Ивановы журавли
Повесть
Укр.
Приземистый автомобиль с красным крестом в белом кольце холодно сверкал фарами, попыхивая кудрявыми облачками газа над голым асфальтом, а из больничного корпуса выносили деда Ивана.
Игриво искрился снег в пропеченном морозом воздухе, ослепляя больного, и он невольно зажмурился — с непривычки покалывало в глазах.
Деревья, росшие вдоль аллей и вокруг лужаек внутреннего сада-парка, под снегом казались ему волшебно диковинными, и не только потому, что дед Иван смотрел на них, лежа на спине, но и потому, что последний раз он видел их еще в те дни, когда жена Олена, пригорюнившись, собирала его в дорогу, и потом, когда дети везли его в город. Тогда кроны лишь кое-где покропило золотом, сам он ложился в больницу, чтобы подлечиться, и до осенней слякоти с ее дождями, злыми ветрами и обильным листопадом было ой- ой как далеко... И получилось для деда Ивана как бы из лета в зиму.
«Боже! Сколько времени прошло!.. И хоть бы какая польза...» — думал больной.
Пока он выходил на прогулки — врач распорядился, чтобы дед Иван гулял, — то между каменными зданиями корпусов видел желтеющую листву на кустах и деревьях, а по обочинам асфальтовых дорожек замечал жалкую травку... Каких только лекарств не прописывали ему врачи, как только не ухаживали за ним сестры, дед Иван терял силы, томился, и было ему уже не до осени...
Он глубоко вдохнул воздух, и мир внезапно предстал перед ним иным — без лекарств и запаха больничной еды, к которой он так и не смог привыкнуть, без того смрада, который упорно держится в
палатах, где лежат пожилые и тяжелобольные люди.
Все как будто шло вскачь.
Не успел дед Иван осмотреться, как блеснула, взметнувшись вверх, никелированная ручка задней дверцы, две краснощекие санитарки легко подняли носилки, он ощутил под собой колесики, которые покатили его в машину, — такого ему еще никогда в жизни не выпадало.
Вмиг все исчезло — белый снег, голые деревья, кусты на полянках, даже большие больничные корпуса. Медсестра заботливо укрыла его еще сохранявшим тепло одеялом. И ему пришло на ум, что так, наверно, пеленают лишь младенца — крохотное беспомощное создание, которое ничего не знает, не понимает и помочь себе может разве что криком. И невыразимая тоска сжала сердце при мысли, что для него настала новая пора пеленания. Он уже знал, что это та злая пора, когда все не начинается, а кончается.
Из глаз его невольно покатились тихие-тихие слезы. Они словно и не наплывали ниоткуда, и ничто в нем не отзывалось болью, но на щеках стыли холодные полоски.
— Ну-ну! Что это вы, батько Иван!.. — с упреком проговорила медсестра и, вынув большой белый платок, торопливо вытерла ему лицо.
Горестно сжатые губы больного пошевелились, точно он хотел ласково улыбнуться. Но улыбки не получилось. В глазах была печаль.
— Помните, что сказал завотделением? Не падать духом, надеяться и верить!.» Родной дом принесет вам счастье!.. В больнице вы и впрямь залежались, а дома, говорят, и стены помогают. Будете питаться, как привыкли, поживете в тепле и уюте, глядишь, здоровье и вернется.
У больного опять заблестели на глазах слезы, хотя он не проронил ни слова.
— Чтоб я больше этого не видела, батько Иван! — притворно сердилась сестра. И вела свое: — А потом можно будет снова взять вас на повторный курс. — Медсестра пыталась утешить деда Ивана, хотя она отлично знала и понимала, какая у него болезнь. Сколько таких больных прошли через ее руки, почувствовали на себе ее заботу...
Дед Иван молчал.
Дедом его можно было назвать разве лишь потому, что он двух дочек выдал замуж, старшего сына женил, имел как-никак несколько внуков. И, выходит, законно и по праву мог называться дедом.
Волосы его не брала седина — слегка только серебрились виски. У него были молодцевато подстриженные густые усики, всегда он был тщательно выбрит, ходил бодрым, энергичным шагом, даром что опирался на палку с оленьим рогом и заметно прихрамывал—> на целых два сантиметра укоротили деду Ивану левую ногу после ранения в первую мировую...
Что бы он ни делал, за какую бы работу ни брался, все в его руках так и горело. Наверно, трудовые будни, жизнь в постоянных хлопотах и заботах, ночи, которые он недосыпал, дни, которые кончались очень поздно, не оставляли ему времени для старения.
Пока машина мчалась по городским булыжным мостовым, его потряхивало. Но как только шофер осторожно преодолел железнодорожный переезд, машина покатила легко и плавно. Теперь покачивало так приятно, что можно было бы и уснуть. Но нет! Дед Иван силился что-нибудь увидеть за занавешенным окном, однако не обнаружил ни единой щелочки. Занавески, видно, повесили для того, чтобы больных не раздражало мелькание домов и деревьев за окном, а может быть, для того, чтобы прохожие не знали, кого везут.
Дед Иван вперил взгляд в белый-белый потолок с выпуклым овальным светильником посредине.
Собираясь в путь, он знал: ни здоровым, ни хворым в больничную палату ему уж не вернуться, последний раз окидывает взглядом это небольшое помещение, в котором остаются пятеро больных. В глазах товарищей по палате он ловил грусть прощания, хотя кое-кто пытался его ободрить и не очень удачно шутил насчет домашних картофельных дерунов и пшеничных блинчиков.
Медсестра, вся в белом, съежившись, примостилась у него в изголовье и тоже укутала себе ноги одеялом, чтобы не простудиться.
Дорога была хорошая. Машина быстро миновала два пригородных села и теперь медленно карабкалась в гору. Дед Иван понял, что они едут по высокому Лазскому берегу, он тянется далеко-далеко по равнине и отрогам Карпат, и отсюда открывается безоглядная ширь.
Будь он здоров да окажись шофер своим парнем, обязательно попросил бы хоть на минутку остановиться на самом верху. Коли уж не выбраться наружу, полюбовался бы он из окна этими чудными окрестностями...
А так... Он живо представил себе, как красив Лазский берег снежной зимой, под притихшим небом, на фоне затянутого дымкой горизонта.
За свой век он в разное время года и при всякой погоде исходил немало дорог — длинных и коротких, легких и многотрудных, печальных и веселых. Потому что, если предстояло ему отправиться в путь-дорогу, дед Иван никогда не откладывал поездку на потом, дескать, может, как-нибудь обойдется. Он любил дороги, чуял в них тайну движения и открытия, а значит, и радость. Хотя, правду сказать, далеко не всегда дорога приносила ему только радость.
Та, по которой машина везла его сейчас, была совсем непохожа на прежние. По такой дороге деду Ивану ездить еще не приходилось.
Вдруг на истерзанное болезнью тело будто повеяло теплом, и дед Иван сам себе улыбнулся. Мысленно он был уже далеко-далеко отсюда и держал в руках ременные вожжи, погоняя хорошо откормленных молодых лошадок. Звонкий цокот копыт по мостовой, тарахтение телеги, поскрипывание рессор под дородной хозяйкой, сидящей справа от него... А слева дочка .Марийка.
«Господи!.. Не успела набегаться да волей натешиться, как уж в городскую школу пошла... А в городе годы побежали один за другим — только успевай оглядываться!.. А тут и женихи... Судьба, ничего не поделаешь, надобно на свои крылья опираться. Как птахе!..» И словно не дед Иван, а батько Иван опять и опять переживает тот врезавшийся в память августовский день, когда он незаметно для жены то и дело поглядывал в сторону младшей дочери, которую вез в город,— там служил ее муж.
Опять и опять... Как хотелось ему прогнать с милого круглого лица дочери тень тревоги и беспокойства! Разлука с родным гнездом, такая закономерная и неизбежная, напоминала дальний перелет птиц, который
всегда таит в себе неизвестность, загадку — впереди далекие неведомые горизонты...
И вот он сидит на телеге, и ему не по себе, никогда еще он не испытывал такого чувства... А ведь он многое изведал. Щемящая боль, он знает, что эта боль пройдет и тоска минет. Ведь не бывает ничего такого, чего еще никогда не было. Это с ним, с его дочкой Марийкой, с его женой нынче творится такое, чего до сих пор не знали не ведали в их семье.
Он косится на жену. На ее лице тоже озабоченность и грусть. Наверно, это от чувства неопределенности. Хотя человек, избранный дочерью в мужья, кажется им если не самым лучшим на свете, то уж, во всяком случае, и не самым худшим.
Что поделаешь? Сколько парней уложила война в мать-сыру землю... Коли этот пошел с дочкой под венец, значит, он и был ее суженым! Да и что тут думать-гадать, ежели дело сделано. Сыграли свадьбу, везут Марийку к молодому мужу...
Он дергает поводья и помахивает кнутом, но не для того, чтобы причинить лошадям боль. Хочет дать понять, что нужно поспешить: до города путь не близкий, да и воротиться надобно нынче же. Он словно сам от себя старается убежать. И надеется, что ему это удастся, если они будут ехать быстрее...
Их трое на телеге, и у каждого свой мир, и все-таки у всех троих этот мир один. Потому что их не повседневные тревоги и думы, не до конца осмысленные, порой даже не осознанные, но реально существующие, передаются от одного к другому. А он не только видел в жизни больше жены и детей, но и знает жизнь лучше, чем они, и потому считает, что на нем лежит ответственность за семью — так было в прошлом, так в настоящем и будущем.
«Пташечки мои дорогие, ненаглядные! Отчего присмирели да пригорюнились? Какие думы не дают вам покоя, почему не улыбаетесь мне, не щебечете? Доченька моя золотая, щебетунья моя милая! Отчего молчишь, слова ласкового мне не скажешь?»
Дорога убаюкивает деда Ивана, но мысли, борясь со сном, приходят четкие, ясные, ведь он сам себе хозяин на этом долгом пути, он правит лошадьми, везет двух женщин и ни «а минуту не прекращает с ними разговор.
«Я б тебя под крылом своим лелеял да голубил, ни
когда в широкий мир не отпустил бы... Да такой уж порядок заведен от Адама — прародителя нашего: всякое живое существо должно найти себе пару! Рыба—в воде, птица и зверь — в лесу, человек — на земле... Пусть же тебе, дочка милая, улыбнется счастье за порогом нашей хаты, пусть к нам только радостные вести доходят... И тогда все мы будем счастливы!..»
Дорога все-таки потихоньку убаюкивает его.
Но он еще борется со сном, еще разговаривает со своей дочкой Марийкой, со своим зятем, с внуками... Возвращается в больничную палату, где остались его товарищи по недугам и болезням, в ту палату, куда не просто забегала, а будто солнечный свет с собой вносила медсестра, сопровождающая его теперь домой... И снова чудится, словно он едет не в машине с красным крестом, а сидит на телеге, правит лошадьми и нижет-нанизывает отцовские свои радостные и тревожные мысли.
В конце концов сон одолевает его.
Ему снится дубрава на пологих склонах-бережках неподалеку от села. Тихий вечер, резвясь, колышет кроны дубов-исполинов, которые тянутся к самому небу. Он, мальчик, лежит на спине и видит, как переплетающиеся вверху ветви исчертили лазурь. Смотрит, смотрит на плывущие в вышине облака, и ему вдруг начинает казаться, что это не облака, а он сам мчится куда-то вместе с землей.
Первый сон сменяется другим. Дубраву вырубили, землю, где она росла, поделили между крестьянами. Ему тоже достался надел. На солнечной стороне, на отлогом склоне. Только мечтать можно о таком участке.
Иван сжигает хворост, очищает землю от камней, в поте лица выкорчевывает пни. Поднимает почву «на четыре заступа», чтобы посадить виноград.
Весеннее солнце щедро греет, семь потов сходит с Ивана, но ему легко. Никогда еще ему не было так легко!
Веет тихий ветерок, помогает в работе, как добрый брат...
Хозяин приставил ладонь к глазам, смотрит на дорогу. Во-он девочка идет — издалека видна красная сорочка. Это она, маленькая Маричка, поесть ему несет!..
Вот он гладит дочку по голове, и ему делается так легко, будто и не работал тяжко.
Завтракает.
А девочка берет старое железное ведро и собирает в него камешки. Не нарадуется отец! Работящей дочка выросла! Так, так, пусть привыкает к земле, пусть полюбит землю!
Он подставляет лицо теплому солнышку и вдруг точно проваливается куда-то от переутомления. А просыпается, глядь, дочка уже много-много камней насобирала.
— Помощница моя дорогая! Беги к колодцу, принеси воды!
И Марийка приносит ее в маленьком жбане. Он пьет чистую студеную воду и ощущает прилив свежих сил. И счастлив, как никто в целом мире. Здесь его мечта — кучки земли и колышки, а в каждой кучке саженец винограда. Росток виноградной лозы томится в земле до тех пор, пока не вытянется вверх. Хозяин знает, что в кучках земли, которые он тут сгреб, великая тайна не только почвы, но и солнца, и дождей, и ласковых теплых ветров, он знает, что тут заключено диво дивное, сладкое да хмельное, и пошло это диво от него, и не только от его жестких рук, но и от его разума земледельца.
Он наклоняется, мнет землю, пропускает ее между пальцами — ну словно пеленает каждый саженец. А как же иначе? Оставишь его наверху — спалит солнце, сломает ветер! Ой-ой, сколько еще дней пройдет, пока земля выпустит виноградную лозу на волю, чтоб закалялась.
Это окутывание саженца — не что иное, как пеленание ребенка. Неважно, что проросшие виноградные лозинки укрывают мягкой пушистой землей, а младенца заворачивают в пеленки! И ребенок, и виноградная лоза одинаково нуждаются в любви...
Первый цвет. Первая завязь. Первая гроздь... Все приходит к нему большим праздником после долгих- долгих будней. И в этом не только его утверждение на земле, ему кажется, что он возвышается над землей великаном. В цвете и завязи, в сладких гроздьях есть что-то общее, родное с его детьми, особенно с Маричкой, зря он сказал, что лучше бы у него пропали волы, лишь бы вместо девочки родился мальчик. Горькими слезами умылась тогда ее мать!..
Теперь-то он уже знает: пока будут цвести посаженные им деревья, пока будет наливаться гроздьями выпестованный им виноградник, пока на земле будут жить его дети, его внуки и правнуки, до тех пор будет жить и он.
...Тихий ветер веет. Покой и мир заключают деда Ивана в объятия, нежат его, точно знают: он заслужил отдых всей своей честной жизнью.
Едва машина свернула с главной дороги на обочину и медленно приблизилась к Иванову двору, как больной открыл глаза. Жадно смотрел он вокруг, словно все хотел обнять взором.
Жена Олена прильнула к нему и погладила его рукой по щекам, по лбу, а сердце у нее болело все сильнее. Иван очень осунулся, похудел, лишь черные усики топорщились еще задорнее, будто именно в них таились его удаль и пренебрежение ко всяким хворям.
Волосы у Ивана были такие же черные, как раньше, и аккуратно зачесаны набок. И держался он в своей усадьбе с достоинством хозяина — несколько утомленно, но с присущей случаю торжественностью, даром что был измучен болями. Строго глянул на жену, заметив, что она готова дать волю отчаянию и пустить слезу. Олена хорошо знала этот взгляд, она тотчас взяла себя в руки.
— Да нет, нет!.. Ты только немного ослаб... Дома придешь в себя...
Ивана внесли в теплую хату и уложили на белую постель. С минуту он молча обводил взглядом комнату, затем смежил веки, и Олене на миг почудилось самое страшное, ее так и бросило в жар.
Она подала ему теплое молоко — горшочек стоял на краю плиты.
— Выпей, голубчик!.. И уснешь спокойно...
Он приник дрожащими губами к горшочку и раза три глотнул. Во рту распространился вкус горечи, и больше он не мог пить, хотя жена пыталась вливать ему молоко в рот ложкой.
Он отклонил голову, чтоб она не настаивала.
Знакомые запахи родного дома и чистого постельного белья, радость оттого, что опять видит в окне грушу и виноградный куст с длинными спутанными ветвями, опьянили его, и он уснул.
— Деда Ивана привезли домой помирать!
— У деда Ивана белая кровь!.,
Волнами катились по селу эти вести. И не было среди людей равнодушных.
Одних это изумляло: не могли вспомнить, чтобы Иван когда-нибудь хворал или вообще жаловался на здоровье. Просто невозможно было себе представить, что придет время и дед Иван заболеет. Хотя, конечно, никто не сомневался, что у всего живого на земле есть свое начало и свой конец.
Другие совсем недавно видели Ивана в селе. Наверно, шел куда-то по мастерству: за спиной из рюкзака торчал маленький топор, которым он пользовался для набивания обручей, под мышкой нес завернутую в газету ножовку.
Каждая четвертая хата в селе крыта руками деда Ивана. Бывало, на улице еще народу-то, почитай, нет, а он уж топором постукивает, пилой позванивает, вымеряет что-то складным метром, гвозди вбивает.
Про все на свете забывал дед Иван, когда делал кровли в хатах и больших домах. Немало односельчан переняли у него плотничье мастерство. И все-таки, если человек хотел, чтобы крыша на его новой хате была красива и служила многие годы, он приглашал на работу только деда Ивана.
1 2 3 4 5 6 7
Повесть
Укр.
Приземистый автомобиль с красным крестом в белом кольце холодно сверкал фарами, попыхивая кудрявыми облачками газа над голым асфальтом, а из больничного корпуса выносили деда Ивана.
Игриво искрился снег в пропеченном морозом воздухе, ослепляя больного, и он невольно зажмурился — с непривычки покалывало в глазах.
Деревья, росшие вдоль аллей и вокруг лужаек внутреннего сада-парка, под снегом казались ему волшебно диковинными, и не только потому, что дед Иван смотрел на них, лежа на спине, но и потому, что последний раз он видел их еще в те дни, когда жена Олена, пригорюнившись, собирала его в дорогу, и потом, когда дети везли его в город. Тогда кроны лишь кое-где покропило золотом, сам он ложился в больницу, чтобы подлечиться, и до осенней слякоти с ее дождями, злыми ветрами и обильным листопадом было ой- ой как далеко... И получилось для деда Ивана как бы из лета в зиму.
«Боже! Сколько времени прошло!.. И хоть бы какая польза...» — думал больной.
Пока он выходил на прогулки — врач распорядился, чтобы дед Иван гулял, — то между каменными зданиями корпусов видел желтеющую листву на кустах и деревьях, а по обочинам асфальтовых дорожек замечал жалкую травку... Каких только лекарств не прописывали ему врачи, как только не ухаживали за ним сестры, дед Иван терял силы, томился, и было ему уже не до осени...
Он глубоко вдохнул воздух, и мир внезапно предстал перед ним иным — без лекарств и запаха больничной еды, к которой он так и не смог привыкнуть, без того смрада, который упорно держится в
палатах, где лежат пожилые и тяжелобольные люди.
Все как будто шло вскачь.
Не успел дед Иван осмотреться, как блеснула, взметнувшись вверх, никелированная ручка задней дверцы, две краснощекие санитарки легко подняли носилки, он ощутил под собой колесики, которые покатили его в машину, — такого ему еще никогда в жизни не выпадало.
Вмиг все исчезло — белый снег, голые деревья, кусты на полянках, даже большие больничные корпуса. Медсестра заботливо укрыла его еще сохранявшим тепло одеялом. И ему пришло на ум, что так, наверно, пеленают лишь младенца — крохотное беспомощное создание, которое ничего не знает, не понимает и помочь себе может разве что криком. И невыразимая тоска сжала сердце при мысли, что для него настала новая пора пеленания. Он уже знал, что это та злая пора, когда все не начинается, а кончается.
Из глаз его невольно покатились тихие-тихие слезы. Они словно и не наплывали ниоткуда, и ничто в нем не отзывалось болью, но на щеках стыли холодные полоски.
— Ну-ну! Что это вы, батько Иван!.. — с упреком проговорила медсестра и, вынув большой белый платок, торопливо вытерла ему лицо.
Горестно сжатые губы больного пошевелились, точно он хотел ласково улыбнуться. Но улыбки не получилось. В глазах была печаль.
— Помните, что сказал завотделением? Не падать духом, надеяться и верить!.» Родной дом принесет вам счастье!.. В больнице вы и впрямь залежались, а дома, говорят, и стены помогают. Будете питаться, как привыкли, поживете в тепле и уюте, глядишь, здоровье и вернется.
У больного опять заблестели на глазах слезы, хотя он не проронил ни слова.
— Чтоб я больше этого не видела, батько Иван! — притворно сердилась сестра. И вела свое: — А потом можно будет снова взять вас на повторный курс. — Медсестра пыталась утешить деда Ивана, хотя она отлично знала и понимала, какая у него болезнь. Сколько таких больных прошли через ее руки, почувствовали на себе ее заботу...
Дед Иван молчал.
Дедом его можно было назвать разве лишь потому, что он двух дочек выдал замуж, старшего сына женил, имел как-никак несколько внуков. И, выходит, законно и по праву мог называться дедом.
Волосы его не брала седина — слегка только серебрились виски. У него были молодцевато подстриженные густые усики, всегда он был тщательно выбрит, ходил бодрым, энергичным шагом, даром что опирался на палку с оленьим рогом и заметно прихрамывал—> на целых два сантиметра укоротили деду Ивану левую ногу после ранения в первую мировую...
Что бы он ни делал, за какую бы работу ни брался, все в его руках так и горело. Наверно, трудовые будни, жизнь в постоянных хлопотах и заботах, ночи, которые он недосыпал, дни, которые кончались очень поздно, не оставляли ему времени для старения.
Пока машина мчалась по городским булыжным мостовым, его потряхивало. Но как только шофер осторожно преодолел железнодорожный переезд, машина покатила легко и плавно. Теперь покачивало так приятно, что можно было бы и уснуть. Но нет! Дед Иван силился что-нибудь увидеть за занавешенным окном, однако не обнаружил ни единой щелочки. Занавески, видно, повесили для того, чтобы больных не раздражало мелькание домов и деревьев за окном, а может быть, для того, чтобы прохожие не знали, кого везут.
Дед Иван вперил взгляд в белый-белый потолок с выпуклым овальным светильником посредине.
Собираясь в путь, он знал: ни здоровым, ни хворым в больничную палату ему уж не вернуться, последний раз окидывает взглядом это небольшое помещение, в котором остаются пятеро больных. В глазах товарищей по палате он ловил грусть прощания, хотя кое-кто пытался его ободрить и не очень удачно шутил насчет домашних картофельных дерунов и пшеничных блинчиков.
Медсестра, вся в белом, съежившись, примостилась у него в изголовье и тоже укутала себе ноги одеялом, чтобы не простудиться.
Дорога была хорошая. Машина быстро миновала два пригородных села и теперь медленно карабкалась в гору. Дед Иван понял, что они едут по высокому Лазскому берегу, он тянется далеко-далеко по равнине и отрогам Карпат, и отсюда открывается безоглядная ширь.
Будь он здоров да окажись шофер своим парнем, обязательно попросил бы хоть на минутку остановиться на самом верху. Коли уж не выбраться наружу, полюбовался бы он из окна этими чудными окрестностями...
А так... Он живо представил себе, как красив Лазский берег снежной зимой, под притихшим небом, на фоне затянутого дымкой горизонта.
За свой век он в разное время года и при всякой погоде исходил немало дорог — длинных и коротких, легких и многотрудных, печальных и веселых. Потому что, если предстояло ему отправиться в путь-дорогу, дед Иван никогда не откладывал поездку на потом, дескать, может, как-нибудь обойдется. Он любил дороги, чуял в них тайну движения и открытия, а значит, и радость. Хотя, правду сказать, далеко не всегда дорога приносила ему только радость.
Та, по которой машина везла его сейчас, была совсем непохожа на прежние. По такой дороге деду Ивану ездить еще не приходилось.
Вдруг на истерзанное болезнью тело будто повеяло теплом, и дед Иван сам себе улыбнулся. Мысленно он был уже далеко-далеко отсюда и держал в руках ременные вожжи, погоняя хорошо откормленных молодых лошадок. Звонкий цокот копыт по мостовой, тарахтение телеги, поскрипывание рессор под дородной хозяйкой, сидящей справа от него... А слева дочка .Марийка.
«Господи!.. Не успела набегаться да волей натешиться, как уж в городскую школу пошла... А в городе годы побежали один за другим — только успевай оглядываться!.. А тут и женихи... Судьба, ничего не поделаешь, надобно на свои крылья опираться. Как птахе!..» И словно не дед Иван, а батько Иван опять и опять переживает тот врезавшийся в память августовский день, когда он незаметно для жены то и дело поглядывал в сторону младшей дочери, которую вез в город,— там служил ее муж.
Опять и опять... Как хотелось ему прогнать с милого круглого лица дочери тень тревоги и беспокойства! Разлука с родным гнездом, такая закономерная и неизбежная, напоминала дальний перелет птиц, который
всегда таит в себе неизвестность, загадку — впереди далекие неведомые горизонты...
И вот он сидит на телеге, и ему не по себе, никогда еще он не испытывал такого чувства... А ведь он многое изведал. Щемящая боль, он знает, что эта боль пройдет и тоска минет. Ведь не бывает ничего такого, чего еще никогда не было. Это с ним, с его дочкой Марийкой, с его женой нынче творится такое, чего до сих пор не знали не ведали в их семье.
Он косится на жену. На ее лице тоже озабоченность и грусть. Наверно, это от чувства неопределенности. Хотя человек, избранный дочерью в мужья, кажется им если не самым лучшим на свете, то уж, во всяком случае, и не самым худшим.
Что поделаешь? Сколько парней уложила война в мать-сыру землю... Коли этот пошел с дочкой под венец, значит, он и был ее суженым! Да и что тут думать-гадать, ежели дело сделано. Сыграли свадьбу, везут Марийку к молодому мужу...
Он дергает поводья и помахивает кнутом, но не для того, чтобы причинить лошадям боль. Хочет дать понять, что нужно поспешить: до города путь не близкий, да и воротиться надобно нынче же. Он словно сам от себя старается убежать. И надеется, что ему это удастся, если они будут ехать быстрее...
Их трое на телеге, и у каждого свой мир, и все-таки у всех троих этот мир один. Потому что их не повседневные тревоги и думы, не до конца осмысленные, порой даже не осознанные, но реально существующие, передаются от одного к другому. А он не только видел в жизни больше жены и детей, но и знает жизнь лучше, чем они, и потому считает, что на нем лежит ответственность за семью — так было в прошлом, так в настоящем и будущем.
«Пташечки мои дорогие, ненаглядные! Отчего присмирели да пригорюнились? Какие думы не дают вам покоя, почему не улыбаетесь мне, не щебечете? Доченька моя золотая, щебетунья моя милая! Отчего молчишь, слова ласкового мне не скажешь?»
Дорога убаюкивает деда Ивана, но мысли, борясь со сном, приходят четкие, ясные, ведь он сам себе хозяин на этом долгом пути, он правит лошадьми, везет двух женщин и ни «а минуту не прекращает с ними разговор.
«Я б тебя под крылом своим лелеял да голубил, ни
когда в широкий мир не отпустил бы... Да такой уж порядок заведен от Адама — прародителя нашего: всякое живое существо должно найти себе пару! Рыба—в воде, птица и зверь — в лесу, человек — на земле... Пусть же тебе, дочка милая, улыбнется счастье за порогом нашей хаты, пусть к нам только радостные вести доходят... И тогда все мы будем счастливы!..»
Дорога все-таки потихоньку убаюкивает его.
Но он еще борется со сном, еще разговаривает со своей дочкой Марийкой, со своим зятем, с внуками... Возвращается в больничную палату, где остались его товарищи по недугам и болезням, в ту палату, куда не просто забегала, а будто солнечный свет с собой вносила медсестра, сопровождающая его теперь домой... И снова чудится, словно он едет не в машине с красным крестом, а сидит на телеге, правит лошадьми и нижет-нанизывает отцовские свои радостные и тревожные мысли.
В конце концов сон одолевает его.
Ему снится дубрава на пологих склонах-бережках неподалеку от села. Тихий вечер, резвясь, колышет кроны дубов-исполинов, которые тянутся к самому небу. Он, мальчик, лежит на спине и видит, как переплетающиеся вверху ветви исчертили лазурь. Смотрит, смотрит на плывущие в вышине облака, и ему вдруг начинает казаться, что это не облака, а он сам мчится куда-то вместе с землей.
Первый сон сменяется другим. Дубраву вырубили, землю, где она росла, поделили между крестьянами. Ему тоже достался надел. На солнечной стороне, на отлогом склоне. Только мечтать можно о таком участке.
Иван сжигает хворост, очищает землю от камней, в поте лица выкорчевывает пни. Поднимает почву «на четыре заступа», чтобы посадить виноград.
Весеннее солнце щедро греет, семь потов сходит с Ивана, но ему легко. Никогда еще ему не было так легко!
Веет тихий ветерок, помогает в работе, как добрый брат...
Хозяин приставил ладонь к глазам, смотрит на дорогу. Во-он девочка идет — издалека видна красная сорочка. Это она, маленькая Маричка, поесть ему несет!..
Вот он гладит дочку по голове, и ему делается так легко, будто и не работал тяжко.
Завтракает.
А девочка берет старое железное ведро и собирает в него камешки. Не нарадуется отец! Работящей дочка выросла! Так, так, пусть привыкает к земле, пусть полюбит землю!
Он подставляет лицо теплому солнышку и вдруг точно проваливается куда-то от переутомления. А просыпается, глядь, дочка уже много-много камней насобирала.
— Помощница моя дорогая! Беги к колодцу, принеси воды!
И Марийка приносит ее в маленьком жбане. Он пьет чистую студеную воду и ощущает прилив свежих сил. И счастлив, как никто в целом мире. Здесь его мечта — кучки земли и колышки, а в каждой кучке саженец винограда. Росток виноградной лозы томится в земле до тех пор, пока не вытянется вверх. Хозяин знает, что в кучках земли, которые он тут сгреб, великая тайна не только почвы, но и солнца, и дождей, и ласковых теплых ветров, он знает, что тут заключено диво дивное, сладкое да хмельное, и пошло это диво от него, и не только от его жестких рук, но и от его разума земледельца.
Он наклоняется, мнет землю, пропускает ее между пальцами — ну словно пеленает каждый саженец. А как же иначе? Оставишь его наверху — спалит солнце, сломает ветер! Ой-ой, сколько еще дней пройдет, пока земля выпустит виноградную лозу на волю, чтоб закалялась.
Это окутывание саженца — не что иное, как пеленание ребенка. Неважно, что проросшие виноградные лозинки укрывают мягкой пушистой землей, а младенца заворачивают в пеленки! И ребенок, и виноградная лоза одинаково нуждаются в любви...
Первый цвет. Первая завязь. Первая гроздь... Все приходит к нему большим праздником после долгих- долгих будней. И в этом не только его утверждение на земле, ему кажется, что он возвышается над землей великаном. В цвете и завязи, в сладких гроздьях есть что-то общее, родное с его детьми, особенно с Маричкой, зря он сказал, что лучше бы у него пропали волы, лишь бы вместо девочки родился мальчик. Горькими слезами умылась тогда ее мать!..
Теперь-то он уже знает: пока будут цвести посаженные им деревья, пока будет наливаться гроздьями выпестованный им виноградник, пока на земле будут жить его дети, его внуки и правнуки, до тех пор будет жить и он.
...Тихий ветер веет. Покой и мир заключают деда Ивана в объятия, нежат его, точно знают: он заслужил отдых всей своей честной жизнью.
Едва машина свернула с главной дороги на обочину и медленно приблизилась к Иванову двору, как больной открыл глаза. Жадно смотрел он вокруг, словно все хотел обнять взором.
Жена Олена прильнула к нему и погладила его рукой по щекам, по лбу, а сердце у нее болело все сильнее. Иван очень осунулся, похудел, лишь черные усики топорщились еще задорнее, будто именно в них таились его удаль и пренебрежение ко всяким хворям.
Волосы у Ивана были такие же черные, как раньше, и аккуратно зачесаны набок. И держался он в своей усадьбе с достоинством хозяина — несколько утомленно, но с присущей случаю торжественностью, даром что был измучен болями. Строго глянул на жену, заметив, что она готова дать волю отчаянию и пустить слезу. Олена хорошо знала этот взгляд, она тотчас взяла себя в руки.
— Да нет, нет!.. Ты только немного ослаб... Дома придешь в себя...
Ивана внесли в теплую хату и уложили на белую постель. С минуту он молча обводил взглядом комнату, затем смежил веки, и Олене на миг почудилось самое страшное, ее так и бросило в жар.
Она подала ему теплое молоко — горшочек стоял на краю плиты.
— Выпей, голубчик!.. И уснешь спокойно...
Он приник дрожащими губами к горшочку и раза три глотнул. Во рту распространился вкус горечи, и больше он не мог пить, хотя жена пыталась вливать ему молоко в рот ложкой.
Он отклонил голову, чтоб она не настаивала.
Знакомые запахи родного дома и чистого постельного белья, радость оттого, что опять видит в окне грушу и виноградный куст с длинными спутанными ветвями, опьянили его, и он уснул.
— Деда Ивана привезли домой помирать!
— У деда Ивана белая кровь!.,
Волнами катились по селу эти вести. И не было среди людей равнодушных.
Одних это изумляло: не могли вспомнить, чтобы Иван когда-нибудь хворал или вообще жаловался на здоровье. Просто невозможно было себе представить, что придет время и дед Иван заболеет. Хотя, конечно, никто не сомневался, что у всего живого на земле есть свое начало и свой конец.
Другие совсем недавно видели Ивана в селе. Наверно, шел куда-то по мастерству: за спиной из рюкзака торчал маленький топор, которым он пользовался для набивания обручей, под мышкой нес завернутую в газету ножовку.
Каждая четвертая хата в селе крыта руками деда Ивана. Бывало, на улице еще народу-то, почитай, нет, а он уж топором постукивает, пилой позванивает, вымеряет что-то складным метром, гвозди вбивает.
Про все на свете забывал дед Иван, когда делал кровли в хатах и больших домах. Немало односельчан переняли у него плотничье мастерство. И все-таки, если человек хотел, чтобы крыша на его новой хате была красива и служила многие годы, он приглашал на работу только деда Ивана.
1 2 3 4 5 6 7