаменитый, а потом упавший до того, что билеты на его спектакли в театральных киосках продавали как нагрузку к билетам на айсревю, опять ожил. Опять перед началом спектакля толпились у входа люди, надеясь на лотерейное счастье — лишний билетик...
В такси было душно, пахло нагретой клеенкой и бензином.
— Можно опустить стекло? — спросила она.
— Пожалуйста. Как поедем?
— Через метромост, по Комсомольскому проспекту, а там бульварами к Пушкинской площади...
— Ясно...
— Или... Знаете что, давайте по Ленинскому проспекту, потом по Якиманке, мимо кинотеатра «Ударник» и дальше по улице Горького...
— Как хотите.
— А то этот метромост всё чинят. То правую половину, то левую...
— И то верно,— согласился шофер.— Отгородили полмоста. Пока в один ряд проползешь, все нервы истреплешь...
— Любите с ветерком ездить?
— Мало ли кто что любит,— ответил он уклончиво. Потом они долго молчали. Он вел машину плавно,
мягко тормозя у светофора. И когда трогал с места или перестраивался, чувствовалась опытная рука. Дорогу он тоже знал. Можно было довериться ему и думать о своем. А еще лучше — ни о чем не думать.
Проспект лился широкой полосой и был виден далеко вперед. По бокам его тянулись два узких бульвара, приятных летом, когда еще молодые, но близко посаженные липы соединяются кронами, образуя зеленый туннель, и всё колышется, играет солнечными бликами там, где солнце пробивает листву. А если по бульвару навстречу тебе идет женщина или ребенок в чем-нибудь ярком — красном или голубом,— то это уже просто подарок для глаз.
Сейчас деревья еще голые и не закрывают однообразных домов по обе стороны проспекта. Скучная дорога. Надо было ехать как обычно. Та, другая дорога была красива. Двухэтажный мост через реку, по которому сверху шли машины, а ниже — поезда метро, а там, внизу, под мостом, белые речные катера. Крутой берег, с церквушкой и силуэтом университета, и другой, плоский, с крупным колизеем стадиона и движущимися фигурками спортсменов.
Мост, который все время чинили, был отличным поводом для разговора. Иногда начинал шофер, иногда она.
В сущности, люди в своем большинстве общительны. Мост был только поводом. Как ни медленно двигались по мосту, все же он всегда оставался позади, а разговор продолжался...
Но ей надоела та дорога. Она знала ее назубок, как знала свои роли, которые играла много лет.
И теперь, сидя на заднем сиденье,— она всегда садилась сзади, а не рядом с водителем,— она видела перед собой его спокойную спину и смуглую руку, лежащую на руле. У него было открытое грубоватое лицо с четкими глубокими морщинами на лбу и возле рта. В автомобильном зеркальце она видела его глаза — светлые, прищуренные от солнца и от этого как бы выражавшие некоторое презрение к кому-то или к чему-то.
Такие лица ей нравились. Амплуа существуют не только в театре. Она определила его амплуа. Честный малый. Наверняка. Грим, который накладывает сама жизнь, не обманывает. Какие прекрасные морщины! Ни одной угодливой, слабовольной. Резкость и прямота. И наверное, характерец!..
Мелькали здания, и мелькали мысли. Промелькнул универмаг «Москва» — какой там всегда запах кофе на первом этаже. Транспортное агентство с самолетами и теплоходами в витринах — хочется на север, а гастроли все лето в Сочи. Та же самая публика! Москвичи! Будут ходить на Воронину...
Французское посольство — мысль о французских духах: как все-таки дорого! И еще мысль: Лора едет в Париж! С мужем, на две недели.
Кремль открылся во всей красе.
Весь этот холм, окруженный зубчатыми стенами и башнями с бойницами, и сад под холмом, и купол Ивана Великого, и синее небо — все это будило слишком много чувств и мыслей, чтобы в них разобраться сразу.
Давно она не ездила этой дорогой. А как хорошо! Можно понять иностранцев. Я опять хочу увидеть Париж, а кто-то в Париже хочет в Москву! Мечтает о Москве! Он мечтает, а я уже здесь. Будем утешаться этим!..
Потом была улица Горького. Здесь уже чувствовалось приближение праздника. Народу было гуще, чем обычно. На тротуаре лежали гирлянды лампочек.
Это была улица ее молодости, ее студенческих лет. Она знала здесь каждый дом, прошлое каждого дома, и как-то, желая похвастать своим знанием, сказала: «А эта булочная принадлежала когда-то Филиппову».
И Вовка — ему было тогда десять лет — спросил: «Артисту Филиппову?»
Теперь сын уже студент. Он талантливый математик. В отца. И оба не любят театр и никогда» не ходят в ее театр. Даже на премьеры.
Впрочем, свет не без добрых людей. Ей не преминули доложить, что сына видели в театре. Он был с девушкой. Они «смотрели Воронину». У Вовки хватило такта ничего не сказать ей об этом. И почему-то именно этот такт, это умолчание обидело ее до слез.
— Куда теперь? — спросил шофер. Она назвала театр.
— Только сперва на Пушкинскую,— сказала она и назвала дом рядом с «Известиями». Кивком головы он подтвердил, что понял ее.
Они свернули направо и, объезжая площадь, остановились у светофора рядом с кинотеатром «Россия».
— Хорошая площадь,— сказала она.
— Была,— поправил шофер.
— Почему была? — спросила она.— И теперь тоже.
— Теперь это не площадь,— сказал он.— А так, что-то непонятное... Сквер с фонтаном. А раньше была именно площадь...
— Господи, кому вы рассказываете! — сказала она.— Да я, можно сказать, здесь выросла. Общежитие наше студенческое было тут поблизости. Сколько мы здесь танцевали, на площади этой. По праздникам здесь оркестр играл...
— А салюты помните? — спросил он.
— Салюты? — переспросила она.
— Ну да. Салюты. В День Победы, скажем, или Первого мая... Я тогда в армии служил. В войсках ПВО. В прожекторных частях. И при салютах наши прожектора применялись. Мы на углу Тверского и Пушкинской стояли. Вы должны помнить...
— Я помню,— сказала она.— Я хорошо помню... Прожектора и солдаты.
Дали желтый свет. И тут же зеленый. Они тронулись с места и поехали в плотной толпе машин. Он выруливал уверенно и точно, втискиваясь в просвет между грузовиками и фургонами, обходя своих собратьев-таксистов. Она машинально читала надписи на бортах и кузовах: «Соблюдайте рядность!», «Осторожно! Дети!», «Не уверен — не обгоняй!»...
Он был уверен и обгонял, продвигаясь вперед, насколько можно было продвинуться в неповоротливом стаде, сбившемся в узкой горловине позади площади. И когда развернулись, снова вспыхнул красный.
— Красивые раньше были салюты,— сказал он.— С прожекторной сеткой. Помните? Прожектора наши ставили по всей Москве, а команды принимали с общего КП. Разные фигуры были. Нам особенно нравилась сетка — все небо переплетено, как в голубой сетке... А то еще крутили прожектор, и все небо кружилось. А тут еще ракеты и залпы грохают...
— Да, волшебное было зрелище,— согласилась она.
— Галки, глупые, очень волновались,— сказал он и приготовился переключить скорость — дали желтый.— Поднимались со своих гнезд и кричали, метались...
— Помню я этих глупых галок,— сказала она и почувствовала, что улыбается.
Он поправил автомобильное зеркальце, она поняла — чтобы ее увидеть. Но и он стал ей лучше виден. Он все так же смотрел вперед сощурясь, но и его глаза заулыбались.
— А после салюта нас отпускали на площадь,— сказал он.— Там все больше девчонки танцевали. Которая побойчей, та водит за кавалера. Мы подружек таких разбивали. Они с нами охотно шли. Тогда солдаты были в моде. Теперь с солдатом не всякая пойдет...
Они остановились у дома, где ей нужно было взять ноты. Она поднялась на второй этаж. Здесь жил композитор, автор песни, которую она пела в новом спектакле. Отрывок из спектакля хотели показать на телевиденье, и нужен был клавир.
Ноты ее ждали. Композитора не было дома; перед женой, женщиной радушной и говоруньей, она извинилась, сказав, что спешит в театр и внизу ждет такси.
Она действительно спешила на репетицию.
Спускаясь, по лестнице и потом, идя к машине, она опять поймала себя на том, что улыбается. Просто так, беспричинно. И вдруг ей вспомнилось, что здесь, на площади, однажды, когда они танцевали с Лорой,— Лора «за кавалера»,— к ним подошли два солдата и развели их. Лора танцевала с высоким, черным. Своего она совсем не запомнила. Помнилось только, как он лихо, чуть вприпрыжку, кружил ее по площади, похожей на огромный танцевальный зал. И как было весело...
— В театр? — спросил он. Они взглянули друг на друга. И ей уже стало казаться, что тот, круждвший ее когда-то на этой площади, был он.
Во всяком случае, думать так ей было приятно. Они опять объезжали площадь и опять стояли у светофора.
— Не с вами ли я танцевала? — сказала она, смеясь и чему-то и радуясь.
— Вполне возможно.— Он глянул в зеркальце.— То-то мне все кажется, что я вас где-то видел.
— Может быть, в театре?
— В театр я не хожу. Люблю кино.
— Совсем не ходите?
— Редко. Там антракты длинные. Это хорошо, когда за девушкой ухаживаешь. В буфет повести, угостить. А так только нервы истреплешь...
— А вы, вижу, нервный.
— Есть немного,— сказал он. И, помолчав, добавил: — Интересный у нас с вами получается разговор... А вы, значит, в театре работаете?
— Да.
— Артистка?
— Да.
— Значит, достигли своего. Это хорошо. А я своего не достиг...
Они развернулись и опять выехали на улицу Горького.
— Пушкину на бульваре лучше было,— сказал он.— Там деревья, а тут фонтан. Думать мешает.
Покидая площадь, они оба, повернув головы, смотрели на нее, и каждый вспоминал что-то свое и вместе с тем общее. Этим общим в их столь разной судьбе было время их молодости.
— И я своего не достигла,— сказала она.
Никому другому она не призналась бы в этом. Даже самой себе. А тут вышло легко.
— Что же так?
— Не хватило чего-то. Таланта или упорства. Не знаю... А может, просто надо родиться под счастливой звездой. Актеры — народ суеверный... А вы о чем мечтали?
— Мало ли о чем я мечтал,— сказал он.— Говорят, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Но генералами становятся не все.
Они подъезжали к театру. Часы на Телеграфе показывали, что до начала репетиции осталось пятнадцать минут. Она с сожалением подумала, что сейчас расстанется с прошлым. Ей казалось, что она чего-то не досказала. Чего-то главного.
— А зимой там на площади ставили елку,— сказала она.— И много сказочных избушек. А однажды соорудили даже дуб, и под ним ходил Кот ученый, и глаза у него зажигались. Электрические... Помните?
— Зимой я там не бывал,— сказал он. И этой фразой как бы отгородился, отодвинулся от нее.
У входа в театр он затормозил. Она посмотрела на счетчик и стала рыться в сумочке. Обычно она прибавляла к сумме, указанной на счетчике, пятнадцать копеек. Теперь она заколебалась — удобно ли?..
Она протянула деньги. Сначала те, что на счетчике, и, поискав, отдельно пятнадцать. И он взял.
Еще некоторое время она думала о нем. Пускай он не стал генералом, но солдатом, наверно, был не плохим.
Вспомнился Берне в переводе Маршака: «Король лакея своего назначит генералом, но он не может никого назначить честным малым»...
«А чаевые все-таки взял,— подумала она.— Взял, чтобы не унизить меня?»
Она была почти уверена, что это с ним она танцевала вальс там, на Пушкинской площади, двадцать лет тому назад.
1964
БАЛКОН НАД ПАРИЖЕМ
Площадь у вокзала Сен-Лазар одно из самых шумных мест в Париже. Мы живем на пятом этаже старого отеля «Лондон и Нью-Йорк». Мы занимаем угловой номер. Узкий, с железной оградкой балкон опоясывает угол дома и выходит одновременно на площадь Сен-Лазар и на Гаврскую улицу. Внизу шумит Париж. Затихает он на два часа в сутки — с четырех до шести утра.
Наш номер не блещет убранством. Кровать, покрытая истертым плюшевым пледом, пятнистое мутное трюмо над камином и еще одно трюмо — от пола до потолка. Умывальник, отгороженный цветастой клеенчатой занавеской. Главная наша радость — балкон. Можно стоять здесь часами и слушать Париж, как слушают море. Впрочем, всякий шум утомителен. Этот балкон мог стать настоящим бедствием, если жить тут долго.
Но мы в Париже всего пять дней. Завтра мы уезжаем на север, в Нормандию и Бретань, а оттуда вниз по Луаре, где над золотисто-лазурной водой высятся суровые замки французского средневековья. А после — Шартр, скала Шартрского собора в лунном свете душной сентябрьской ночи и спящие, словно лепные, голуби на его уступах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Ну как, Петя, будем сегодня писать домой? И они начинали писать.
— «Правой рукой, видать, я работать уже не смогу»,— диктовал он ей, а Лена писала:
«Надеюсь, смогу работать правой рукой». Спорили, ссорились, рвали письмо, писали заново. А девчонка оказалась права. Рука понемногу оживала. Стали шевелиться пальцы. Петр Скворушкин повеселел. Теперь он подолгу беседовал с Ленкой, рассказывал ей о родном селе, о том, как весенней порой белеют вишневые сады, а в садах стоят хаты с голубыми ставнями. Вспоминал, как поют ночами курские соловьи....
А за окнами госпиталя медленно разворачивалась суровая сибирская весна.
Все дни проводил Петр Скворушкин в госпитальном коридоре, на третьем этаже. Отсюда, из окон третьего этажа, была видна голубая полоса реки с плывущими по ней последними грязно-белыми льдинами. В открытую форточку врывался сладкий весенний ветер.
— Эх, погулять бы по городу,— как-то мечтательно вздохнул он.
А на другой день Ленка раздобыла у кастелянши какую-то жалкую амуницию, из-под которой торчали халаты и завязки от белья, и повела Петра Скворушкина и еще двоих парней из восьмой палаты по городу.
Она важно и гордо шагала рядом с ними, так смешно и уродливо одетыми, по главной улице города. Прохожие с интересом поглядывали на странную компанию. Впрочем, и раненые с тем же любопытством оглядывались по сторонам. Сибирский город, где провели они столько дней и ночей, мучимые болью, город, где люди боролись за их жизнь, впервые открылся им в своих мощенных досками улицах, бревенчатых, с резьбой домах, водонапорных колонках и голых тополях.
Только на главной улице сплошь стояли коренастые, приземистые, по военному времени давно не штукатуренные дома.
От свежего воздуха и солнца с непривычки кружилась голова. Но так приятно было чувствовать под ногами не госпитальные, чуть не добела отмытые полы, а твердую, мокрую, грязную землю.
Ослепленные, счастливые, они брели по городу — три пленника, вырвавшиеся из больничного окружения.
Здесь-то, на главной улице, и повстречался им начальник госпиталя.
— Почему гуляете одни? Кто разрешил вам такую дальнюю прогулку? — спросил он строго.— Где ваш провожатый?
— Я провожатый,— сказала Ленка, выступая вперед. Отмороженные щеки ее посинели от ветра и казались испачканными чернилами. Из-под вязаной шапки смешно топорщились косички.
Начальник госпиталя взглянул на нее без улыбки.
— Ступайте в госпиталь,— сказал он.
«Здравствуй, Лена! Здравствуй, сестренка! Ты пишешь, забыл ли я тебя. Бог ты мой! Разве можно забыть войну, ранение, Сибирь, юность, когда не думалось вообще в те годы войны, что будешь жить, работать и тем более писать правой рукой...»
Так, само собой, складывалось письмо, но некуда было послать его. Где-то на земле своей жизнью жила Лена, сестренка, светлая душа. Она ждала ответа. Она хотела знать, сохранилась ли в памяти раненого солдата, ран-больного Петра Скворушкина.
Что подумала она, получив письмо, продиктованное Анной? Рассердилась? Заплакала? Возмутилась человеческой пошлостью или грустно улыбнулась человеческой глупости?
Закат за деревьями погас, поднялся ветер.
1963
ПУШКИНСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Зимой и в дождливую погоду она заказывала такси заранее, по телефону. Но теперь, весной, машин на стоянке было много,— она видела их из своего окна. Они тянулись на полквартала, пыльно поблескивая в лучах солнца. Они томились в неподвижности ожидания. И она не торопясь спустилась вниз. В лифте было зеркало, и она еще раз осмотрела себя придирчиво и подумала, уже не впервые, что, пожалуй, последний сезон играет свою любимую роль — Ларису в «Бесприданнице».
В который раз она позавидовала характерным актрисам. Им не угрожает возраст. Быть комичными, смешными — их право, даже обязанность.
Лирическая героиня бывает смешна лишь в одном случае — когда ей недостает мужества переменить амплуа.
Со сцены она выглядела еще вполне прилично. Там был грим, осветители, наконец, просто некоторая дистанция между сценой и зрителем.
Она играла в очередь с молодой обещающей актрисой Ворониной. Москва ходила «на Воронину», и многие, узнав о замене, сдавали в кассу билеты, где их покупали простодушные приезжие.
Воронину переманили в столицу из областного театра. Она была находкой режиссера, его гордостью и надеждой. С приходом Ворониной театр, когда-то знаменитый, а потом упавший до того, что билеты на его спектакли в театральных киосках продавали как нагрузку к билетам на айсревю, опять ожил. Опять перед началом спектакля толпились у входа люди, надеясь на лотерейное счастье — лишний билетик...
В такси было душно, пахло нагретой клеенкой и бензином.
— Можно опустить стекло? — спросила она.
— Пожалуйста. Как поедем?
— Через метромост, по Комсомольскому проспекту, а там бульварами к Пушкинской площади...
— Ясно...
— Или... Знаете что, давайте по Ленинскому проспекту, потом по Якиманке, мимо кинотеатра «Ударник» и дальше по улице Горького...
— Как хотите.
— А то этот метромост всё чинят. То правую половину, то левую...
— И то верно,— согласился шофер.— Отгородили полмоста. Пока в один ряд проползешь, все нервы истреплешь...
— Любите с ветерком ездить?
— Мало ли кто что любит,— ответил он уклончиво. Потом они долго молчали. Он вел машину плавно,
мягко тормозя у светофора. И когда трогал с места или перестраивался, чувствовалась опытная рука. Дорогу он тоже знал. Можно было довериться ему и думать о своем. А еще лучше — ни о чем не думать.
Проспект лился широкой полосой и был виден далеко вперед. По бокам его тянулись два узких бульвара, приятных летом, когда еще молодые, но близко посаженные липы соединяются кронами, образуя зеленый туннель, и всё колышется, играет солнечными бликами там, где солнце пробивает листву. А если по бульвару навстречу тебе идет женщина или ребенок в чем-нибудь ярком — красном или голубом,— то это уже просто подарок для глаз.
Сейчас деревья еще голые и не закрывают однообразных домов по обе стороны проспекта. Скучная дорога. Надо было ехать как обычно. Та, другая дорога была красива. Двухэтажный мост через реку, по которому сверху шли машины, а ниже — поезда метро, а там, внизу, под мостом, белые речные катера. Крутой берег, с церквушкой и силуэтом университета, и другой, плоский, с крупным колизеем стадиона и движущимися фигурками спортсменов.
Мост, который все время чинили, был отличным поводом для разговора. Иногда начинал шофер, иногда она.
В сущности, люди в своем большинстве общительны. Мост был только поводом. Как ни медленно двигались по мосту, все же он всегда оставался позади, а разговор продолжался...
Но ей надоела та дорога. Она знала ее назубок, как знала свои роли, которые играла много лет.
И теперь, сидя на заднем сиденье,— она всегда садилась сзади, а не рядом с водителем,— она видела перед собой его спокойную спину и смуглую руку, лежащую на руле. У него было открытое грубоватое лицо с четкими глубокими морщинами на лбу и возле рта. В автомобильном зеркальце она видела его глаза — светлые, прищуренные от солнца и от этого как бы выражавшие некоторое презрение к кому-то или к чему-то.
Такие лица ей нравились. Амплуа существуют не только в театре. Она определила его амплуа. Честный малый. Наверняка. Грим, который накладывает сама жизнь, не обманывает. Какие прекрасные морщины! Ни одной угодливой, слабовольной. Резкость и прямота. И наверное, характерец!..
Мелькали здания, и мелькали мысли. Промелькнул универмаг «Москва» — какой там всегда запах кофе на первом этаже. Транспортное агентство с самолетами и теплоходами в витринах — хочется на север, а гастроли все лето в Сочи. Та же самая публика! Москвичи! Будут ходить на Воронину...
Французское посольство — мысль о французских духах: как все-таки дорого! И еще мысль: Лора едет в Париж! С мужем, на две недели.
Кремль открылся во всей красе.
Весь этот холм, окруженный зубчатыми стенами и башнями с бойницами, и сад под холмом, и купол Ивана Великого, и синее небо — все это будило слишком много чувств и мыслей, чтобы в них разобраться сразу.
Давно она не ездила этой дорогой. А как хорошо! Можно понять иностранцев. Я опять хочу увидеть Париж, а кто-то в Париже хочет в Москву! Мечтает о Москве! Он мечтает, а я уже здесь. Будем утешаться этим!..
Потом была улица Горького. Здесь уже чувствовалось приближение праздника. Народу было гуще, чем обычно. На тротуаре лежали гирлянды лампочек.
Это была улица ее молодости, ее студенческих лет. Она знала здесь каждый дом, прошлое каждого дома, и как-то, желая похвастать своим знанием, сказала: «А эта булочная принадлежала когда-то Филиппову».
И Вовка — ему было тогда десять лет — спросил: «Артисту Филиппову?»
Теперь сын уже студент. Он талантливый математик. В отца. И оба не любят театр и никогда» не ходят в ее театр. Даже на премьеры.
Впрочем, свет не без добрых людей. Ей не преминули доложить, что сына видели в театре. Он был с девушкой. Они «смотрели Воронину». У Вовки хватило такта ничего не сказать ей об этом. И почему-то именно этот такт, это умолчание обидело ее до слез.
— Куда теперь? — спросил шофер. Она назвала театр.
— Только сперва на Пушкинскую,— сказала она и назвала дом рядом с «Известиями». Кивком головы он подтвердил, что понял ее.
Они свернули направо и, объезжая площадь, остановились у светофора рядом с кинотеатром «Россия».
— Хорошая площадь,— сказала она.
— Была,— поправил шофер.
— Почему была? — спросила она.— И теперь тоже.
— Теперь это не площадь,— сказал он.— А так, что-то непонятное... Сквер с фонтаном. А раньше была именно площадь...
— Господи, кому вы рассказываете! — сказала она.— Да я, можно сказать, здесь выросла. Общежитие наше студенческое было тут поблизости. Сколько мы здесь танцевали, на площади этой. По праздникам здесь оркестр играл...
— А салюты помните? — спросил он.
— Салюты? — переспросила она.
— Ну да. Салюты. В День Победы, скажем, или Первого мая... Я тогда в армии служил. В войсках ПВО. В прожекторных частях. И при салютах наши прожектора применялись. Мы на углу Тверского и Пушкинской стояли. Вы должны помнить...
— Я помню,— сказала она.— Я хорошо помню... Прожектора и солдаты.
Дали желтый свет. И тут же зеленый. Они тронулись с места и поехали в плотной толпе машин. Он выруливал уверенно и точно, втискиваясь в просвет между грузовиками и фургонами, обходя своих собратьев-таксистов. Она машинально читала надписи на бортах и кузовах: «Соблюдайте рядность!», «Осторожно! Дети!», «Не уверен — не обгоняй!»...
Он был уверен и обгонял, продвигаясь вперед, насколько можно было продвинуться в неповоротливом стаде, сбившемся в узкой горловине позади площади. И когда развернулись, снова вспыхнул красный.
— Красивые раньше были салюты,— сказал он.— С прожекторной сеткой. Помните? Прожектора наши ставили по всей Москве, а команды принимали с общего КП. Разные фигуры были. Нам особенно нравилась сетка — все небо переплетено, как в голубой сетке... А то еще крутили прожектор, и все небо кружилось. А тут еще ракеты и залпы грохают...
— Да, волшебное было зрелище,— согласилась она.
— Галки, глупые, очень волновались,— сказал он и приготовился переключить скорость — дали желтый.— Поднимались со своих гнезд и кричали, метались...
— Помню я этих глупых галок,— сказала она и почувствовала, что улыбается.
Он поправил автомобильное зеркальце, она поняла — чтобы ее увидеть. Но и он стал ей лучше виден. Он все так же смотрел вперед сощурясь, но и его глаза заулыбались.
— А после салюта нас отпускали на площадь,— сказал он.— Там все больше девчонки танцевали. Которая побойчей, та водит за кавалера. Мы подружек таких разбивали. Они с нами охотно шли. Тогда солдаты были в моде. Теперь с солдатом не всякая пойдет...
Они остановились у дома, где ей нужно было взять ноты. Она поднялась на второй этаж. Здесь жил композитор, автор песни, которую она пела в новом спектакле. Отрывок из спектакля хотели показать на телевиденье, и нужен был клавир.
Ноты ее ждали. Композитора не было дома; перед женой, женщиной радушной и говоруньей, она извинилась, сказав, что спешит в театр и внизу ждет такси.
Она действительно спешила на репетицию.
Спускаясь, по лестнице и потом, идя к машине, она опять поймала себя на том, что улыбается. Просто так, беспричинно. И вдруг ей вспомнилось, что здесь, на площади, однажды, когда они танцевали с Лорой,— Лора «за кавалера»,— к ним подошли два солдата и развели их. Лора танцевала с высоким, черным. Своего она совсем не запомнила. Помнилось только, как он лихо, чуть вприпрыжку, кружил ее по площади, похожей на огромный танцевальный зал. И как было весело...
— В театр? — спросил он. Они взглянули друг на друга. И ей уже стало казаться, что тот, круждвший ее когда-то на этой площади, был он.
Во всяком случае, думать так ей было приятно. Они опять объезжали площадь и опять стояли у светофора.
— Не с вами ли я танцевала? — сказала она, смеясь и чему-то и радуясь.
— Вполне возможно.— Он глянул в зеркальце.— То-то мне все кажется, что я вас где-то видел.
— Может быть, в театре?
— В театр я не хожу. Люблю кино.
— Совсем не ходите?
— Редко. Там антракты длинные. Это хорошо, когда за девушкой ухаживаешь. В буфет повести, угостить. А так только нервы истреплешь...
— А вы, вижу, нервный.
— Есть немного,— сказал он. И, помолчав, добавил: — Интересный у нас с вами получается разговор... А вы, значит, в театре работаете?
— Да.
— Артистка?
— Да.
— Значит, достигли своего. Это хорошо. А я своего не достиг...
Они развернулись и опять выехали на улицу Горького.
— Пушкину на бульваре лучше было,— сказал он.— Там деревья, а тут фонтан. Думать мешает.
Покидая площадь, они оба, повернув головы, смотрели на нее, и каждый вспоминал что-то свое и вместе с тем общее. Этим общим в их столь разной судьбе было время их молодости.
— И я своего не достигла,— сказала она.
Никому другому она не призналась бы в этом. Даже самой себе. А тут вышло легко.
— Что же так?
— Не хватило чего-то. Таланта или упорства. Не знаю... А может, просто надо родиться под счастливой звездой. Актеры — народ суеверный... А вы о чем мечтали?
— Мало ли о чем я мечтал,— сказал он.— Говорят, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Но генералами становятся не все.
Они подъезжали к театру. Часы на Телеграфе показывали, что до начала репетиции осталось пятнадцать минут. Она с сожалением подумала, что сейчас расстанется с прошлым. Ей казалось, что она чего-то не досказала. Чего-то главного.
— А зимой там на площади ставили елку,— сказала она.— И много сказочных избушек. А однажды соорудили даже дуб, и под ним ходил Кот ученый, и глаза у него зажигались. Электрические... Помните?
— Зимой я там не бывал,— сказал он. И этой фразой как бы отгородился, отодвинулся от нее.
У входа в театр он затормозил. Она посмотрела на счетчик и стала рыться в сумочке. Обычно она прибавляла к сумме, указанной на счетчике, пятнадцать копеек. Теперь она заколебалась — удобно ли?..
Она протянула деньги. Сначала те, что на счетчике, и, поискав, отдельно пятнадцать. И он взял.
Еще некоторое время она думала о нем. Пускай он не стал генералом, но солдатом, наверно, был не плохим.
Вспомнился Берне в переводе Маршака: «Король лакея своего назначит генералом, но он не может никого назначить честным малым»...
«А чаевые все-таки взял,— подумала она.— Взял, чтобы не унизить меня?»
Она была почти уверена, что это с ним она танцевала вальс там, на Пушкинской площади, двадцать лет тому назад.
1964
БАЛКОН НАД ПАРИЖЕМ
Площадь у вокзала Сен-Лазар одно из самых шумных мест в Париже. Мы живем на пятом этаже старого отеля «Лондон и Нью-Йорк». Мы занимаем угловой номер. Узкий, с железной оградкой балкон опоясывает угол дома и выходит одновременно на площадь Сен-Лазар и на Гаврскую улицу. Внизу шумит Париж. Затихает он на два часа в сутки — с четырех до шести утра.
Наш номер не блещет убранством. Кровать, покрытая истертым плюшевым пледом, пятнистое мутное трюмо над камином и еще одно трюмо — от пола до потолка. Умывальник, отгороженный цветастой клеенчатой занавеской. Главная наша радость — балкон. Можно стоять здесь часами и слушать Париж, как слушают море. Впрочем, всякий шум утомителен. Этот балкон мог стать настоящим бедствием, если жить тут долго.
Но мы в Париже всего пять дней. Завтра мы уезжаем на север, в Нормандию и Бретань, а оттуда вниз по Луаре, где над золотисто-лазурной водой высятся суровые замки французского средневековья. А после — Шартр, скала Шартрского собора в лунном свете душной сентябрьской ночи и спящие, словно лепные, голуби на его уступах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10