А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR Busya
«Кристин Айхель «Поединок в пяти переменах блюд. Обман», серия «Школа злословия. XXI»»: АСТ, ЛЮКС; Москва; 2005
ISBN 5-17-023132-6, 5-9660-1505-8
Аннотация
Званый ужин длится и длится… а медленно пьянеющие гости – короли и королевы богемы – успевают полюбить и возненавидеть друг друга, сплести десятки интриг и продемонстрировать изощренную хитрость и злое остроумие…
Кристин Айхель
Поединок в пяти переменах блюд
Роман с рецептами

ПЛАН РАССАДКИ ГОСТЕЙ ЗА СТОЛОМ

Дрожащая тишина. Девственная белизна салфеток. Жирный блеск семги.
Теофил Круг украдкой растер пепел на ковре. Несколько растерянный, он стоял в столовой квартиры, которая как бы уже перестала быть его квартирой. Всякий раз, когда они приглашали гостей, хорошо знакомая обстановка странным образом становилась чужой, как бы опережая чужие взгляды, которые вскоре обратятся ко всему, что здесь есть. Теофил выбросил сигарету в открытое окно. Да что же это? С какой стати он должен вот так бросать на произвол судьбы свою собственную квартиру, такую голую, беззащитную. Сдавать во вражеские руки.
Вздохнув, он взял стакан с пивом.
Раньше, подумал он, были комнаты для приемов и личные покои, тщательно разделенные между собой. Званый ужин, ну да. Мы сумели перенять у буржуа стиль жизни, но не можем себе позволить их апартаменты.
Красное вино лениво дышало в стеклянных графинах. Запах рыбного соуса струился по квартире. На столе замер ягненок, забальзамированный в меду, травах, растительном масле. В холодильнике застывал лимонный мусс, лоснящийся и довольный; он впитал в себя целых шесть яичных желтков. На заднем дворе сгущался все тот же чад хлопающих кухонных звуков, детского нытья и прерывистого дыхания парочек, а бледно-красное солнце уже успело благополучно улизнуть в облака.
Нельзя сказать, чтобы они уж очень любили эти званые вечера. Они были дороги, утомительны, и всегда было неясно, чем все закончится.
Штефани Круг вынимала кости из семги. На кафельных плитках в стиле модерн оседал водяной пар. Пищевые отходы потихоньку гнили в пластиковом мешке, висящем на ручке двери. Теофил со стаканом в руке вошел в кухню и с рассеянным любопытством этнолога стал наблюдать за действиями, предшествующими трапезе.
– Это отвратительно, – сказал он. – Сначала ты неизвестно что этим делала, а теперь вытаскиваешь кости, ну правда…
– Это спе-ци-аль-ный пин-цет для ры-бы, – даже не взглянув на него, ответила Штефани, растягивая гласные, словно говорила с умственно отсталым ребенком.
– Мы могли бы и Хаусманна позвать, – заметил Теофил и взял ломтик помидора с кухонного стола. – Он был бы вполне кстати…
– Ради Бога, этого ужасного искусствоведа я не могу больше видеть. Нескончаемый поток чуши, боязнь собственного взгляда. – Штефани посмотрела на Теофила. – Эйдетики и деталисты, иконоборчество и идеограммы, я тебя умоляю. Сплошная безграмотность и все. Хаусманн готов отправить картины на костер без суда и следствия.
Теофил холодно улыбнулся:
– Господи, можешь не умничать, мы ведь уже женаты!
Глаза Штефани сузились. Она отодвинула блюдо с рыбой и сняла полиэтиленовые перчатки. Потом схватила нож и решительным движением срезала с кости кусок.
– Жалость палача – твердая рука, – произнесла она с той смесью скуки и упрямства, которая иногда проскальзывает в разговорах хорошо знающих друг друга супругов.
– Уже лучше, – откликнулся Теофил. – Брехт?
– Нет, Эрнст Юнгер.
Лук-шалот, мелко порубленный, тяжелое ореховое масло, которое лишь с большой неохотой смешивалось с темным уксусом. Рядом ждали утиные грудки, они отливали матовым блеском и, казалось, вспухали на глазах. Штефани с удовольствием проследила, как они скользнули в сковороду и скончались второй, красивой смертью.
Эти крохотные помидорчики хоть и дурацкие, но все же милые. Красный как помидор – это звучит так плоско. Я потеряла свою любимую губную помаду. Может быть, ее взяла Мария?
Это был вовсе не обычный стол. Скорее длинный, чем широкий. На нем – тяжелая льняная скатерть, приобретенная специально, не из бабушкиного наследства. Центр мира. Все надежды, все планы пока замерли, но при желании их уже можно было услышать – пока всего лишь бормотание, сплетение голосов, вибрирующее звуковое пространство, где выделялись первые сопранные арии и кантилены басов, а все вместе двигалось волнами, то форте, то пиано, растягивалось и сжималось, развивая внутренние непокорные ритмы, взвиваясь и внезапно опять опадая, и затухало, пока некий голос-избавитель не запускал вновь этот запутанный механизм.
Теофил в нерешительности остановился в прихожей и сделал несколько быстрых глотков пива. Слишком теплое, всегда слишком теплое. Но он все равно продолжил его пить. Он чувствовал, что это некий акт протеста против вина, которое сегодня вечером будет в его бокале. Нет, нет, он любил вино, но рефлекторно все еще восставал против этого ритуала. Чинная трапеза, гм, да.
Ему было около пятидесяти. Но сменить студенческое восприятие жизни на стиль этих unhappy few, как он любил повторять, ему пока так и не удалось. Следующему поколению недоставало деликатности. Ну конечно, ему хорошо знакомы эти легкомысленные типы, которые сейчас везде и всюду делают карьеру. Веселая беззаботность, с которой эти последыши поминают Адорно и ездят на Мальдивы, развязность, с которой они слушают Боба Дилана в «саабе».
Теофил в отличие от них рос в то время, когда роскошь еще была подарком, да и ею ему приходилось наслаждаться с ироническим комментарием вроде: «Все-таки устрицы – скорее символ буржуазной жизни, чем продукт питания, так давайте же освободим их от декадентского флёра, ешьте, ешьте, это – дары моря, они безгрешны» и прочее…
И важные вещи были и в самом деле важны, окутанные аурой протеста и аскезы.
Но все же, наслаждаясь тонко продуманным порядком перемен блюд, он мечтал о фрикадельках и яичнице-глазунье.
Теофил подошел к большому зеркалу в прихожей. Он машинально наклонил голову, как всегда делал перед зеркалом, пытаясь увидеть круглую лысину на затылке, напоминающую тонзуру. Не так уж и плохо, спереди об ее присутствии можно только догадываться. Теофил был высокого роста, с мягкими серыми глазами, которые он прятал за очками в роговой оправе, и нежным ртом, который с годами превратился в небольшой штрих, теряющийся в чертах лица. Как будто художник забыл раскрасить сделанный мимоходом набросок.
Его профессия позволяла культивировать в себе своеобразную смесь флегматизма и меланхолии. Теофил был редактором на радио, на одном из общественных каналов. Себя он с удовольствием называл осколком лучших времен, ведь он заполнял пусть крохотную, зато эксклюзивную нишу, ведя передачу глубоко за полночь. И, поскольку эта ниша образовывалась лишь раз в два месяца, он мог поддерживать свою репутацию эстета с минимальными затратами рабочего времени. Его у Теофила оставалось достаточно, чтобы копаться в прошлом, которое ему самому казалось героическим.
• После некоторых колебаний он направился к туалету, чтобы в уединении почитать газету. Бесприютное ожидание.
Штефани с удовлетворением захлопнула холодильник и пружинящим шагом направилась в свою спальню. Ну, все. Наконец-то покончено с этим кухонным рабством. В следующий раз надо нанять повара, все это детское тщеславие, игра в безупречную хозяйку.
Что же мне надеть? Платье для приемов? Или наоборот, что-нибудь простенькое? Она еще раз мысленно пробежала список гостей.
Ей вспомнился старый анекдот о том, как певица перед премьерой из-за кулис разглядывает публику, видит в первых рядах критиков и замечает: «Я слышала, что у нас все критики продажные, ну эти-то, судя по их виду, не могут стоить дорого».
Штефани ободряюще улыбнулась своему отражению. Она стояла перед зеркалом с балетным станком, занимавшим целую стену, и рассматривала себя. Джинджер Роджерс, да-да-да. Белокурая мечта.
Она обесцвечивала волосы и укладывала их в девчоночьи локоны, как и несколько десятилетий подряд. Штефани всегда была загорелой. Это был тот желтовато-коричневый оттенок, в солидности не уступавший цвету качественных изделий из продубленной кожи. Штефани была дисциплинированной. Солнечные ванны входили в health-programme, как она это называла. Она была на пару лет младше Теофила и изо всех сил старалась выглядеть моложе, чем он.
Она привычно встряхнула своими белокурыми локонами. Контраст со ставшим жестким лицом проявился значительно отчетливее, но она его не замечала. Еще меньше внимания обращал на это Теофил, который носил ее образ в себе и не удосуживался проверить, а соответствует ли еще он действительности.
Что касается ее деятельности в качестве критика, то тут он был более внимательным. Аромат цветения в девичьих мечтах, как однажды пошутил Теофил, превратился в источение желчи. Одно время она могла смеяться над этой шуткой. Штефани была знаменита тем, что уничтожала безжалостными, попадающими точно в цель насмешками спотыкающихся танцоров и шепелявых актрис. И всякий раз, когда она изливала свой яд на страницы рукописи, над верхними и под нижними веками углублялись странные горизонтальные складки, угрожая со временем продолжить свое наступление на глаза и скрыть их за собой совсем. Смотровые щели, бойницы, амбразуры. Раньше у нее вообще не было кожи. Теперь – броня.
Штефани выбрала закрытое, отливающее серебром платье-футляр.
– Поднять занавес! – произнесла она без улыбки.
Боже мой, этот Себастьян Тин!
Он уселся на кушетку – мягкий укор в глазах показал, насколько она неудобна, – и сделал глоток шампанского. Голоса нерешительно смешивались в перестрелке, предваряющей основной бой.
– Точность, – неожиданно произнес Себастьян Тин, и чувствовалось, что за этим несколько бухгалтерским словом он видит целый космос невероятных утонченных смыслов, – точность – это главное.
Штефани посмотрела на него с материнской снисходительностью. Этот человек в самом деле запрятал глубоко в карман свое детство и хранил его там во влажной темноте. Сокровище, которое делало его и уязвимым, и сильным одновременно. В нем была какая-то цельность желаний, непререкаемая требовательность ребенка, у которого сложились болезненно четкие представления о страстно желаемой им вещи. И подобно ребенку, точно знающему, чего он хочет, он страдал, когда чувствовал, что в мире есть какая-то незавершенность, и приходил в упоение, если какое-то его чаяние осуществлялось.
По нему было видно, как он доволен, что на его жилете определенное число пуговиц и пуговицы именно те, которые, по его мнению, были единственно возможны, что крой пиджака является той смесью элегантности и небрежности, которая успокаивает его, уменьшает никогда не покидающее его чувство беззащитности, что воротник сшитой на заказ сорочки прижимается к его коже, как пеленка из хлопка к попке младенца.
Для него это были счастливые достоверности.
Сибилла Идштайн присела на кушетку рядом с ним, изо всех сил стараясь скрыть свое волнение. Себастьян Тин, Себастьян Тин, шептало все у нее внутри. Тогда он явился ей как бог, как повелитель книг, властитель царства, называемого общественным мнением, тот, которому она посылала свои тексты со смиренной просьбой об отзыве и с горячей надеждой на публикацию. Ответа она ни разу не получала.
И вот он просто сидит рядом.
Сибилла разглядывала его украдкой. Он оказался на удивление маленьким, уже начинал полнеть, что ему странным образом шло. Жилет собирался складками на животике, который он и не думал скрывать. В дорогом темно-сером костюме, с зачесанными назад каштановыми волосами и кокетливой бородкой-эспаньолкой, он выглядел ухоженным и аппетитным, словно метр какого-нибудь шикарного ресторана.
Только вот с глазами, думала Сибилла, с глазами его что-то не так. Карие глаза казались совершенно непрозрачными, орехово-карими. Непроницаемыми.
От него хорошо пахло. Сибилла наслаждалась этим мужским запахом, запахом лосьона для бритья и сигар, кожи, крахмальной сорочки. Ах, Себастьян Тин.
Часто его лицо принимало обиженное выражение, уголки рта опускались. На лице появлялся налет брезгливости и скуки, и вот тут, да, тут обычно раздавался этот его смех. Все ожидали его, и степенное течение беседы заранее содрогалось от экстатического беспамятства отчаянного приступа смеха. Лунно-невротические неудержимые спазмы, занимательные до грусти.
Сибилла Идштайн наслаждалась этим затишьем перед бурей больше всего. Она слышала о странных приступах Себастьяна Тина и теперь сгорала от любопытства, действительно ли сей превосходно владеющий собой господин способен безвольно отдаться приступу веселья, если, конечно, это можно назвать весельем. На ее тонком лице были заметны следы усталости, но оттого, что Себастьян сидел рядом и в воздухе витал призрак его смеха, беседа с ним перешла в старомодное кокетство. Она ласкала Себастьяна диковинными иностранными словами, она ворковала, она пылала. Она вкрапляла в акварель своих фраз слова clandestin и mosanque.
Желание нравиться – высшая светская добродетель – оседало на лицах как роса.
– Мне нравится ваше воодушевление, от такого огня я и сам загораюсь! – воскликнул Себастьян Тин.
Сибилла и Себастьян наслаждались изысканностью определений, перебирая и любуясь ими, как примеривают эксцентрические шляпы. В их глазах светился радостный азарт, когда в руки попадал очередной мерцающий драгоценным блеском камень. Желание полакомиться влекло их в деликатесную лавку языка, где они пробовали, пережевывали и обсасывали слова со сладострастием, вызывавшим удивление, если знать о скудости их прочих удовольствий.
Штефани откинулась в кресле и с удовлетворением наблюдала за ними. Сибилла и Себастьян, вы только посмотрите. Разгоряченная после кухни, Штефани не слишком вслушивалась в их разговор. Ее мысли от живого зверинца перешли к зверинцу мертвому. Утки, рыба и ягненок.
Теофил устроился во втором кресле и пил шампанское. Слишком теплое, всегда слишком теплое. Он прикурил сигарету, задумчиво наблюдая за сценой напротив. Этот Себастьян Тин безнадежно претенциозен, но Сибилла нравилась ему. Невозможно поверить, что она купилась на этого болтуна.
Себастьян без околичностей перешел к своей любимой теме.
– Не кажется ли вам, – обратился он к Сибилле, – что мы только потому любим искусство, что жаждем чужих впечатлений, не из любопытства, а оттого, что для нас эти чувства и впечатления, воплощенные в художественном произведении, – драгоценные сосуды, в которые мы с благодарностью направляем тонкий, иногда даже скудный ручеек наших чувств? И там, в разукрашенных колбах, они больше не кажутся нам такими незначительными. Да, возможно, это что-то вроде подсознательной надежды, что сосуд сможет облагородить содержимое, неуловимый аромат красивой упаковки сможет перейти в пресную, безвкусную жидкость.
– Какая красивая и печальная мысль, – ответила Сибилла. – В ней блеск красоты и туманность печали.
Себастьян Тин благодарно взял ее руку и запечатлел на ней поцелуй.
Сибилла Идштайн положила ногу на ногу. Ее ресницы были слегка загнуты и под светло-зелеными глазами лежали темные тени, что придавало взгляду некую старомодную порочность. Рыжеватые волосы доходили до подбородка, были расчесаны на пробор, и при всей женственности этой прически в ней что-то было от нахального мальчишки, что-то дерзкое и непочтительное. Она откинулась на спинку дивана. Теофил заметил, что чулки она носит без пояса.
– И над чем вы сейчас работаете? – обратилась она к Себастьяну Тину.
Этот вопрос входил в набор банальностей как приветственная фраза.
– Все мое внимание сейчас посвящено delay, – ответил он и уставился в лицо Сибиллы испытующим взглядом, стараясь угадать ее реакцию на это слово.
Себастьян Тин в своем издательстве «Литератур контор» выпускал книги, оформленные с таким вкусом, что от этого пиршества тошнило, как после переедания. Время от времени он сам писал эссе, раздувая их в целые книги, где его снобизм проявлялся во всем блеске. В своем последнем опусе он оплакивал уничтожение домашней обслуги, гувернеров и швейцаров, жизнь без них ему казалась банальной. Для всех оставалось загадкой, как ему удается печатать такое, хотя он и обладал солидными средствами, позволявшими ему удовлетворять свои капризы.
– Delay – как интересно, – помедлив, произнесла Сибилла с вежливой улыбкой, пытаясь выгадать время.
Что он имел в виду? Он ведь не печатает расписания европейских авиарейсов? Что еще из модных течений она упустила?
К счастью, раздался звонок.
Все невольно посмотрели на дверь. Секундой позже в комнату вплыл Герман Грюнберг, карманы его итальянского костюма были набиты пачками сигарет.
Теофил и Себастьян церемонно поднялись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15