Это была девушка, не любившая, чтобы Умберто называл ее груди Ортега-и-Гасет, жаловавшаяся на то, что никогда не получала в подарок шляпу, а теперь имевшая целую коллекцию, девушка, зарабатывавшая на жизнь тем, чем умела. Люди выходили из ее комнаты тайком, а она чувствовала себя несказанно счастливой. Ее маленькие трагедии не имели никакого значения. Так же как и трагедии Умберто, отправившегося спьяну искать компанию в птичник, и трагедии всех нас, сидящих за столом в этом плывущем по волнам доме. Все эти мысли пронеслись у меня в голове, когда Фабио закончил свой рассказ, – я почувствовал, что поддался ложному величию литературных страстей. Жизнь была не менее ужасна, но намного более прозаична.
Долорес Мальном невольно подкрепила мою теорию. Прежде чем я подал десерт, она встала, взяла листы, оставленные на полке, и положила их рядом с тарелкой Пако:
– Вот твой подарок на день рождения. Я уже закончила его. Поздравляю, старина. Это мое последнее произведение. У меня рак желудка, и мне осталось два, в лучшем случае три месяца.
Пако осторожно положил вилку на обглоданные кости барашка. Его рука слегка дрожала. Но Долорес ответил не он.
– Что ты такое говоришь? – закричала Исабель Тогорес, как будто Долорес ее оскорбила. – Что за глупости?
Фабио закрыл руками лицо. Тогда я понял, о чем был их разговор в саду, когда Фабио, плача, покрывал поцелуями руку своей подруги. Некогда Пако в одной из своих наставительных бесед о той профессии, которой я не хотел посвящать себя, сказал мне, что рассказ как наполовину услышанный разговор: его так до конца и не понимаешь, но осознаешь, что он очень важен для кого-то. Наверное, он был прав, и это было хорошее доказательство, но в тот момент эти знания вряд ли могли чем-то помочь ему. Пако медленно поднял голову и взглянул на Долорес, открыв рот, не зная, что сказать. Он держал свои дрожащие руки на тарелке. Конечно же, они были влажные, холодные и онемевшие, как будто он только что вытащил их из ведра со льдом.
– Сядь, – продолжала Исабель, вставая. – Присядь на минутку. Какие к черту два месяца! Не может быть, чтобы ты была больна. Я уверена, что это неправда!
– Выпей валидол, – ответила ей Долорес, – тебе станет легче. А я пойду лягу. Я устала.
Она вышла из столовой, оставив после себя гнетущее молчание. Антон залпом выпил свое виски. Фабио продолжал закрывать лицо руками. Исабель Тогорес смотрела на нас, как будто возмущенная тем, что никто не предпринимал ничего, чтобы помочь Долорес. Полин, как казалось, была почти в забытьи. Эта маленькая трагедия не предвещала счастливого финала. Она была такой незначительной, что не годилась даже для рассказа.
Когда стук каблуков Долорес прекратился и дверь со скрипом закрылась, Пако разбил свою тарелку ударом кулака. Куски фаянса и остатки еды разлетелись по скатерти. Он встал и повернулся к нам спиной, так же как и на вершине горы. Он снова остался один в неравном поединке, в своей постоянной борьбе за то, чтобы постичь мир, в котором ветер носил и аромат жасмина, и крики о помощи. Но не этот мир искал Пако в ту ночь, повернувшись к нам спиной. Он поднял кулак вверх – к дождю и пролетавшим облакам, похожим на дым горящей резины, к звездам, прятавшимся как рой испуганных светлячков. При огне свечей он отбрасывал угрожающую тень на все стены. Его голос прозвучал еще более сдавленно и хрипло, чем обычно.
– Твою мать! Черт бы побрал тебя и твою мать! Ты не свалишься из этого дерьмового рая, сукин сын!
Неутомимому мифотворцу всегда нужен был враг.
В тот вечер никто не стал засиживаться. Антон Аррьяга пошел к Долорес, Полин закрылась в своей комнатушке, а Фабио вышел погулять по саду. Дождь перестал. Исабель задержалась на несколько минут перед камином, чтобы выпить еще один бокал вина. Потом она ушла, пробормотав что-то невнятное. Я убрал со стола и уже заканчивал мыть посуду, когда на кухню вошел Пако, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Он сказал, чтобы на следующее утро я звонил в колокол в восемь часов. Я посмотрел на него с некоторым удивлением.
– Я запланировал, чтобы мы позавтракали устрицами с шампанским. Фарук привезет их из деревни. Позвони в колокол, но особо не настаивай. Кто захочет, тот придет.
Пако пошел к двери, но на секунду опять обернулся. Он взглянул на меня, как будто чувствуя необходимость оправдаться или попросить у меня прощения.
– Жизнь продолжается, – сказал он. – Да-да, жизнь продолжается.
Закончив уборку, я заперся в своей комнате и повалился на кровать, чувствуя сильную усталость. Мне нужен был не просто сон – я испытывал непреодолимую потребность в том, чтобы исчезнуть, потерять ощущение себя самого. Я завел будильник на половину восьмого. Ставя его на ночной столик, я обнаружил там книгу Умберто Арденио Росалеса, взятую из кабинета Пако. По-видимому, мне случайно попался первый роман писателя, но я еще этого не знал. Когда я открыл книгу, из нее выпало письмо. Судя по дате, оно было написано тридцать лет назад, то есть за двенадцать лет до моего рождения. Это был ключ, проливавший свет на эту необходимую и отвратительную связь, основанную на неприязни и безжалостной эксплуатации бесплодной страсти. Я не удивился, прочитав это письмо. Меня также не удивило, что Пако никогда не давал мне читать книги Умберто. В письме говорилось следующее: «Уважаемый сеньор Масдеу, я очень рад, что Вы согласились опубликовать мой «Мертвый путь». Я согласен, что это название несколько суховато. Предлагаемое Вами – «Прогулка в никуда» – намного оригинальнее. Звучит очень поэтично. Я понимаю трудности, связанные с изданием. Времена сейчас тяжелые. Мне это известно, и я, конечно же, готов взять на себя часть расходов. Я рассчитываю на тираж в тысячу экземпляров, если цена будет приемлемой. Но это мы еще обсудим. Наконец, я хочу поблагодарить Вас за тот интерес, который Вы проявили к книге. Мне еще многому нужно научиться. Я с большим удовольствием встречусь с Вами, как Вы предлагаете мне в своем любезном письме, для того чтобы выслушать Ваши советы и замечания. Ведь Вы настоящая легенда для тех, кто, как я, вступает в мир Литературы. С нетерпением, волнением и надеждой жду Вашего ответа. Всегда к Вашим услугам, Умберто Арденио Росалес».
В этот момент я услышал приглушенные голоса где-то недалеко от моей комнаты. Я закрыл книгу и стал прислушиваться. Невозможно было различить, о чем шла речь, но хриплый голос Пако я узнал сразу же.
Я встал с постели, потушил свечу и, на ощупь добравшись до двери, осторожно ее приоткрыл. На кухне было темно и тихо. Я прошел по ней на цыпочках. Плитки были очень холодные – казалось, ночь набросила на них ледяной покров. Закоченевший, я осторожно заглянул в гостиную.
Дверь в комнату Полин была открыта, но сама она стояла на пороге, загораживая вход и держась рукой за створку двери. Пако, стоявший перед ней, держал свечу на уровне живота и умолял Полин, стараясь говорить как можно тише. В первый раз в жизни я видел, как он кого-то упрашивал.
– Совсем ненадолго, Полин. Я сразу же уйду. Посмотри. Здесь много денег. Что мне с ними делать? Посчитай их, если хочешь. Всего на пару минут. Я не буду долго задерживаться.
Ворох банкнот едва умещался в его ладони. По-видимому, он торопливо вытащил их из ящика, как захватывают в лесу горсть сухих листьев. Голос Полин прозвучал решительно, но ласково. Он был похож на нежный голосок возлюбленной, утомленной чрезмерной любовной страстью.
– Я не могу. Я устала. Идите спать, пожалуйста.
– Полин, Полин. Я стар, но еще не вызываю отвращения. Я не противен. Ты ведь видела вещи и похуже. Да и делала вещи похуже. Впусти меня. Я просто хочу видеть тебя. Тебе даже не придется прикасаться ко мне, если ты не захочешь.
– Я не могу. Пожалуйста, не усложняйте все… – И после минутного колебания: – Я не одна.
Пако остолбенел, потрясенный. Я заметил, что руки у него дрожали, потому что пламя свечи стало слегка колебаться. Полин положила Пако ладонь на грудь и погладила его нежно и несколько боязливо.
– Ложитесь спать.
– Я был один в своей комнате. Я подумал… Мне даже как-то в голову не пришло… Ну да ладно. Спокойной ночи.
И он пошел в ту сторону, где прятался я. Проковыляв мимо кухонной двери, Пако дошел до лестницы. Там он остановился, положил деньги в карман своего заношенного свитера и долго стоял, погрузившись в размышления или оцепенение. Потом Пако стал подниматься по лестнице. На его руке висел аккуратно сложенный шелковый халат.
Пако был прав. Жизнь – длинная река, текущая до бесконечности и никогда не впадающая в море: в один прекрасный день она относит тебя назад и топит у самого берега.
Воскресенье
Когда прозвенел будильник, я подскочил с постели и выглянул в окно, выходящее в сад. День только занимался, и свет был еще таким слабым, что казался скорее последними отблесками заката, чем началом нового дня. Дождь прекратился, но трудно было сказать, плыли по небу тучи или нет, так как их еще невозможно было разглядеть. За окном все было неподвижно и тихо. Птичник, где укрылся прошлым вечером Умберто, стоял с открытой решеткой и казался необитаемым. Листья деревьев были так неподвижны, как будто окаменели от холода.
Я прошел в ванную на цыпочках, стараясь как можно меньше касаться холодных плиток. Открыв душ и дожидаясь, пока польется горячая вода, я бросил рассеянный взгляд в зеркало. Меня удивило выражение беспомощности, которого я раньше не замечал в своем отражении. Даже нагота придавала мне удивительную беззащитность. Что-то изменилось в том, как я воспринимал одиночество. Мне трудно было определить, в чем дело, но я понял, что это очень важно. В то утро первый раз в жизни я чувствовал себя неловко перед зеркалом. У себя дома в ванной я обычно гримасничал и кривлялся, как обезьяна, разглядывая себя с любопытством и той нежностью, которую в молодости вызывает у нас наше собственное отражение. Но теперь я уже не был его сообщником – я мог обрести сообщничество лишь в другом человеке. Наверное, этим и было вызвано ощущение отчужденности, удивившее меня в то весеннее утро. Зеркало позволяло видеть себя со стороны, но для этого я должен был раздваиваться. Не я видел свое отражение, а оно само смотрело на меня. Я был в зеркале, глядя на покинутое мной, растерянное чужое тело. Во мне родился парадокс зрелости: я не мог быть своим лучшим другом, потому что разучился быть один, но в то же время был единственным человеком, кто мог меня судить. В этот момент я понял выражение лица Пако вчера, когда он, завернувшись в свой восточный халат, смотрел на себя, как на старого комедианта, вызывавшего у него отвращение.
Я выходил из душа, когда услышал вдалеке шум мотоцикла Фарука. Он должен был привезти устрицы. Я посмотрел на часы. Было почти восемь. Я поспешно оделся и вышел из своей комнаты. В кухне царил такой непривычный покой, какой наполняет те места, где обычно кипит работа, когда все уходят. Я коснулся рукой стола – он был такой же холодный, как и плитки пола. Все было пронизано холодом. Я зажег газ, чтобы разрушить эту гнетущую атмосферу запустения. Оставив плиту включенной, я выглянул наружу. Фарук шел к дому, неся две деревянные коробки, из которых высовывались виноградные листья. Он внес их на кухню и поставил на стол. Фарук поприветствовал меня движением руки и, не задержавшись ни на минуту и не сказав ни слова, ушел по своим делам.
Я принес из своей комнаты обогреватель, чтобы на кухне стало теплее. Потом я стал накрывать стол в саду для этого необычного завтрака. Я поставил его там, где на него падали бы первые лучи солнца, начинавшие пробиваться сквозь туман.
В десять минут девятого я с силой зазвонил в колокол. Я был уверен, что никто не придет на мой зов, но все-таки поставил на стол в саду бутылку «Моэ». Потом я принес несколько лимонов и одну коробку устриц. Я стал раскрывать их с чувством, что работаю впустую, к тому же мне было грустно из-за того, что Фарук, всегда такой занятой и далекий, поспешно ушел в свою кладовку, оставив меня одного. Прошло несколько минут. Я наполнил устрицами поднос и отставил его с некоторой досадой. Руки у меня занемели, я размял пальцы, чтобы вернуть им гибкость, подышал на них и снова принялся за работу. В этот момент показался издатель. Я думал, что он будет подавлен из-за своей постыдной неудачи с Полин, но благодаря упорному характеру и огромной силе воли он появился передо мной, излучая жизненную энергию. Раскрыв руки, Пако потянулся, как выцветшее раздувшееся знамя, и воскликнул своим громовым голосом:
– Какой сегодня великолепный день!
Я нехотя осмотрелся.
– Что с тобой происходит, строптивый щенок? Тебе снились кошмары? Ладно, расслабься. Фарук привез нам дары моря и превосходное шампанское. Чего нам еще желать? Я пойду соберу яйца и сразу же вернусь.
Пако, хромая, направился к птичнику. Ему было все труднее и труднее ходить, как будто его скелет разваливался, а откалывавшиеся кости втыкались ему в плоть. Я видел, как он встревоженно посмотрел на открытую решетку и исчез внутри домика.
На последнее утреннее пиршество, кроме издателя, вышли только двое. Первой появилась Долорес Мальном. Дверь домика для гостей тихо отворилась и оттуда, как героиня романа, вышла писательница. Закутавшаяся в длинное кашемировое пальто и очень бледная, она походила на русскую поэтессу, идущую по ночному заснеженному Петербургу и погруженную в воспоминания о далеком человеке. Долорес, подобно некоторым женщинам, обладала странным свойством мечтать совсем не о том, о чем бы думал любой другой на ее месте: о выходящем далеко за пределы рутины и даже логики, о страсти, становящейся сущностью всего и величайшей тайной. Мне это казалось удивительным способом оказывать сопротивление миру. Я привык героически бороться против грязи, с эпическим упорством взбираться на велосипеде на высокие склоны, находить определенное удовольствие в преодолении препятствий, поэтому такая игра фантазии казалась мне непостижимой и даже несколько зловещей, так как в ней скрывались желания, которые рано или поздно должны были разбиться в чьих-нибудь руках. Такая женщина, как Долорес, могла скрывать в своем сердце мир, совершенно не похожий на тот, в котором она жила, но никогда не показывать его и не страдать от этого.
Она села рядом со мной и положила ногу на ногу, стараясь не высовывать их из-под пальто, закутала горло и спрятала руки внутри рукавов. Потом она, улыбаясь, посмотрела на меня. Из ее рта время от времени вылетал пар. Она была так красива, что на нее нельзя было смотреть без волнения. В то утро, как всегда, я не смог выдержать ее взгляд.
– Хотите шампанского? – спросил я ее, сосредоточив все внимание на устрице, которую собирался открыть, будто этот вопрос был написан на раковине.
Я бросил взгляд на эту русскую утреннюю красавицу. Она кивнула и облизала губы языком, продолжая улыбаться. Я положил устрицу на стол и поднялся, чтобы взять бутылку. Долорес поднесла бокал к губам, сморщившись от холода и удовольствия. Я тоже налил себе немного. Шампанское заморозило мне язык, немного согрелось в горле и наконец обдало мне желудок таким приятным теплом, что я сразу же понял прелесть этого странного завтрака, на который созвал нас Пако, всегда безупречный, по крайней мере в том, что касалось гастрономических вопросов. Я посмотрел в сторону птичника. Издатель появился с полными карманами яиц.
– Мои туфли у тебя? – тихо спросила меня Долорес. Она тоже заметила силуэт издателя, который шел в нашу сторону, будто поднимался по крутому склону, хотя дорога от птичника была почти ровной.
– Они у меня в комнате.
– Они тебе для чего-нибудь пригодились?
Я посмотрел на нее в замешательстве. Она захохотала, откинув голову – это показалось мне немного оскорбительным, – а затем устремила на меня свой веселый взгляд, отчего я окончательно смутился.
– Я хочу, что бы ты мне кое-что пообещал. Когда-нибудь надень эти туфли на глупенькую и влюбленную девчонку. Заставь ее походить в этих туфлях, чтобы посмотреть, как у нее оттопыривается зад из-за каблуков, а потом начинай развлекаться, не снимая с нее этих туфель. Поклянись мне, что ты это сделаешь.
Я не знал, что сказать. В смущении я повернулся за помощью к издателю, который был уже близко.
– Поклянись мне, – повторила Долорес.
В ее голосе была странная тревога. Я подумал, что это могло быть чем-то очень важным, чего мне, может быть, никогда не удастся постичь, – частью той тайны, к которой я должен был привыкать, разучившись находиться в одиночестве. Я нашел в себе силы, чтобы снова на нее посмотреть. Долорес Мальном подалась всем телом вперед и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Улыбка исчезла с ее губ, и они застыли в напряженном ожидании.
– Клянусь. Я клянусь вам, что сделаю это когда-нибудь.
Она откинулась на спинку стула, как будто мое обещание вернуло ей покой, и, порывшись в карманах пальто, вынула пачку сигарет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Долорес Мальном невольно подкрепила мою теорию. Прежде чем я подал десерт, она встала, взяла листы, оставленные на полке, и положила их рядом с тарелкой Пако:
– Вот твой подарок на день рождения. Я уже закончила его. Поздравляю, старина. Это мое последнее произведение. У меня рак желудка, и мне осталось два, в лучшем случае три месяца.
Пако осторожно положил вилку на обглоданные кости барашка. Его рука слегка дрожала. Но Долорес ответил не он.
– Что ты такое говоришь? – закричала Исабель Тогорес, как будто Долорес ее оскорбила. – Что за глупости?
Фабио закрыл руками лицо. Тогда я понял, о чем был их разговор в саду, когда Фабио, плача, покрывал поцелуями руку своей подруги. Некогда Пако в одной из своих наставительных бесед о той профессии, которой я не хотел посвящать себя, сказал мне, что рассказ как наполовину услышанный разговор: его так до конца и не понимаешь, но осознаешь, что он очень важен для кого-то. Наверное, он был прав, и это было хорошее доказательство, но в тот момент эти знания вряд ли могли чем-то помочь ему. Пако медленно поднял голову и взглянул на Долорес, открыв рот, не зная, что сказать. Он держал свои дрожащие руки на тарелке. Конечно же, они были влажные, холодные и онемевшие, как будто он только что вытащил их из ведра со льдом.
– Сядь, – продолжала Исабель, вставая. – Присядь на минутку. Какие к черту два месяца! Не может быть, чтобы ты была больна. Я уверена, что это неправда!
– Выпей валидол, – ответила ей Долорес, – тебе станет легче. А я пойду лягу. Я устала.
Она вышла из столовой, оставив после себя гнетущее молчание. Антон залпом выпил свое виски. Фабио продолжал закрывать лицо руками. Исабель Тогорес смотрела на нас, как будто возмущенная тем, что никто не предпринимал ничего, чтобы помочь Долорес. Полин, как казалось, была почти в забытьи. Эта маленькая трагедия не предвещала счастливого финала. Она была такой незначительной, что не годилась даже для рассказа.
Когда стук каблуков Долорес прекратился и дверь со скрипом закрылась, Пако разбил свою тарелку ударом кулака. Куски фаянса и остатки еды разлетелись по скатерти. Он встал и повернулся к нам спиной, так же как и на вершине горы. Он снова остался один в неравном поединке, в своей постоянной борьбе за то, чтобы постичь мир, в котором ветер носил и аромат жасмина, и крики о помощи. Но не этот мир искал Пако в ту ночь, повернувшись к нам спиной. Он поднял кулак вверх – к дождю и пролетавшим облакам, похожим на дым горящей резины, к звездам, прятавшимся как рой испуганных светлячков. При огне свечей он отбрасывал угрожающую тень на все стены. Его голос прозвучал еще более сдавленно и хрипло, чем обычно.
– Твою мать! Черт бы побрал тебя и твою мать! Ты не свалишься из этого дерьмового рая, сукин сын!
Неутомимому мифотворцу всегда нужен был враг.
В тот вечер никто не стал засиживаться. Антон Аррьяга пошел к Долорес, Полин закрылась в своей комнатушке, а Фабио вышел погулять по саду. Дождь перестал. Исабель задержалась на несколько минут перед камином, чтобы выпить еще один бокал вина. Потом она ушла, пробормотав что-то невнятное. Я убрал со стола и уже заканчивал мыть посуду, когда на кухню вошел Пако, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Он сказал, чтобы на следующее утро я звонил в колокол в восемь часов. Я посмотрел на него с некоторым удивлением.
– Я запланировал, чтобы мы позавтракали устрицами с шампанским. Фарук привезет их из деревни. Позвони в колокол, но особо не настаивай. Кто захочет, тот придет.
Пако пошел к двери, но на секунду опять обернулся. Он взглянул на меня, как будто чувствуя необходимость оправдаться или попросить у меня прощения.
– Жизнь продолжается, – сказал он. – Да-да, жизнь продолжается.
Закончив уборку, я заперся в своей комнате и повалился на кровать, чувствуя сильную усталость. Мне нужен был не просто сон – я испытывал непреодолимую потребность в том, чтобы исчезнуть, потерять ощущение себя самого. Я завел будильник на половину восьмого. Ставя его на ночной столик, я обнаружил там книгу Умберто Арденио Росалеса, взятую из кабинета Пако. По-видимому, мне случайно попался первый роман писателя, но я еще этого не знал. Когда я открыл книгу, из нее выпало письмо. Судя по дате, оно было написано тридцать лет назад, то есть за двенадцать лет до моего рождения. Это был ключ, проливавший свет на эту необходимую и отвратительную связь, основанную на неприязни и безжалостной эксплуатации бесплодной страсти. Я не удивился, прочитав это письмо. Меня также не удивило, что Пако никогда не давал мне читать книги Умберто. В письме говорилось следующее: «Уважаемый сеньор Масдеу, я очень рад, что Вы согласились опубликовать мой «Мертвый путь». Я согласен, что это название несколько суховато. Предлагаемое Вами – «Прогулка в никуда» – намного оригинальнее. Звучит очень поэтично. Я понимаю трудности, связанные с изданием. Времена сейчас тяжелые. Мне это известно, и я, конечно же, готов взять на себя часть расходов. Я рассчитываю на тираж в тысячу экземпляров, если цена будет приемлемой. Но это мы еще обсудим. Наконец, я хочу поблагодарить Вас за тот интерес, который Вы проявили к книге. Мне еще многому нужно научиться. Я с большим удовольствием встречусь с Вами, как Вы предлагаете мне в своем любезном письме, для того чтобы выслушать Ваши советы и замечания. Ведь Вы настоящая легенда для тех, кто, как я, вступает в мир Литературы. С нетерпением, волнением и надеждой жду Вашего ответа. Всегда к Вашим услугам, Умберто Арденио Росалес».
В этот момент я услышал приглушенные голоса где-то недалеко от моей комнаты. Я закрыл книгу и стал прислушиваться. Невозможно было различить, о чем шла речь, но хриплый голос Пако я узнал сразу же.
Я встал с постели, потушил свечу и, на ощупь добравшись до двери, осторожно ее приоткрыл. На кухне было темно и тихо. Я прошел по ней на цыпочках. Плитки были очень холодные – казалось, ночь набросила на них ледяной покров. Закоченевший, я осторожно заглянул в гостиную.
Дверь в комнату Полин была открыта, но сама она стояла на пороге, загораживая вход и держась рукой за створку двери. Пако, стоявший перед ней, держал свечу на уровне живота и умолял Полин, стараясь говорить как можно тише. В первый раз в жизни я видел, как он кого-то упрашивал.
– Совсем ненадолго, Полин. Я сразу же уйду. Посмотри. Здесь много денег. Что мне с ними делать? Посчитай их, если хочешь. Всего на пару минут. Я не буду долго задерживаться.
Ворох банкнот едва умещался в его ладони. По-видимому, он торопливо вытащил их из ящика, как захватывают в лесу горсть сухих листьев. Голос Полин прозвучал решительно, но ласково. Он был похож на нежный голосок возлюбленной, утомленной чрезмерной любовной страстью.
– Я не могу. Я устала. Идите спать, пожалуйста.
– Полин, Полин. Я стар, но еще не вызываю отвращения. Я не противен. Ты ведь видела вещи и похуже. Да и делала вещи похуже. Впусти меня. Я просто хочу видеть тебя. Тебе даже не придется прикасаться ко мне, если ты не захочешь.
– Я не могу. Пожалуйста, не усложняйте все… – И после минутного колебания: – Я не одна.
Пако остолбенел, потрясенный. Я заметил, что руки у него дрожали, потому что пламя свечи стало слегка колебаться. Полин положила Пако ладонь на грудь и погладила его нежно и несколько боязливо.
– Ложитесь спать.
– Я был один в своей комнате. Я подумал… Мне даже как-то в голову не пришло… Ну да ладно. Спокойной ночи.
И он пошел в ту сторону, где прятался я. Проковыляв мимо кухонной двери, Пако дошел до лестницы. Там он остановился, положил деньги в карман своего заношенного свитера и долго стоял, погрузившись в размышления или оцепенение. Потом Пако стал подниматься по лестнице. На его руке висел аккуратно сложенный шелковый халат.
Пако был прав. Жизнь – длинная река, текущая до бесконечности и никогда не впадающая в море: в один прекрасный день она относит тебя назад и топит у самого берега.
Воскресенье
Когда прозвенел будильник, я подскочил с постели и выглянул в окно, выходящее в сад. День только занимался, и свет был еще таким слабым, что казался скорее последними отблесками заката, чем началом нового дня. Дождь прекратился, но трудно было сказать, плыли по небу тучи или нет, так как их еще невозможно было разглядеть. За окном все было неподвижно и тихо. Птичник, где укрылся прошлым вечером Умберто, стоял с открытой решеткой и казался необитаемым. Листья деревьев были так неподвижны, как будто окаменели от холода.
Я прошел в ванную на цыпочках, стараясь как можно меньше касаться холодных плиток. Открыв душ и дожидаясь, пока польется горячая вода, я бросил рассеянный взгляд в зеркало. Меня удивило выражение беспомощности, которого я раньше не замечал в своем отражении. Даже нагота придавала мне удивительную беззащитность. Что-то изменилось в том, как я воспринимал одиночество. Мне трудно было определить, в чем дело, но я понял, что это очень важно. В то утро первый раз в жизни я чувствовал себя неловко перед зеркалом. У себя дома в ванной я обычно гримасничал и кривлялся, как обезьяна, разглядывая себя с любопытством и той нежностью, которую в молодости вызывает у нас наше собственное отражение. Но теперь я уже не был его сообщником – я мог обрести сообщничество лишь в другом человеке. Наверное, этим и было вызвано ощущение отчужденности, удивившее меня в то весеннее утро. Зеркало позволяло видеть себя со стороны, но для этого я должен был раздваиваться. Не я видел свое отражение, а оно само смотрело на меня. Я был в зеркале, глядя на покинутое мной, растерянное чужое тело. Во мне родился парадокс зрелости: я не мог быть своим лучшим другом, потому что разучился быть один, но в то же время был единственным человеком, кто мог меня судить. В этот момент я понял выражение лица Пако вчера, когда он, завернувшись в свой восточный халат, смотрел на себя, как на старого комедианта, вызывавшего у него отвращение.
Я выходил из душа, когда услышал вдалеке шум мотоцикла Фарука. Он должен был привезти устрицы. Я посмотрел на часы. Было почти восемь. Я поспешно оделся и вышел из своей комнаты. В кухне царил такой непривычный покой, какой наполняет те места, где обычно кипит работа, когда все уходят. Я коснулся рукой стола – он был такой же холодный, как и плитки пола. Все было пронизано холодом. Я зажег газ, чтобы разрушить эту гнетущую атмосферу запустения. Оставив плиту включенной, я выглянул наружу. Фарук шел к дому, неся две деревянные коробки, из которых высовывались виноградные листья. Он внес их на кухню и поставил на стол. Фарук поприветствовал меня движением руки и, не задержавшись ни на минуту и не сказав ни слова, ушел по своим делам.
Я принес из своей комнаты обогреватель, чтобы на кухне стало теплее. Потом я стал накрывать стол в саду для этого необычного завтрака. Я поставил его там, где на него падали бы первые лучи солнца, начинавшие пробиваться сквозь туман.
В десять минут девятого я с силой зазвонил в колокол. Я был уверен, что никто не придет на мой зов, но все-таки поставил на стол в саду бутылку «Моэ». Потом я принес несколько лимонов и одну коробку устриц. Я стал раскрывать их с чувством, что работаю впустую, к тому же мне было грустно из-за того, что Фарук, всегда такой занятой и далекий, поспешно ушел в свою кладовку, оставив меня одного. Прошло несколько минут. Я наполнил устрицами поднос и отставил его с некоторой досадой. Руки у меня занемели, я размял пальцы, чтобы вернуть им гибкость, подышал на них и снова принялся за работу. В этот момент показался издатель. Я думал, что он будет подавлен из-за своей постыдной неудачи с Полин, но благодаря упорному характеру и огромной силе воли он появился передо мной, излучая жизненную энергию. Раскрыв руки, Пако потянулся, как выцветшее раздувшееся знамя, и воскликнул своим громовым голосом:
– Какой сегодня великолепный день!
Я нехотя осмотрелся.
– Что с тобой происходит, строптивый щенок? Тебе снились кошмары? Ладно, расслабься. Фарук привез нам дары моря и превосходное шампанское. Чего нам еще желать? Я пойду соберу яйца и сразу же вернусь.
Пако, хромая, направился к птичнику. Ему было все труднее и труднее ходить, как будто его скелет разваливался, а откалывавшиеся кости втыкались ему в плоть. Я видел, как он встревоженно посмотрел на открытую решетку и исчез внутри домика.
На последнее утреннее пиршество, кроме издателя, вышли только двое. Первой появилась Долорес Мальном. Дверь домика для гостей тихо отворилась и оттуда, как героиня романа, вышла писательница. Закутавшаяся в длинное кашемировое пальто и очень бледная, она походила на русскую поэтессу, идущую по ночному заснеженному Петербургу и погруженную в воспоминания о далеком человеке. Долорес, подобно некоторым женщинам, обладала странным свойством мечтать совсем не о том, о чем бы думал любой другой на ее месте: о выходящем далеко за пределы рутины и даже логики, о страсти, становящейся сущностью всего и величайшей тайной. Мне это казалось удивительным способом оказывать сопротивление миру. Я привык героически бороться против грязи, с эпическим упорством взбираться на велосипеде на высокие склоны, находить определенное удовольствие в преодолении препятствий, поэтому такая игра фантазии казалась мне непостижимой и даже несколько зловещей, так как в ней скрывались желания, которые рано или поздно должны были разбиться в чьих-нибудь руках. Такая женщина, как Долорес, могла скрывать в своем сердце мир, совершенно не похожий на тот, в котором она жила, но никогда не показывать его и не страдать от этого.
Она села рядом со мной и положила ногу на ногу, стараясь не высовывать их из-под пальто, закутала горло и спрятала руки внутри рукавов. Потом она, улыбаясь, посмотрела на меня. Из ее рта время от времени вылетал пар. Она была так красива, что на нее нельзя было смотреть без волнения. В то утро, как всегда, я не смог выдержать ее взгляд.
– Хотите шампанского? – спросил я ее, сосредоточив все внимание на устрице, которую собирался открыть, будто этот вопрос был написан на раковине.
Я бросил взгляд на эту русскую утреннюю красавицу. Она кивнула и облизала губы языком, продолжая улыбаться. Я положил устрицу на стол и поднялся, чтобы взять бутылку. Долорес поднесла бокал к губам, сморщившись от холода и удовольствия. Я тоже налил себе немного. Шампанское заморозило мне язык, немного согрелось в горле и наконец обдало мне желудок таким приятным теплом, что я сразу же понял прелесть этого странного завтрака, на который созвал нас Пако, всегда безупречный, по крайней мере в том, что касалось гастрономических вопросов. Я посмотрел в сторону птичника. Издатель появился с полными карманами яиц.
– Мои туфли у тебя? – тихо спросила меня Долорес. Она тоже заметила силуэт издателя, который шел в нашу сторону, будто поднимался по крутому склону, хотя дорога от птичника была почти ровной.
– Они у меня в комнате.
– Они тебе для чего-нибудь пригодились?
Я посмотрел на нее в замешательстве. Она захохотала, откинув голову – это показалось мне немного оскорбительным, – а затем устремила на меня свой веселый взгляд, отчего я окончательно смутился.
– Я хочу, что бы ты мне кое-что пообещал. Когда-нибудь надень эти туфли на глупенькую и влюбленную девчонку. Заставь ее походить в этих туфлях, чтобы посмотреть, как у нее оттопыривается зад из-за каблуков, а потом начинай развлекаться, не снимая с нее этих туфель. Поклянись мне, что ты это сделаешь.
Я не знал, что сказать. В смущении я повернулся за помощью к издателю, который был уже близко.
– Поклянись мне, – повторила Долорес.
В ее голосе была странная тревога. Я подумал, что это могло быть чем-то очень важным, чего мне, может быть, никогда не удастся постичь, – частью той тайны, к которой я должен был привыкать, разучившись находиться в одиночестве. Я нашел в себе силы, чтобы снова на нее посмотреть. Долорес Мальном подалась всем телом вперед и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Улыбка исчезла с ее губ, и они застыли в напряженном ожидании.
– Клянусь. Я клянусь вам, что сделаю это когда-нибудь.
Она откинулась на спинку стула, как будто мое обещание вернуло ей покой, и, порывшись в карманах пальто, вынула пачку сигарет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21