Я сел на табурет и стал осторожно, почти как реставратор, проводить щеткой по боковой стороне одной из туфелек. Красный цвет постепенно проявлялся. В гостиной слышались голоса все еще бодрствовавших гостей. Закончившаяся гроза оставила после себя ощущение спокойной умиротворенности. На улице было совсем неподвижно. Воздух застыл, как будто тучи унесли с собой даже легкий ветерок.
Я высунулся из дверного проема с туфелькой в руке. На небе кое-где высыпали звезды, но луна все еще была скрыта огромной массой плывущих черных туч. Вдруг появился пес издателя, медленно двигавшийся по направлению ко мне. Я спросил, откуда он идет. Он едва взглянул на меня и, зашагав чуть быстрее, но не меняя своей ленивой походки, вошел в дом. Услышав незнакомые голоса в гостиной, он резко остановился, как будто наткнувшись на что-то. Постояв несколько секунд в полной неподвижности, он решил укрыться под кухонным столом.
– Ты кажешься дурачком, – сказал я ему, – но думаю, ты вовсе не глуп. Ты хочешь превратиться в невидимку.
Собака никак не отреагировала на мой голос, и я снова принялся чистить туфли. Вскоре появилась Исабель Тогорес, держа между пальцами почти докуренную сигару. Она удивленно подняла брови, увидев, чем я занимаюсь, но ничего не сказала. Она лишь налила себе стакан воды и внимательно на меня посмотрела, отчего я почувствовал себя очень неловко.
– Если вам что-нибудь нужно, я к вашим услугам, – несколько неожиданно предложил я.
– Настоящие женщины всегда оставляют после себя следы, – сказала она мне после некоторого размышления. – Следы помады на бокалах, туфли на кухне, трусы, валяющиеся на полу. Не знаю, как это у них получается, но это так. Действительно так. А я кажусь лесбиянкой, черт возьми.
Она поставила свой стакан в раковину и вышла, не сказав больше ни слова. В воздухе остался запах сигары. Почти сразу же я увидел, как отправился в спальню Умберто Арденио Росалес. Издатель задержался на некоторое время, для того чтобы потушить камин. После этого он пришел пожелать мне спокойной ночи и сказал, чтобы я лег спать поскорее. Оставшись один, я пошел в гостиную, чтобы убрать стаканы и бутылки (ведь никому не нравится натыкаться поутру на остатки вчерашнего пиршества). Я потушил свечи и открыл два окна, чтобы проветрить комнату, после чего вновь занялся чисткой туфель.
Закончив свою работу, я посмотрел на нее с гордостью. Никто бы не стал сомневаться, что эти туфли ступали только по мрамору и граниту. Я подумал, что Долорес Мальном, склонная видеть все в пессимистическом свете, обрадуется, узнав, что ее туфли были возвращены к жизни. Для этого нужно было только приложить небольшие усилия. Мне нравилось проявлять упорство, придавая важность незначительным вещам. Меня успокаивала мысль, что я умел противостоять всему: чужому влиянию, своим собственным сомнениям, книгам, которые читал, и советам других людей. В детстве я любил наблюдать, как у меня заживают царапины. Это наполняло меня ощущением своего собственного могущества. Лежа в постели с открытыми глазами, я воображал себя сказочным существом, способным полностью возрождаться. Теперь же, много лет спустя, я придавал такое значение спасению туфель, чтобы убедиться, что ничто – никакая грязь мира – не может противостоять мне.
Я взял туфли и вышел из дома, собираясь оставить их рядом с дверью Долорес, чтобы она нашла их на следующее утро. Я думал, что в это время она уже спит, но на одном из письменных столов стояла зажженная свеча. Я заглянул в окно и увидел Долорес. Она сидела, опершись локтями на стол и закрыв голову руками. Я подошел к окну поближе. Перед Долорес не было ни книги, ни чистого листа. Все на столе оставалось так же, как положил Пако. Я постучал в дверь.
* * *
Неспешно открыв дверь, Долорес окинула меня таким равнодушным взглядом, как будто меня там не было и она выглянула просто так, чтобы полюбоваться ночью.
– Я почистил ваши туфли, – сказал я, протягивая их ей.
Долорес взглянула на туфли и в знак благодарности изобразила слабую улыбку. В ее руках туфли сразу же превратились в непонятные предметы. Я понял, что Долорес чувствует себя очень одинокой, что она вовсе не светская дама и ей дела нет до тротуаров Нью-Йорка и раздувшихся трупов коров. Пако был прав. Долорес Мальном жила благодаря той энергии, которую давало ей разыгрывание комедии. Я почувствовал себя очень близким ей, будто ясно осознав то, что Долорес и не пыталась мне объяснить. Возможно, именно это, а также легкость, ощущаемая мной из-за ее равнодушия, позволили мне произнести слова, на которые я всегда считал себя неспособным:
– Вы очень красивая.
Долорес снова улыбнулась и на мгновение оживилась.
– Вас, молодых, легко завлечь чем угодно, – сказала она. – Спасибо за беспокойство, но это того не стоило. Честно говоря, я терпеть не могу эти туфли.
– Они вам очень идут, – настаивал я, уже не смущаясь и слегка задетый тем пренебрежением, с каким она отнеслась к моей борьбе против всей грязи мира.
Я повернулся и пошел обратно, но писательница негромко окликнула меня. Обернувшись, я услышал странный вопрос:
– Хочешь забрать их?
Она протянула руку, и туфли засверкали в темноте. В этот момент вышла луна, и нас окутал тусклый свет, похожий на холодный дым. Буря, из-за которой я оказался в этом доме, растаяла за горизонтом.
Застыв возле плакучей ивы с туфлями в руках, я смотрел на звезды и чувствовал, как холод пронизывает меня насквозь. Долорес уже потушила свечи, но в особняке еще кое-где был виден свет. Не спали Пако и Умберто. В комнате Фабио Комалады тоже до сих пор горели свечи. В окне вырисовывался его силуэт. Фабио расхаживал по комнате, наклонив голову и сосредоточенно глядя в пол. Я забеспокоился, представив, что он может выглянуть и увидеть, как я, притаившись в темноте, наблюдаю за его окном. Я отступил на несколько шагов. Мысль, что он застанет меня за подглядыванием, внушала мне необъяснимый панический ужас. Еще в детстве, когда меня находили во время игры в прятки, я испытывал такое отчаянное волнение, как будто, обнаружив мое укрытие, другие раскрывали все мои секреты. Наверное, именно из-за этого ощущения я и полюбил искать потайные уголки, испытывая вместе с тем чувство стыда и беззащитности: прячась, я отдавался во власть того человека, за которым подсматривал. В ту ночь, глядя на силуэт погруженного в свои мысли Фабио, я не смог вынести собственной уязвимости и побежал на кухню.
Я закрыл окна в гостиной и потушил все свечи. Дом погрузился в такую мертвую тишину, что казался заброшенным. Мне не хотелось оставаться в одиночестве. Я испытывал какое-то беспокойство, как будто от дуновения или легкого поглаживания по затылку. Я поспешил закрыться в своей спальне. Пес издателя ухитрился, пока меня не было, открыть дверь и теперь лежал перед горевшим обогревателем. Я погладил пса по спине – она была такая горячая, что казалось, будто вот-вот вспыхнет. В комнате было так жарко, что моя одежда уже высохла. Я погасил обогреватель и лег в постель. Собака грустно на меня посмотрела. Я протянул руку, чтобы еще раз ее погладить. Мне не хотелось, чтобы она уходила. Собака решила притвориться мертвой – это был ее любимый трюк, и я знал, что теперь она не сдвинется с места.
В ожидании, пока придет сон, я стал размышлять о случайностях, забросивших меня в этот дом. Разве я мог предположить, когда уезжал днем из городка, что вечером буду готовить ужин для людей, которых никогда прежде не видел? Как могло случиться, что издатель, всегда такой скрупулезный, забыл заказать свечи? На каком отрезке пути – вероятно, недалеко от того места, где остановился я с велосипедом, – Лурдес сбила корову? Из-за какого каприза природы буря так долго не начиналась и разразилась именно тогда, когда я встретился с машиной, возвратившей меня в дом издателя? Почему все обстоятельства переплелись именно так, чтобы сейчас я лежал в постели в чужом доме, размышляя о своенравии случая, а рядом со мной дремал пес, мечтающий стать невидимкой?
Постепенно, погруженный в эти абсурдные размышления, я стал засыпать. Однако внезапно меня разбудил странный шум. Это скрипела лестница под тяжестью чьих-то шагов. Я прислушался. На несколько секунд все затихло, но вскоре вновь послышался скрип ступенек. Кто-то медленно, стараясь не шуметь, спускался по лестнице. Я приподнялся, встревоженный подозрением, и осторожно спустил ноги на пол, боясь, как бы скрип кровати не выдал меня. Пес, не переменивший своего положения, продолжал лежать неподвижно с закрытыми глазами. Было трудно догадаться, когда он действительно спал, а когда нет: это был безупречный шпион.
К сожалению, мне недоставало философского хладнокровия собаки, тем более в этой ситуации. Я был уверен, что по лестнице спускался не кто иной, как Фабио Комалада, жаждущий в полной мере насладиться преклонением Полин.
Желая убедиться, действительно ли волкоподобный зверь принялся за старое, я, крадучись, пошел к нему, боясь наткнуться на что-нибудь в темноте и выдать себя. Я опасался, что пес, неожиданно переменив свой нрав, лая, пойдет вслед за мной или же внезапно включат электричество и во всем доме загорится свет. Мне пришлось присесть на корточки, когда слабое мерцание свечи осветило кухню. Я последовал за ускользающей тенью, направлявшейся через гостиную к подводной каюте, где Полин спала или дожидалась своего возлюбленного. Я осторожно высунулся, спрятавшись за дверью. Узнав тайного любовника, я не мог не вздохнуть с облегчением.
Мужчина, направлявшийся к двери кабинета, был не Фабио, а Умберто Арденио Росалес, похититель зонтика и ревностный защитник своего места за столом. По какой-то труднообъяснимой причине мне казалось более допустимым, чтобы прелестями секретарши наслаждался тучный и неприятный человек, чем мучимый страстью и бессонницей писатель. Так я впервые столкнулся с низостью, присущей всем нам. По сути, у меня было достаточно оснований для того, чтобы, как всегда, остаться в стороне. Впутываться в то, что видишь, бывает довольно обременительно, и хуже всего то, что нам, оказывается, легче видеть несчастья других, чем их романы. Иными словами: так как для меня Полин была недосягаема, мне было менее обидно представлять ее принуждаемой, чем соблазненной. Я предпочел не задумываться о ее чувствах и уж тем более не стал гадать о ее сердечной склонности. Я посмотрел, как закрылась дверь, и ушел в свою комнату.
Вновь улегшись в постель, я взглянул на часы. Было уже два часа ночи, но мне совсем не хотелось спать. Прошло довольно много времени, но даже возобновленные размышления о своенравии случая не могли усыпить меня. Я подумал, что Полин сейчас, наверное, выскользнула из кровати, где храпел ее любовник, и смотрела в темноту сквозь одно из узких окошек своей каюты. Может быть, и Фабио застыл в это время у окна, остановив свой взгляд на поникших ветвях плакучей ивы, из-под которых я в тот вечер за ним наблюдал. Вполне вероятно, что Долорес и издатель тоже не спали, а может быть, даже и Антон. Я представил себе, как он, протрезвленный внезапной вспышкой сознания, лежал в кровати с открытыми глазами и сдавленной тоской грудью, не в силах понять, где находится. Наверное, эта ночь была для нас не периодом отдыха, в котором никто не нуждался, а перемирием, необходимой передышкой, как будто все – и даже я, всего лишь повар, – должны были сражаться, приняв вызов Пако, чтобы показать, на что мы способны.
Я провел несколько часов в этом приятном состоянии между сном и бодрствованием. Один раз я открыл глаза и посмотрел в окно. Небо начинало уже немного светлеть. Птицы издателя не шумели, собравшись в питомнике. В зарождающемся рассвете сосредоточилась вся напряженность этой беспокойной ночи, как в прощальной улыбке человека, с которым расстаешься навсегда.
Пятница
Издатель звал меня тихим, но настойчивым голосом, как будто ему нужно было непременно меня разбудить, но он хотел сделать это как можно мягче. В полусне я сначала подумал, что это Фарук, садовник, включил машину для стрижки газона в дальнем углу сада. Однако в действительности это рычание издавал Пако, повторяя мое имя с максимальной нежностью, на какую был способен, – его оглушительный голос не допускал никакого изменения тембра. Обычно, когда он хотел сказать что-нибудь по секрету и начинал шептать мне на ухо, я думал, что он внезапно и сильно охрип.
Наконец я открыл глаза. Увидев, что я проснулся, Пако вздохнул с облегчением – его беспокойный характер не позволял ему выносить сна других.
– Я не могу найти карандаш, – сказал он, – карандаш с кухни. Он у тебя?
Я слегка приподнялся и посмотрел на него с некоторой растерянностью. Его дом был полон письменных принадлежностей. На секунду я подумал, что все еще сплю. Я протер глаза и снова на него посмотрел. Пако наклонился ко мне, с нетерпением ожидая ответа. Вчерашний костюм, очевидно, извлеченный на свет божий исключительно для приема гостей, снова покоился в шкафу. Издатель, несомненно, считал, что достаточно надеть костюм один раз, для того чтобы выполнить требования этикета. В то утро на нем был довольно потертый свитер с широким воротом и растянутыми карманами. Я увидел, что они были набиты яйцами и понял, что издатель пришел из птичника и искал свой «Стедтлер-Норис 120-1 Б», чтобы, как всегда, пометить им добычу. Пако хранил карандаш в корзинке из ивовых прутьев вместе с блокнотом в клетку для записывания заказов у моей матери и крошечной приходно-расходной книгой пятнадцатилетней давности, куда изысканным почерком миниатюриста издатель иногда заносил данные о работах по ремонту особняка.
– Так он у тебя? – настойчиво повторил Пако.
Я отрицательно покачал головой. Тогда Пако перешел на свой обычный тон. Он упер руки в бока и завопил:
– Так я и знал! Золотых «паркеров» и «монбланов» им мало! Я ведь прекрасно знаю их и никому не доверяю. Потому-то я и завалил их комнаты ручками! И что вы думаете? В первую же ночь – в первую! – у меня крадут карандаш для метки яиц!
Он вышел, схватившись руками за обе стороны дверного проема, как будто борясь против сильного порыва ветра или неотвратимой старости. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я проспал менее двух часов, но не чувствовал усталости, только некоторую тяжесть в голове от бессонницы. Я подскочил с постели с намерением принять освежающий душ. Собаки в комнате уже не было. В ванной горела лампочка – значит, дали электроэнергию. Из окошка я увидел сад и Фарука, шедшего с большими садовыми ножницами в руках. С этой стороны дома открывался вид на горы: они были такого темно-синего цвета, что казалось, будто в них прячется ночь. Всего пару недель назад на вершинах ближайших гор можно было еще разглядеть остатки снега. Открывая краны, я вспомнил, как однажды Пако набросился на меня на улице, возмущенный книгой, которую в то время читал. «Ты только посмотри на его стиль, – говорил он мне, показывая абзац, но не давая его прочитать, – послушай, что он пишет: «Горы четко вырезались на горизонте»… Этот парень еще не забыл про свои детские ножницы! Но это еще что! Незадолго до этого он пишет, что тучи были как будто нарисованы на небе. И послушай, что он продолжает писать про эти несчастные горы: «Покрытые снегом, они издалека походили на Вифлеем». Понимаешь, что это за чепуха? Это все равно что сказать, что человек похож на свою собственную карикатуру. Парень, не вздумай писать, если ты не готов тщательно работать над образами. Лихтенберг говорил, что многие люди читают только для того, чтобы не думать. Он был слишком снисходителен к писателям!»
Но я не хотел становиться писателем. Мне никогда это не приходило в голову, а мой отец уже решил мое будущее с той же категоричностью, с какой резал порей. Я должен стать поваром, хорошим поваром Ампурдана, привыкшим смешивать вкус моря и гор, как в сюрреалистической песне, известной мне с детства: «Зайцы бегают по морю, по горам – сардины». Должен признать, что поварское искусство всегда казалось мне довольно приятной профессией.
Я пошел на кухню и включил кофеварку. Пако налил себе чашку кофе и выпил его, не добавляя ни молока, ни сахара. Он сказал мне, чтобы я подавал обильный завтрак в столовую и был готов обслуживать просыпающихся гостей. Я достал масло, джем, сыр и колбасы. Я сделал тосты и намазал некоторые из них томатной пастой, а другие завернул в салфетку и положил в хлебницу. Потом я приготовил апельсиновый сок и поставил в центр стола большую глиняную миску с фруктами. Однако первого появившегося гостя все это нисколько не интересовало.
Антон Аррьяга вошел через главную дверь, которая вела из сада. Я притворился, будто не замечаю его присутствия, но наблюдал за ним краем глаза. Он подошел к мини-бару, налил себе стакан виски и выпил его залпом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Я высунулся из дверного проема с туфелькой в руке. На небе кое-где высыпали звезды, но луна все еще была скрыта огромной массой плывущих черных туч. Вдруг появился пес издателя, медленно двигавшийся по направлению ко мне. Я спросил, откуда он идет. Он едва взглянул на меня и, зашагав чуть быстрее, но не меняя своей ленивой походки, вошел в дом. Услышав незнакомые голоса в гостиной, он резко остановился, как будто наткнувшись на что-то. Постояв несколько секунд в полной неподвижности, он решил укрыться под кухонным столом.
– Ты кажешься дурачком, – сказал я ему, – но думаю, ты вовсе не глуп. Ты хочешь превратиться в невидимку.
Собака никак не отреагировала на мой голос, и я снова принялся чистить туфли. Вскоре появилась Исабель Тогорес, держа между пальцами почти докуренную сигару. Она удивленно подняла брови, увидев, чем я занимаюсь, но ничего не сказала. Она лишь налила себе стакан воды и внимательно на меня посмотрела, отчего я почувствовал себя очень неловко.
– Если вам что-нибудь нужно, я к вашим услугам, – несколько неожиданно предложил я.
– Настоящие женщины всегда оставляют после себя следы, – сказала она мне после некоторого размышления. – Следы помады на бокалах, туфли на кухне, трусы, валяющиеся на полу. Не знаю, как это у них получается, но это так. Действительно так. А я кажусь лесбиянкой, черт возьми.
Она поставила свой стакан в раковину и вышла, не сказав больше ни слова. В воздухе остался запах сигары. Почти сразу же я увидел, как отправился в спальню Умберто Арденио Росалес. Издатель задержался на некоторое время, для того чтобы потушить камин. После этого он пришел пожелать мне спокойной ночи и сказал, чтобы я лег спать поскорее. Оставшись один, я пошел в гостиную, чтобы убрать стаканы и бутылки (ведь никому не нравится натыкаться поутру на остатки вчерашнего пиршества). Я потушил свечи и открыл два окна, чтобы проветрить комнату, после чего вновь занялся чисткой туфель.
Закончив свою работу, я посмотрел на нее с гордостью. Никто бы не стал сомневаться, что эти туфли ступали только по мрамору и граниту. Я подумал, что Долорес Мальном, склонная видеть все в пессимистическом свете, обрадуется, узнав, что ее туфли были возвращены к жизни. Для этого нужно было только приложить небольшие усилия. Мне нравилось проявлять упорство, придавая важность незначительным вещам. Меня успокаивала мысль, что я умел противостоять всему: чужому влиянию, своим собственным сомнениям, книгам, которые читал, и советам других людей. В детстве я любил наблюдать, как у меня заживают царапины. Это наполняло меня ощущением своего собственного могущества. Лежа в постели с открытыми глазами, я воображал себя сказочным существом, способным полностью возрождаться. Теперь же, много лет спустя, я придавал такое значение спасению туфель, чтобы убедиться, что ничто – никакая грязь мира – не может противостоять мне.
Я взял туфли и вышел из дома, собираясь оставить их рядом с дверью Долорес, чтобы она нашла их на следующее утро. Я думал, что в это время она уже спит, но на одном из письменных столов стояла зажженная свеча. Я заглянул в окно и увидел Долорес. Она сидела, опершись локтями на стол и закрыв голову руками. Я подошел к окну поближе. Перед Долорес не было ни книги, ни чистого листа. Все на столе оставалось так же, как положил Пако. Я постучал в дверь.
* * *
Неспешно открыв дверь, Долорес окинула меня таким равнодушным взглядом, как будто меня там не было и она выглянула просто так, чтобы полюбоваться ночью.
– Я почистил ваши туфли, – сказал я, протягивая их ей.
Долорес взглянула на туфли и в знак благодарности изобразила слабую улыбку. В ее руках туфли сразу же превратились в непонятные предметы. Я понял, что Долорес чувствует себя очень одинокой, что она вовсе не светская дама и ей дела нет до тротуаров Нью-Йорка и раздувшихся трупов коров. Пако был прав. Долорес Мальном жила благодаря той энергии, которую давало ей разыгрывание комедии. Я почувствовал себя очень близким ей, будто ясно осознав то, что Долорес и не пыталась мне объяснить. Возможно, именно это, а также легкость, ощущаемая мной из-за ее равнодушия, позволили мне произнести слова, на которые я всегда считал себя неспособным:
– Вы очень красивая.
Долорес снова улыбнулась и на мгновение оживилась.
– Вас, молодых, легко завлечь чем угодно, – сказала она. – Спасибо за беспокойство, но это того не стоило. Честно говоря, я терпеть не могу эти туфли.
– Они вам очень идут, – настаивал я, уже не смущаясь и слегка задетый тем пренебрежением, с каким она отнеслась к моей борьбе против всей грязи мира.
Я повернулся и пошел обратно, но писательница негромко окликнула меня. Обернувшись, я услышал странный вопрос:
– Хочешь забрать их?
Она протянула руку, и туфли засверкали в темноте. В этот момент вышла луна, и нас окутал тусклый свет, похожий на холодный дым. Буря, из-за которой я оказался в этом доме, растаяла за горизонтом.
Застыв возле плакучей ивы с туфлями в руках, я смотрел на звезды и чувствовал, как холод пронизывает меня насквозь. Долорес уже потушила свечи, но в особняке еще кое-где был виден свет. Не спали Пако и Умберто. В комнате Фабио Комалады тоже до сих пор горели свечи. В окне вырисовывался его силуэт. Фабио расхаживал по комнате, наклонив голову и сосредоточенно глядя в пол. Я забеспокоился, представив, что он может выглянуть и увидеть, как я, притаившись в темноте, наблюдаю за его окном. Я отступил на несколько шагов. Мысль, что он застанет меня за подглядыванием, внушала мне необъяснимый панический ужас. Еще в детстве, когда меня находили во время игры в прятки, я испытывал такое отчаянное волнение, как будто, обнаружив мое укрытие, другие раскрывали все мои секреты. Наверное, именно из-за этого ощущения я и полюбил искать потайные уголки, испытывая вместе с тем чувство стыда и беззащитности: прячась, я отдавался во власть того человека, за которым подсматривал. В ту ночь, глядя на силуэт погруженного в свои мысли Фабио, я не смог вынести собственной уязвимости и побежал на кухню.
Я закрыл окна в гостиной и потушил все свечи. Дом погрузился в такую мертвую тишину, что казался заброшенным. Мне не хотелось оставаться в одиночестве. Я испытывал какое-то беспокойство, как будто от дуновения или легкого поглаживания по затылку. Я поспешил закрыться в своей спальне. Пес издателя ухитрился, пока меня не было, открыть дверь и теперь лежал перед горевшим обогревателем. Я погладил пса по спине – она была такая горячая, что казалось, будто вот-вот вспыхнет. В комнате было так жарко, что моя одежда уже высохла. Я погасил обогреватель и лег в постель. Собака грустно на меня посмотрела. Я протянул руку, чтобы еще раз ее погладить. Мне не хотелось, чтобы она уходила. Собака решила притвориться мертвой – это был ее любимый трюк, и я знал, что теперь она не сдвинется с места.
В ожидании, пока придет сон, я стал размышлять о случайностях, забросивших меня в этот дом. Разве я мог предположить, когда уезжал днем из городка, что вечером буду готовить ужин для людей, которых никогда прежде не видел? Как могло случиться, что издатель, всегда такой скрупулезный, забыл заказать свечи? На каком отрезке пути – вероятно, недалеко от того места, где остановился я с велосипедом, – Лурдес сбила корову? Из-за какого каприза природы буря так долго не начиналась и разразилась именно тогда, когда я встретился с машиной, возвратившей меня в дом издателя? Почему все обстоятельства переплелись именно так, чтобы сейчас я лежал в постели в чужом доме, размышляя о своенравии случая, а рядом со мной дремал пес, мечтающий стать невидимкой?
Постепенно, погруженный в эти абсурдные размышления, я стал засыпать. Однако внезапно меня разбудил странный шум. Это скрипела лестница под тяжестью чьих-то шагов. Я прислушался. На несколько секунд все затихло, но вскоре вновь послышался скрип ступенек. Кто-то медленно, стараясь не шуметь, спускался по лестнице. Я приподнялся, встревоженный подозрением, и осторожно спустил ноги на пол, боясь, как бы скрип кровати не выдал меня. Пес, не переменивший своего положения, продолжал лежать неподвижно с закрытыми глазами. Было трудно догадаться, когда он действительно спал, а когда нет: это был безупречный шпион.
К сожалению, мне недоставало философского хладнокровия собаки, тем более в этой ситуации. Я был уверен, что по лестнице спускался не кто иной, как Фабио Комалада, жаждущий в полной мере насладиться преклонением Полин.
Желая убедиться, действительно ли волкоподобный зверь принялся за старое, я, крадучись, пошел к нему, боясь наткнуться на что-нибудь в темноте и выдать себя. Я опасался, что пес, неожиданно переменив свой нрав, лая, пойдет вслед за мной или же внезапно включат электричество и во всем доме загорится свет. Мне пришлось присесть на корточки, когда слабое мерцание свечи осветило кухню. Я последовал за ускользающей тенью, направлявшейся через гостиную к подводной каюте, где Полин спала или дожидалась своего возлюбленного. Я осторожно высунулся, спрятавшись за дверью. Узнав тайного любовника, я не мог не вздохнуть с облегчением.
Мужчина, направлявшийся к двери кабинета, был не Фабио, а Умберто Арденио Росалес, похититель зонтика и ревностный защитник своего места за столом. По какой-то труднообъяснимой причине мне казалось более допустимым, чтобы прелестями секретарши наслаждался тучный и неприятный человек, чем мучимый страстью и бессонницей писатель. Так я впервые столкнулся с низостью, присущей всем нам. По сути, у меня было достаточно оснований для того, чтобы, как всегда, остаться в стороне. Впутываться в то, что видишь, бывает довольно обременительно, и хуже всего то, что нам, оказывается, легче видеть несчастья других, чем их романы. Иными словами: так как для меня Полин была недосягаема, мне было менее обидно представлять ее принуждаемой, чем соблазненной. Я предпочел не задумываться о ее чувствах и уж тем более не стал гадать о ее сердечной склонности. Я посмотрел, как закрылась дверь, и ушел в свою комнату.
Вновь улегшись в постель, я взглянул на часы. Было уже два часа ночи, но мне совсем не хотелось спать. Прошло довольно много времени, но даже возобновленные размышления о своенравии случая не могли усыпить меня. Я подумал, что Полин сейчас, наверное, выскользнула из кровати, где храпел ее любовник, и смотрела в темноту сквозь одно из узких окошек своей каюты. Может быть, и Фабио застыл в это время у окна, остановив свой взгляд на поникших ветвях плакучей ивы, из-под которых я в тот вечер за ним наблюдал. Вполне вероятно, что Долорес и издатель тоже не спали, а может быть, даже и Антон. Я представил себе, как он, протрезвленный внезапной вспышкой сознания, лежал в кровати с открытыми глазами и сдавленной тоской грудью, не в силах понять, где находится. Наверное, эта ночь была для нас не периодом отдыха, в котором никто не нуждался, а перемирием, необходимой передышкой, как будто все – и даже я, всего лишь повар, – должны были сражаться, приняв вызов Пако, чтобы показать, на что мы способны.
Я провел несколько часов в этом приятном состоянии между сном и бодрствованием. Один раз я открыл глаза и посмотрел в окно. Небо начинало уже немного светлеть. Птицы издателя не шумели, собравшись в питомнике. В зарождающемся рассвете сосредоточилась вся напряженность этой беспокойной ночи, как в прощальной улыбке человека, с которым расстаешься навсегда.
Пятница
Издатель звал меня тихим, но настойчивым голосом, как будто ему нужно было непременно меня разбудить, но он хотел сделать это как можно мягче. В полусне я сначала подумал, что это Фарук, садовник, включил машину для стрижки газона в дальнем углу сада. Однако в действительности это рычание издавал Пако, повторяя мое имя с максимальной нежностью, на какую был способен, – его оглушительный голос не допускал никакого изменения тембра. Обычно, когда он хотел сказать что-нибудь по секрету и начинал шептать мне на ухо, я думал, что он внезапно и сильно охрип.
Наконец я открыл глаза. Увидев, что я проснулся, Пако вздохнул с облегчением – его беспокойный характер не позволял ему выносить сна других.
– Я не могу найти карандаш, – сказал он, – карандаш с кухни. Он у тебя?
Я слегка приподнялся и посмотрел на него с некоторой растерянностью. Его дом был полон письменных принадлежностей. На секунду я подумал, что все еще сплю. Я протер глаза и снова на него посмотрел. Пако наклонился ко мне, с нетерпением ожидая ответа. Вчерашний костюм, очевидно, извлеченный на свет божий исключительно для приема гостей, снова покоился в шкафу. Издатель, несомненно, считал, что достаточно надеть костюм один раз, для того чтобы выполнить требования этикета. В то утро на нем был довольно потертый свитер с широким воротом и растянутыми карманами. Я увидел, что они были набиты яйцами и понял, что издатель пришел из птичника и искал свой «Стедтлер-Норис 120-1 Б», чтобы, как всегда, пометить им добычу. Пако хранил карандаш в корзинке из ивовых прутьев вместе с блокнотом в клетку для записывания заказов у моей матери и крошечной приходно-расходной книгой пятнадцатилетней давности, куда изысканным почерком миниатюриста издатель иногда заносил данные о работах по ремонту особняка.
– Так он у тебя? – настойчиво повторил Пако.
Я отрицательно покачал головой. Тогда Пако перешел на свой обычный тон. Он упер руки в бока и завопил:
– Так я и знал! Золотых «паркеров» и «монбланов» им мало! Я ведь прекрасно знаю их и никому не доверяю. Потому-то я и завалил их комнаты ручками! И что вы думаете? В первую же ночь – в первую! – у меня крадут карандаш для метки яиц!
Он вышел, схватившись руками за обе стороны дверного проема, как будто борясь против сильного порыва ветра или неотвратимой старости. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я проспал менее двух часов, но не чувствовал усталости, только некоторую тяжесть в голове от бессонницы. Я подскочил с постели с намерением принять освежающий душ. Собаки в комнате уже не было. В ванной горела лампочка – значит, дали электроэнергию. Из окошка я увидел сад и Фарука, шедшего с большими садовыми ножницами в руках. С этой стороны дома открывался вид на горы: они были такого темно-синего цвета, что казалось, будто в них прячется ночь. Всего пару недель назад на вершинах ближайших гор можно было еще разглядеть остатки снега. Открывая краны, я вспомнил, как однажды Пако набросился на меня на улице, возмущенный книгой, которую в то время читал. «Ты только посмотри на его стиль, – говорил он мне, показывая абзац, но не давая его прочитать, – послушай, что он пишет: «Горы четко вырезались на горизонте»… Этот парень еще не забыл про свои детские ножницы! Но это еще что! Незадолго до этого он пишет, что тучи были как будто нарисованы на небе. И послушай, что он продолжает писать про эти несчастные горы: «Покрытые снегом, они издалека походили на Вифлеем». Понимаешь, что это за чепуха? Это все равно что сказать, что человек похож на свою собственную карикатуру. Парень, не вздумай писать, если ты не готов тщательно работать над образами. Лихтенберг говорил, что многие люди читают только для того, чтобы не думать. Он был слишком снисходителен к писателям!»
Но я не хотел становиться писателем. Мне никогда это не приходило в голову, а мой отец уже решил мое будущее с той же категоричностью, с какой резал порей. Я должен стать поваром, хорошим поваром Ампурдана, привыкшим смешивать вкус моря и гор, как в сюрреалистической песне, известной мне с детства: «Зайцы бегают по морю, по горам – сардины». Должен признать, что поварское искусство всегда казалось мне довольно приятной профессией.
Я пошел на кухню и включил кофеварку. Пако налил себе чашку кофе и выпил его, не добавляя ни молока, ни сахара. Он сказал мне, чтобы я подавал обильный завтрак в столовую и был готов обслуживать просыпающихся гостей. Я достал масло, джем, сыр и колбасы. Я сделал тосты и намазал некоторые из них томатной пастой, а другие завернул в салфетку и положил в хлебницу. Потом я приготовил апельсиновый сок и поставил в центр стола большую глиняную миску с фруктами. Однако первого появившегося гостя все это нисколько не интересовало.
Антон Аррьяга вошел через главную дверь, которая вела из сада. Я притворился, будто не замечаю его присутствия, но наблюдал за ним краем глаза. Он подошел к мини-бару, налил себе стакан виски и выпил его залпом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21