С остроносого лица ее никогда не сходило выражение брезгливого недовольства.
Вести собрание поручили Прохору Цапкину — он восседал за столом президиума в распахнутом пиджаке, слепя глаза оранжево-яркой рубахой, сложив на груди руки, гордый сознанием возложенной на него почетной и важной обязанности. Стоило кому-нибудь завозиться, как он без всякой нужды звонил в колокольчик.
Видимо, он до тонкостей знал всю процедуру ведения общих собраний, потому что не успел Лузгин замолчать и выбраться из трибуны, как Цапкин поднялся над столом и картинно выбросил вперед руку.
— Граждане колхозники! Какие имеются суждения — откроем сразу прения или покажем свою принципиальность в вопросах!
«Вот шут гороховый! Он может все испортить своим ненужным краснобайством!—подумала Ксения.— И никто его не поправляет. Наверное, тут давно привыкли к его замысловатым оборотам».
Зал загудел негромко, но слитно, потом кто-то крикнул из задних рядов:
— Перекур давай! Терпенья нет!
Как бы испытывая свою председательскую волю и власть, Цапкин навел тишину, соблюдая все формальности, и, проголосовав за поступившее предложение, объявил перерыв. Лишь после его разрешения весь зал всколыхнулся, забурлил, и Ксения с невольным уважением посмотрела на Цапкина.
Члены президиума разбрелись кто куда. Один Дымшаков, не изменив позы, остался сидеть за столом, словно не замечая ничего вокруг. Что он желал этим показать, было непонятно. Неужели все еще упрямится и считает правым одного себя? Ксении на мгновение стало жаль его, одинокого, покинутого...
Когда все снова собрались, она насторожилась: в перерыв никто не записался выступать, и, несмотря на настойчивые просьбы Цапкина, ни один человек не вызывался начать прения. Даже вопросов и тех не задавали.
— Граждане колхозники! — посылая приветливые, улыбки в зал, говорил Цапкин.— Где же ваша сознательность, я спрашиваю? Мы сюда пришли не семечки щелкать, а навести критику и самокритику на высоком уровне. Я так понимаю. А получается вроде игра в молчанку — кто кого перемолчит!
Он явно терял свою недавнюю самоуверенность и чем-то напоминал человека, которому приходится плавать там, где вода доходит только до колен.
«Важно, чтобы кто-нибудь начал,—думала Ксения.— А там раскачаются, разойдутся».
Она не раз бывала па собраниях, которые разворачивались вот так же трудно. Нужно было проявить немалые усилия, чтобы сдвинуть их с мертвой точки, задеть интересы людей, вызвать на разговор. Однако сегодня время раскачки непростительно затягивалось, и Ксению уже начала пугать таившаяся в зале немая сила.
«Что же это такое? — лихорадочно соображала она, пытаясь найти объяснение тому безразличию, которое охватило всех.— Не может быть, чтобы они, все как один, стеснялись или робели, они же знают друг друга. Да и разве что-нибудь остановит человека, если ему есть что сказать? Нет, тут что-то другое! Неужели Дымшаков прав и они на самом доле кого-то боятся? Но кого?»
Она осмотрела президиум и остановила свой взгляд на Никите Ворожневе. Почему этот-то молчит? Ведь он горой стоит за председателя, даже его родственник. Или он начнет только в том случае, если кто-нибудь нападет на Лузгана?
«А что, если вдруг вообще никто не станет говорить? — с ужасом подумала Ксения.— Тогда действительно получится ерунда — люди собрались, а собрания не было. Ни один колхозник не выступил, не оценил ни работу правления, ни председателя».
Ксения попросила слова и поднялась.
— Я не понимаю, товарищи, вашей пассивности! В чем дело? Неужели ваши дела идут так прекрасно, что и разговаривать не о чем? Ведь не часто вы подводите годовые итоги и решаете, как вам жить и работать дальше!
Слушали ее внимательно, ей казалось, что она говорит горячо, убедительно, но, когда она кончила, зал ответил негромким, нарочитым покашливанием, словно людям было неловко за ее поведение. А затем снова все затянула прежняя зыбкая, обманная, как трясина, тишина. Цапкин уже не улыбался. Так и не сумев никого уговорить, он на-
конец не выдержал, вышел к трибуне, облокотился на нее и заговорил высоким, странно изменившимся голосом:
— Мировая обстановка, товарищи, на сегодняшний день дает себя знать, и тот, у кого в этой области имеется недопонимание вопроса, должон понять, что лагерь империализма не дремлет, хотя и трещит по всем швам!..
«Боже мой! — краснея от неловкости и стыда, думала Ксения.— Что он говорит? При чем тут мировая обстановка? И откуда он набрался всей этой премудрости?»
Но остановить Ципкипа казалось просто невозможным — будто перед тысячной толпой на площади, выбрасывая вперед руку, он поднимал кулак, как бы угрожая кому-то; сочный, высокого тембра голос его то поднимался над залом, то опускался до завораживающего шепота. Он свободно переходил от одной страны к другой, раскритиковал Организацию Объединенных Наций, в которой Америка до сих пор сколачивала угодное ей большинство, и скоро увел слушателей далеко от будничных артельных хлопот и дел. Так и не сказав ничего о жизни колхоза, он вернулся на свое место под одобрительные хлопки всего зала.
Теперь Ксения была бы рада всему, что могло хоть на какое-нибудь время отсрочить несуразный конец собрания, заполнить эту давящую тишину.
«Но что же делать? Что делать?» — думала она и в этот момент заметила робко вынырнувшую среди голов белую тонкую руку. Цапкин торжественно назвал фамилию какой-то женщины, и Ксения наклонилась к Черка-шиной.
— Кто такая?
— Это Агаша Пономарева... Я вам о ней как-то рассказывала, помните, ее еще по-уличному здесь прозывают — Отрава.
Женщина в белом платке неторопливо пробралась к президиуму, но на трибуну не встала, а остановилась перед столом, окидывая смелыми глазами притихший зал. Крупные оспины не портили ее смуглого обветренного лица, в каждом движении ее чувствовалась естественная свобода и простота, словно она и не стояла на виду у трехсот людей, выжидательно смотревших на нее. Вот она поднесла руку ко рту и двумя пальцами, как бы собирая в горсть губы, вытерла их. Ксения не раз наблюдала это чисто русское движение у матери и других крестьянок. Лицо Агаши, еще темное от летнего загара, резко выделенное белизной платка, дышало здоровьем и силой.
Цапкин предложил ей пройти к трибуне, но она отмахнулась.
— Ничего, я и отсюда скажу — слышней будет! — Голос ее звучал ровно и мягко, с той певучей плавностью, которой отличаются голоса многих сельских женщин.— Перво-наперво у меня слово к Аникею Ермолаевичу! — Она полуобернулась к председателю.— Скажите, как вы по работе меня считаете — справно я тружусь или, может, приневоливать меня приходится?
— Не знаю, как у других, а у меня претензий к тебе иету,— ответил Лузгин.
— Спасибо вам! — Агаша довольно кивнула.— А то я в прошлом году сказала кой-кому поперек, а меня ославили за то, что раза два па поле опоздала. Никита Ворожнев коршуном налетел, чуть не заклевал!
В зале засмеялись, и, словно подбодренная этим смехом, Агаша сказала:
— Когда я опоздала, он страсть как переживал. Будь его воля — кулаки бы в ход пустил. А что его баба второй год в поле глаз не кажет, ему горя мало! А она, милка, уж так растолстела, что в дверь не пролазит. Сзади двум мужикам не обнять, а одному уж и не берись — рук не хватит!
По залу, то стихая, то нарастая, катились волны смеха, но Агаша стояла без улыбки, сурово и непреклонно сжав губы.
«Вот не побоялась же она никого!—обрадованно думала Ксения.— Значит, Егор, как всегда, все преувеличил».
Она оглянулась на Дымшакова. Лицо его по-прежнему было непроницаемо, темно, как чугун, только неподвижные глаза будто ожиля немного, потеплели.
— А у Аникея нашего жена тоже больная и по болезни в колхозном ларьке на базаре сидит все лето,— продолжала Агаша, когда в зале стихло.— Кто за ней считает, может, она половину денег себе кладет?
— А ты бы, вместо того чтобы языком трепать, на фактах доказала! — крикнул весь багровый от злости Ворожнев,— Отрава, она отрава и есть!
— Не стесняйся, Никита, ты меня и не так еще костерил! — сдержанно ответила Агаша.— Я с Серафимой ездила как-то разок на рынок, насмотрелась — чуть не вырвало. Раньше про таких говорили, что за копейку воздух в церкви испортит. А Ефим Тырцев в ревкомиссии у нас ходит, какой резон ему с председателем ссору заводить?
У него у самого рыльце в пушку — его жена дома день-деньской отсиживается, словно на откорм ее держат!
Ксения не узнавала сидевших в зале людей — сковы-вавшее их оцепенение исчезло, они отвечали на каждое замечание Лгаши взрывом смеха, по рядам шел клокочущий гул, и, словно мод сильными порывами ветра, зал, как выколосившаясь рожь, то клонился и одну сторону, то вновь выпрямился, чтобы через минуту качнуться в другую,
Я, конечно, знаю — даром мне это не пройдет. Меня за мой язык не ныне завтра притянут и прижмут,— тихо, но упорно говорила Агаша.— Но и молчать больше невмоготу! Да и кого нам бояться в своем родном доме?
Что-то в ее манере держаться и говорить напоминало Дымшакова, но у нее была своя удаль, своя сила насмешки, и если вначале Ксения обрадовалась ее выступлению как разрядке, то теперь с тревогой прислушивалась к каждому ее слову.
— Нам, вдовам горьким, одна мука! —Агаша передохнула и, обведя разгоряченным взглядом весь президиум, досказала: — Мы на своем горбу весь колхоз тащим, а Аникей к нам относится хуже, чем к скоту. Слова хорошего не слышим ни от него, ни от бригадира, только и знают лаяться! За лошадью придешь — наплачешься, пока выклянчишь. За соломой на крышу — шкуру сдерут. А что мы — проклятые, что ли? Не хотим по-людски жить?
Стыла, как тонкий, готовый рухнуть ледок, тишина.
— А почему никто в районе за нас не заступится? Почему никто не даст по ноздрям тем, кто нас за людей не считает? — гневно спрашивала женщина.— Да потому, что сами мы молчим и дали жуликам в нашем колхозе полную полю-волюшку! Не грызи меня, Ворожнев, глазами — подавишься!
Зал вскрылся, как дождавшаяся своего срока река в половодье.
— Ве-ер-на-а!
— Дома себе под железо отгрохали!
-- Одни бабы робят, а мужики все в начальниках ходят, ручки в брючки — и посвистывают!
У них одна ласка — мат или штраф!
Зато перед районом они завсегда хорошие! Набили руку!
— Мастера глаза замазать и пыль пустить. На три яйца сядут, а говорят, что девять цыплят вывели...
— А пас одними посулами кормят! Три года сено обещают, и все обман!
Бросив писать протокол, вскочил среди гвалта и криков Сыроваткин — взъерошенный, рыжий, сам что-то орал до хрипоты, но его обозвали холуем и не стали слушать.
— Это оскорбление личности! — визжал кладовщик.
— Личность ты давно потерял! — неслось ему в ответ.— Одна морда осталась, и та мало битая!
Ксения несколько раз вставала, пытаясь унять разбушевавшийся зал, но голос ее, как щепку, относило клокочущим водоворотом. Она в отчаянии переводила взгляд с одного члена президиума на другого, моля о помощи, но чувствовала, что все растеряны не меньше и не знают, что делать. Только Егор Дымшаков, по-видимому, ничему не удивлялся. От его безучастности не осталось и следа, он был весь как па пружинах, вместе со всеми, не сдерживаясь, хохотал, запрокидывая голову, скаля белые зубы. Ксения поймала себя на том, что даже завидует той естественности и свободе, с какой ведет себя Дымшаков. Ее подхлестывала тревожная, мятущаяся мысль: «Но если народ против Лузгана, то что же делаю я, а вместе со мной и коммунисты колхоза? Должны ли мы пойти наперекор всем и во что бы то ни стало отстаивать старого председателя или в новой обстановке нужно поступать как-то иначе?»
Напрасно Прохор Цапкин тряс колокольчиком, булькающий звук его, как комариный писк, тонул в буреломе голосов и шума. Казалось, не было силы, способной привести людей в спокойное состояние. Но вот Ксения увидела, как поднял руку Дымшаков, и зал сразу подчинился этому простому, почти незаметному движению и стих.
— Я долго говорить не буду,— тихо сказал Егор и поднялся за столом, щурясь, как бы прицеливаясь.— Тут дело ясней ясного. Но все ж забывать нам не след, что и гнилой пень годами в земле сидит, потому что глубокие корешки пустил. То; о чем мы кричим, — это все снаружи, сверху, всем видать, а надо рыть до последнего корешка, чтоб и трухи не оставалось.
Он помолчал, отыскивая кого-то глазами в зале.
— А что наш пень крепко загнил — это я вам сейчас на примере покажу. Для начала я у всех, кто тут сидит, спрошу вот о чем — получал ли кто прошлой осенью солому на крышу или нынче весной для подстилки скотине?
— Не-ет! Скорее у курицы молока выпросишь! — отозвались из разных концов зала.
— Курица дура! — посмеиваясь, сказал Егор.— Она все больше от себя гребет, а наши радетели знай под себя, да так, что иной раз ни себе, ни людям ничего не достается! Бригадир тракторной бригады Молодцов случайно по здесь?
— Здесь! Бои степу подпирает!
— У моим к нему попрос — Егор подождал, пока бригадир выступит ни угла на свет.— Скажи, Алексей, перед народом — весной, когда пахать начали, много соломы было на пиле?
И но считал,— став сразу кирпично-красным, ответил Молодцов.— Но порядочно...
— Куда она делась?
— Сожгли, куда же ее,— словно не чувствуя расставленной ловушки и с охотой влезая в нее, сказал бригадир.— Она нам пахать мешала...
Собрание угрожающе загудело, но Дымшаков снова одним взмахом руки остановил шум.
— Значит, скорее ее можно было сжечь, чем людям раздать?
— А ты что за такой прокурор, чтобы всех пытать? — вскинулся Никита Ворожнев.— Кто тебе дал такое право?
Егор рассмеялся.
— Не торопись, Ворожнев, от прокурора тебе все одно по уйти. А пока расскажи, лучше народу, как ты с Молодцовым по приказу Аникея копны жег.
— Траву я жег, а не солому!
— Это когда же ты траву от соломы разучился отличать, а? Напомни ему, Молодцов! Ты. это делал, потому что считаешь — твоя хата с краю, лишь бы поскорее вспахать, и с рук, долой. А Ворожнев-то знал, что он нашу нужду ногами топчет. Отвечай: было так или нет?
— А что мне прятаться! — угрюмо отозвался Молодцов.— Что мне велели, то я и делал...
— А если б завтра тебе велели свой дом со всех углов поджечь? — крикнул кто-то из задних рядов.
— Не один я солому жег...— упавшим голосом оправдывался Молодцов.— Спервоначалу Никита под все копны петуха пустил... А я уж потом... Чтоб, значит, побыстрей горело,..
Стоголосо взревело собрание, все повскакивали с мест, кто-то стучал ногами, кто-то свистел, заложив пальцы в рот, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы за столом президиума, не прося слова, молча не поднялась бы Екатерина Черкашина. Упираясь кулаками в стол, грозно
насупившись, она стояла и до тех пор смотрела в зал, пока все не начали постепенно затихать.
«Неужели все погубит какая-то солома? — растерянно недоумевала Ксения.— Да и что можно сделать, если Луз-гин настроил против себя всех? Спасет ли его теперь своим авторитетом даже председатель сельского Совета, хотя ее и очень уважают? Да, нелегкую берет она на себя задачу!»
— Я думаю,— тихо и раздельно проговорила Черка-шина, и голос ее дрогнул, словно от нерешительности.— Я думаю, что Лузгин давно изжил себя как руководитель, изжил себя как коммунист и даже как человек...
«Да что они все —с ума посходили?» — глядя на взволнованное, полное отчаянной смелости лицо женщины, подумала Ксения, замирая от предчувствия чего-то еще более недоброго и страшного, чем она только что слышала.
— Что он со своими дружками руки загребущие запускал в артельный карман и ни с кем не считался — это лишь одна беда. А еще худшая беда, что он весь колхоз наш губит, под корень режет...
— Ты словами-то зря не кидалась бы, товарищ Черкашина! — посоветовал ей из рядов бухгалтер Шалымов.— Так ведь можно что угодно о человеке сказать... Правда — она фактики любит!
— Видишь ли, товарищ бухгалтер,— в тон ему спокойно и ровно ответила председатель Совета.— Если вас копнуть, то и факты найдутся. Но иной раз есть и такие подлые дела, что их документами не докажешь. А Лузгин плох тем, что колхоз в свою вотчину превратил, души людские разлагает, веру в колхоз убивает...
«О чем она говорит? И почему она не сказала этого вчера на бюро?» — опустив голову и ни на кого уже не глядя, подавленно думала Ксения.
— Могут спросить: а где ты, мол, раньше была? — как приговор звучал голос Черкашиной.— Что ж, прятаться не буду — скажу как есть. Лузгина ведь за что всегда ценили в районе? За то, что он слово держал, всегда первым о выполнении плана докладывал! А чего начальству еще требовать, если все планы выполняются? Ну и я тоже так тогда считала и уважение к нему имела, когда видела, что он об интересах государства в первую очередь болеет... А когда мы ему позволили все решать одному и он взял над всеми власть, тут он стал изнутри загнивать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Вести собрание поручили Прохору Цапкину — он восседал за столом президиума в распахнутом пиджаке, слепя глаза оранжево-яркой рубахой, сложив на груди руки, гордый сознанием возложенной на него почетной и важной обязанности. Стоило кому-нибудь завозиться, как он без всякой нужды звонил в колокольчик.
Видимо, он до тонкостей знал всю процедуру ведения общих собраний, потому что не успел Лузгин замолчать и выбраться из трибуны, как Цапкин поднялся над столом и картинно выбросил вперед руку.
— Граждане колхозники! Какие имеются суждения — откроем сразу прения или покажем свою принципиальность в вопросах!
«Вот шут гороховый! Он может все испортить своим ненужным краснобайством!—подумала Ксения.— И никто его не поправляет. Наверное, тут давно привыкли к его замысловатым оборотам».
Зал загудел негромко, но слитно, потом кто-то крикнул из задних рядов:
— Перекур давай! Терпенья нет!
Как бы испытывая свою председательскую волю и власть, Цапкин навел тишину, соблюдая все формальности, и, проголосовав за поступившее предложение, объявил перерыв. Лишь после его разрешения весь зал всколыхнулся, забурлил, и Ксения с невольным уважением посмотрела на Цапкина.
Члены президиума разбрелись кто куда. Один Дымшаков, не изменив позы, остался сидеть за столом, словно не замечая ничего вокруг. Что он желал этим показать, было непонятно. Неужели все еще упрямится и считает правым одного себя? Ксении на мгновение стало жаль его, одинокого, покинутого...
Когда все снова собрались, она насторожилась: в перерыв никто не записался выступать, и, несмотря на настойчивые просьбы Цапкина, ни один человек не вызывался начать прения. Даже вопросов и тех не задавали.
— Граждане колхозники! — посылая приветливые, улыбки в зал, говорил Цапкин.— Где же ваша сознательность, я спрашиваю? Мы сюда пришли не семечки щелкать, а навести критику и самокритику на высоком уровне. Я так понимаю. А получается вроде игра в молчанку — кто кого перемолчит!
Он явно терял свою недавнюю самоуверенность и чем-то напоминал человека, которому приходится плавать там, где вода доходит только до колен.
«Важно, чтобы кто-нибудь начал,—думала Ксения.— А там раскачаются, разойдутся».
Она не раз бывала па собраниях, которые разворачивались вот так же трудно. Нужно было проявить немалые усилия, чтобы сдвинуть их с мертвой точки, задеть интересы людей, вызвать на разговор. Однако сегодня время раскачки непростительно затягивалось, и Ксению уже начала пугать таившаяся в зале немая сила.
«Что же это такое? — лихорадочно соображала она, пытаясь найти объяснение тому безразличию, которое охватило всех.— Не может быть, чтобы они, все как один, стеснялись или робели, они же знают друг друга. Да и разве что-нибудь остановит человека, если ему есть что сказать? Нет, тут что-то другое! Неужели Дымшаков прав и они на самом доле кого-то боятся? Но кого?»
Она осмотрела президиум и остановила свой взгляд на Никите Ворожневе. Почему этот-то молчит? Ведь он горой стоит за председателя, даже его родственник. Или он начнет только в том случае, если кто-нибудь нападет на Лузгана?
«А что, если вдруг вообще никто не станет говорить? — с ужасом подумала Ксения.— Тогда действительно получится ерунда — люди собрались, а собрания не было. Ни один колхозник не выступил, не оценил ни работу правления, ни председателя».
Ксения попросила слова и поднялась.
— Я не понимаю, товарищи, вашей пассивности! В чем дело? Неужели ваши дела идут так прекрасно, что и разговаривать не о чем? Ведь не часто вы подводите годовые итоги и решаете, как вам жить и работать дальше!
Слушали ее внимательно, ей казалось, что она говорит горячо, убедительно, но, когда она кончила, зал ответил негромким, нарочитым покашливанием, словно людям было неловко за ее поведение. А затем снова все затянула прежняя зыбкая, обманная, как трясина, тишина. Цапкин уже не улыбался. Так и не сумев никого уговорить, он на-
конец не выдержал, вышел к трибуне, облокотился на нее и заговорил высоким, странно изменившимся голосом:
— Мировая обстановка, товарищи, на сегодняшний день дает себя знать, и тот, у кого в этой области имеется недопонимание вопроса, должон понять, что лагерь империализма не дремлет, хотя и трещит по всем швам!..
«Боже мой! — краснея от неловкости и стыда, думала Ксения.— Что он говорит? При чем тут мировая обстановка? И откуда он набрался всей этой премудрости?»
Но остановить Ципкипа казалось просто невозможным — будто перед тысячной толпой на площади, выбрасывая вперед руку, он поднимал кулак, как бы угрожая кому-то; сочный, высокого тембра голос его то поднимался над залом, то опускался до завораживающего шепота. Он свободно переходил от одной страны к другой, раскритиковал Организацию Объединенных Наций, в которой Америка до сих пор сколачивала угодное ей большинство, и скоро увел слушателей далеко от будничных артельных хлопот и дел. Так и не сказав ничего о жизни колхоза, он вернулся на свое место под одобрительные хлопки всего зала.
Теперь Ксения была бы рада всему, что могло хоть на какое-нибудь время отсрочить несуразный конец собрания, заполнить эту давящую тишину.
«Но что же делать? Что делать?» — думала она и в этот момент заметила робко вынырнувшую среди голов белую тонкую руку. Цапкин торжественно назвал фамилию какой-то женщины, и Ксения наклонилась к Черка-шиной.
— Кто такая?
— Это Агаша Пономарева... Я вам о ней как-то рассказывала, помните, ее еще по-уличному здесь прозывают — Отрава.
Женщина в белом платке неторопливо пробралась к президиуму, но на трибуну не встала, а остановилась перед столом, окидывая смелыми глазами притихший зал. Крупные оспины не портили ее смуглого обветренного лица, в каждом движении ее чувствовалась естественная свобода и простота, словно она и не стояла на виду у трехсот людей, выжидательно смотревших на нее. Вот она поднесла руку ко рту и двумя пальцами, как бы собирая в горсть губы, вытерла их. Ксения не раз наблюдала это чисто русское движение у матери и других крестьянок. Лицо Агаши, еще темное от летнего загара, резко выделенное белизной платка, дышало здоровьем и силой.
Цапкин предложил ей пройти к трибуне, но она отмахнулась.
— Ничего, я и отсюда скажу — слышней будет! — Голос ее звучал ровно и мягко, с той певучей плавностью, которой отличаются голоса многих сельских женщин.— Перво-наперво у меня слово к Аникею Ермолаевичу! — Она полуобернулась к председателю.— Скажите, как вы по работе меня считаете — справно я тружусь или, может, приневоливать меня приходится?
— Не знаю, как у других, а у меня претензий к тебе иету,— ответил Лузгин.
— Спасибо вам! — Агаша довольно кивнула.— А то я в прошлом году сказала кой-кому поперек, а меня ославили за то, что раза два па поле опоздала. Никита Ворожнев коршуном налетел, чуть не заклевал!
В зале засмеялись, и, словно подбодренная этим смехом, Агаша сказала:
— Когда я опоздала, он страсть как переживал. Будь его воля — кулаки бы в ход пустил. А что его баба второй год в поле глаз не кажет, ему горя мало! А она, милка, уж так растолстела, что в дверь не пролазит. Сзади двум мужикам не обнять, а одному уж и не берись — рук не хватит!
По залу, то стихая, то нарастая, катились волны смеха, но Агаша стояла без улыбки, сурово и непреклонно сжав губы.
«Вот не побоялась же она никого!—обрадованно думала Ксения.— Значит, Егор, как всегда, все преувеличил».
Она оглянулась на Дымшакова. Лицо его по-прежнему было непроницаемо, темно, как чугун, только неподвижные глаза будто ожиля немного, потеплели.
— А у Аникея нашего жена тоже больная и по болезни в колхозном ларьке на базаре сидит все лето,— продолжала Агаша, когда в зале стихло.— Кто за ней считает, может, она половину денег себе кладет?
— А ты бы, вместо того чтобы языком трепать, на фактах доказала! — крикнул весь багровый от злости Ворожнев,— Отрава, она отрава и есть!
— Не стесняйся, Никита, ты меня и не так еще костерил! — сдержанно ответила Агаша.— Я с Серафимой ездила как-то разок на рынок, насмотрелась — чуть не вырвало. Раньше про таких говорили, что за копейку воздух в церкви испортит. А Ефим Тырцев в ревкомиссии у нас ходит, какой резон ему с председателем ссору заводить?
У него у самого рыльце в пушку — его жена дома день-деньской отсиживается, словно на откорм ее держат!
Ксения не узнавала сидевших в зале людей — сковы-вавшее их оцепенение исчезло, они отвечали на каждое замечание Лгаши взрывом смеха, по рядам шел клокочущий гул, и, словно мод сильными порывами ветра, зал, как выколосившаясь рожь, то клонился и одну сторону, то вновь выпрямился, чтобы через минуту качнуться в другую,
Я, конечно, знаю — даром мне это не пройдет. Меня за мой язык не ныне завтра притянут и прижмут,— тихо, но упорно говорила Агаша.— Но и молчать больше невмоготу! Да и кого нам бояться в своем родном доме?
Что-то в ее манере держаться и говорить напоминало Дымшакова, но у нее была своя удаль, своя сила насмешки, и если вначале Ксения обрадовалась ее выступлению как разрядке, то теперь с тревогой прислушивалась к каждому ее слову.
— Нам, вдовам горьким, одна мука! —Агаша передохнула и, обведя разгоряченным взглядом весь президиум, досказала: — Мы на своем горбу весь колхоз тащим, а Аникей к нам относится хуже, чем к скоту. Слова хорошего не слышим ни от него, ни от бригадира, только и знают лаяться! За лошадью придешь — наплачешься, пока выклянчишь. За соломой на крышу — шкуру сдерут. А что мы — проклятые, что ли? Не хотим по-людски жить?
Стыла, как тонкий, готовый рухнуть ледок, тишина.
— А почему никто в районе за нас не заступится? Почему никто не даст по ноздрям тем, кто нас за людей не считает? — гневно спрашивала женщина.— Да потому, что сами мы молчим и дали жуликам в нашем колхозе полную полю-волюшку! Не грызи меня, Ворожнев, глазами — подавишься!
Зал вскрылся, как дождавшаяся своего срока река в половодье.
— Ве-ер-на-а!
— Дома себе под железо отгрохали!
-- Одни бабы робят, а мужики все в начальниках ходят, ручки в брючки — и посвистывают!
У них одна ласка — мат или штраф!
Зато перед районом они завсегда хорошие! Набили руку!
— Мастера глаза замазать и пыль пустить. На три яйца сядут, а говорят, что девять цыплят вывели...
— А пас одними посулами кормят! Три года сено обещают, и все обман!
Бросив писать протокол, вскочил среди гвалта и криков Сыроваткин — взъерошенный, рыжий, сам что-то орал до хрипоты, но его обозвали холуем и не стали слушать.
— Это оскорбление личности! — визжал кладовщик.
— Личность ты давно потерял! — неслось ему в ответ.— Одна морда осталась, и та мало битая!
Ксения несколько раз вставала, пытаясь унять разбушевавшийся зал, но голос ее, как щепку, относило клокочущим водоворотом. Она в отчаянии переводила взгляд с одного члена президиума на другого, моля о помощи, но чувствовала, что все растеряны не меньше и не знают, что делать. Только Егор Дымшаков, по-видимому, ничему не удивлялся. От его безучастности не осталось и следа, он был весь как па пружинах, вместе со всеми, не сдерживаясь, хохотал, запрокидывая голову, скаля белые зубы. Ксения поймала себя на том, что даже завидует той естественности и свободе, с какой ведет себя Дымшаков. Ее подхлестывала тревожная, мятущаяся мысль: «Но если народ против Лузгана, то что же делаю я, а вместе со мной и коммунисты колхоза? Должны ли мы пойти наперекор всем и во что бы то ни стало отстаивать старого председателя или в новой обстановке нужно поступать как-то иначе?»
Напрасно Прохор Цапкин тряс колокольчиком, булькающий звук его, как комариный писк, тонул в буреломе голосов и шума. Казалось, не было силы, способной привести людей в спокойное состояние. Но вот Ксения увидела, как поднял руку Дымшаков, и зал сразу подчинился этому простому, почти незаметному движению и стих.
— Я долго говорить не буду,— тихо сказал Егор и поднялся за столом, щурясь, как бы прицеливаясь.— Тут дело ясней ясного. Но все ж забывать нам не след, что и гнилой пень годами в земле сидит, потому что глубокие корешки пустил. То; о чем мы кричим, — это все снаружи, сверху, всем видать, а надо рыть до последнего корешка, чтоб и трухи не оставалось.
Он помолчал, отыскивая кого-то глазами в зале.
— А что наш пень крепко загнил — это я вам сейчас на примере покажу. Для начала я у всех, кто тут сидит, спрошу вот о чем — получал ли кто прошлой осенью солому на крышу или нынче весной для подстилки скотине?
— Не-ет! Скорее у курицы молока выпросишь! — отозвались из разных концов зала.
— Курица дура! — посмеиваясь, сказал Егор.— Она все больше от себя гребет, а наши радетели знай под себя, да так, что иной раз ни себе, ни людям ничего не достается! Бригадир тракторной бригады Молодцов случайно по здесь?
— Здесь! Бои степу подпирает!
— У моим к нему попрос — Егор подождал, пока бригадир выступит ни угла на свет.— Скажи, Алексей, перед народом — весной, когда пахать начали, много соломы было на пиле?
И но считал,— став сразу кирпично-красным, ответил Молодцов.— Но порядочно...
— Куда она делась?
— Сожгли, куда же ее,— словно не чувствуя расставленной ловушки и с охотой влезая в нее, сказал бригадир.— Она нам пахать мешала...
Собрание угрожающе загудело, но Дымшаков снова одним взмахом руки остановил шум.
— Значит, скорее ее можно было сжечь, чем людям раздать?
— А ты что за такой прокурор, чтобы всех пытать? — вскинулся Никита Ворожнев.— Кто тебе дал такое право?
Егор рассмеялся.
— Не торопись, Ворожнев, от прокурора тебе все одно по уйти. А пока расскажи, лучше народу, как ты с Молодцовым по приказу Аникея копны жег.
— Траву я жег, а не солому!
— Это когда же ты траву от соломы разучился отличать, а? Напомни ему, Молодцов! Ты. это делал, потому что считаешь — твоя хата с краю, лишь бы поскорее вспахать, и с рук, долой. А Ворожнев-то знал, что он нашу нужду ногами топчет. Отвечай: было так или нет?
— А что мне прятаться! — угрюмо отозвался Молодцов.— Что мне велели, то я и делал...
— А если б завтра тебе велели свой дом со всех углов поджечь? — крикнул кто-то из задних рядов.
— Не один я солому жег...— упавшим голосом оправдывался Молодцов.— Спервоначалу Никита под все копны петуха пустил... А я уж потом... Чтоб, значит, побыстрей горело,..
Стоголосо взревело собрание, все повскакивали с мест, кто-то стучал ногами, кто-то свистел, заложив пальцы в рот, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы за столом президиума, не прося слова, молча не поднялась бы Екатерина Черкашина. Упираясь кулаками в стол, грозно
насупившись, она стояла и до тех пор смотрела в зал, пока все не начали постепенно затихать.
«Неужели все погубит какая-то солома? — растерянно недоумевала Ксения.— Да и что можно сделать, если Луз-гин настроил против себя всех? Спасет ли его теперь своим авторитетом даже председатель сельского Совета, хотя ее и очень уважают? Да, нелегкую берет она на себя задачу!»
— Я думаю,— тихо и раздельно проговорила Черка-шина, и голос ее дрогнул, словно от нерешительности.— Я думаю, что Лузгин давно изжил себя как руководитель, изжил себя как коммунист и даже как человек...
«Да что они все —с ума посходили?» — глядя на взволнованное, полное отчаянной смелости лицо женщины, подумала Ксения, замирая от предчувствия чего-то еще более недоброго и страшного, чем она только что слышала.
— Что он со своими дружками руки загребущие запускал в артельный карман и ни с кем не считался — это лишь одна беда. А еще худшая беда, что он весь колхоз наш губит, под корень режет...
— Ты словами-то зря не кидалась бы, товарищ Черкашина! — посоветовал ей из рядов бухгалтер Шалымов.— Так ведь можно что угодно о человеке сказать... Правда — она фактики любит!
— Видишь ли, товарищ бухгалтер,— в тон ему спокойно и ровно ответила председатель Совета.— Если вас копнуть, то и факты найдутся. Но иной раз есть и такие подлые дела, что их документами не докажешь. А Лузгин плох тем, что колхоз в свою вотчину превратил, души людские разлагает, веру в колхоз убивает...
«О чем она говорит? И почему она не сказала этого вчера на бюро?» — опустив голову и ни на кого уже не глядя, подавленно думала Ксения.
— Могут спросить: а где ты, мол, раньше была? — как приговор звучал голос Черкашиной.— Что ж, прятаться не буду — скажу как есть. Лузгина ведь за что всегда ценили в районе? За то, что он слово держал, всегда первым о выполнении плана докладывал! А чего начальству еще требовать, если все планы выполняются? Ну и я тоже так тогда считала и уважение к нему имела, когда видела, что он об интересах государства в первую очередь болеет... А когда мы ему позволили все решать одному и он взял над всеми власть, тут он стал изнутри загнивать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44