Или сами придумаем.
– Меню для афроамериканской души. Нечто традиционное.
– Вот именно.
– Нам понадобятся поваренные книги.
– И немало.
– И большой дом с огромной кухней, где бы потренироваться. Марк, это будет триумф.
– Я извинюсь перед ним за чудовищные преступления рабства за таким ленчем, которого он в жизни не ел.
– Я всегда знала, что ты самый подходящий, – сказала Дженни. – С самого начала знала.
Она сжала мою руку. Остальные вокруг, даже Уилл Мастерс, с жаром кивали. Они разразились аплодисментами, и я почувствовал, как меня заливает теплая волна предвкушения: остается всего несколько дней до гигантского выплеска эмоций, всепоглощающего чувства освобождения. До искреннего извинения.
Глава девятнадцатая
Я многое любил в Линн Макпартленд, но ее стряпня к этому не относилась. Не отягощенная ни благоприобретенным мастерством, ни врожденным вкусом, она готовила паршиво. В первые месяцы нашей совместной жизни это было ужасной проблемой, поскольку она отказывалась признавать свои недостатки.
– Благодарю покорно, как-то я на собственной стряпне до стольких лет дожила, – сказала она однажды вечером, когда я предложил небольшой конструктивный совет. – Думаю, я и сейчас без тебя обойдусь.
Я же сомневался. То, как небрежно она рубила на деревянной доске для сыра куски кровоточащего мяса, много раз грозило нам отравлением, и даже те блюда, которые выходили так, как им, на ее взгляд, полагалось, предвещали расстройство желудка. Например, она отказывалась верить, что порядок, в котором добавляются ингредиенты, имеет хоть какое-то значение. Если Линн пыталась приготовить coq au vin, никогда нельзя было быть уверенным в том, что лук будет отпассерован до того, как вино попадет в кастрюлю, или же после, то есть останется сырым. Она упорно зажаривала чеснок до горьких бурых шкварок, прежде чем подмешать к нему что-либо еще. И никак нельзя было закрыть глаза на ее пристрастие к консервированным добавкам. Однажды вечером она подсмотрела, как я вбиваю в подливку на соке от ягнятины немного желе из красной смородины и дижонскую горчицу, и для нее воссиял свет: она решила, что секрет вкуса кроется в липких склянках, теснящихся на полках кухонных шкафов. Вот она тайна, которую я от нее утаил! Следующим вечером я застал ее за тем, что она ложками накладывала клубничное варенье в начинку для рыбного пирога, чтобы «добавить оттенок сладости». Жидкость из банки с маринованным луком стала главным носителем «луковой остроты», и ни одно блюдо а-ля Линн Макпартленд не могло считаться готовым, если в него не опрокинули полбанки томатного кетчупа «Хайнц».
Всякий раз, когда она бралась готовить, я начинал патрулировать кухню, точь-в-точь тюремный охранник, выискивающий беглецов. Просто не мог ничего с собой поделать. Я знал, что с ни в чем не повинными ингредиентами творят страшные вещи и что мой долг их защитить. К несчастью, мне не хватало силы характера действовать в лоб. Вместо того чтобы просто велеть ей прекратить противоправные действия, я топтался у нее за спиной и говорил что-нибудь вроде: «Ты уверена, что копченую лососину следует класть в сковородку до того, как приготовить из яиц болтушку» или «Соленые артишоки в грибном ризотто?». Она же только еще больше сгорбливалась над плитой, будто считала, что так сумеет спрятать от меня эту трагедию.
Неизбежно мои разочарование и ярость вскипели и выплеснулись через край, и притом в наихудшем месте: в рецензии. Речь шла о ресторане при одном лондонском отеле. Ресторан специализировался на сочетании турецкой и австрийской кухни, а получившихся в результате монстров подавали на целых сервизах белого фарфора «Виллерой энд Бох» или «Королевский Доултон». Кофтка шнитцель. Штрудель с цукатами из баклажанов. И так далее. Как я о том написал:
В предыдущий раз Австрия и Турция повстречались на поле битвы, и результат был не менее устрашающий и кровавый. Зачем я сюда пришел? В конце концов, если бы я искренне хотел поесть настолько невкусно, то мог бы остаться дома и попросить приготовить обед мою подругу. Более того, она не запросила бы с меня лишних пятнадцать процентов за угнетающее обслуживание. Обслуживание было бы столь же угнетающим. Она просто не взяла бы за это денег.
Линн я объяснил, что это шутка. Я ей много чего говорил, но она все равно была в ярости, и по праву. Однако своего рецензия добилась. Разделение труда в домашнем хозяйстве позволило нам достичь своеобразного равновесия: мы дополняли друг друга и почти стали единым целым. Я готовил и мыл посуду. Она выполняла остальные обязанности по дому, где от меня в любом случае было мало толку. Меня это вполне устраивало, так как по характеру я повар-одиночка, который и желает, и нуждается в том, чтобы держать под контролем все, что происходит на кухне. Полагаю, будь даже Линн хорошей поварихой, я все равно сделал бы все, что в моих силах, лишь бы не пускать ее к плите. Пусть ей остаются ванная и гостиная. Пусть ей остаются коридор и спальня. Кухня – моя. Я не играю в ансамбле.
Вот почему первые три дня в Луизиане оказались для меня такими необычными и удивительными. Там в большом доме возле медленных вод Миссисипи мы с Дженни готовили вместе, окруженные томами рецептов от Камиллы Гленн и Крейга Клейборна, Билла Нила и Жанны Вольтц, и Американского института кулинарии. Мы жарили курицу по Гленну, лишь слегка обваляв ее в муке, а потом жарили еще, предварительно вымочив (согласно Клейборну) в молоке и соусе «Табаско», а после решили, что предпочитаем невымоченную. Мы попробовали свои силы в приготовлении фрогморской похлебки, такой густой от кусочков сосисок, креветок из Мексиканского залива и мелко порубленных кукурузных початков, что ложка стояла. Я приготовил гамбоу из дикого риса, пряное от кайенского перца и французских свиных колбасок, а Дженни варила речных раков в огромной кастрюле, которая занимала половину плиты и от которой запотевали окна, и мы подносили друг другу ложки с готовой снедью, чтобы пробовать, проверять и советовать. Мы по очереди толкли кукурузу, пока у нас не начинали болеть руки, а потом варили полбу с солью и сливочным маслом. Мы практиковались в мягком замешивании теста с добавлением пахты, чтобы клейковина не распалась и печенья не стали жесткими. Мы варили подливу для пирога с говядиной и вареньем на молоке, которая, хоть и готовилась согласно инструкции, вкуснее от этого не становилась. Мы даже попытались изобрести пирог с орехами макадамия, взяв за основу начинку из пеканов, но он не имел успеха.
– Вкус как у мертвечины, – сказал, попробовав его, Фрэнки. А поскольку Фрэнки был уроженцем юга и пистолет в кобуре носил не сбоку или сзади, а на груди, спрашивать, откуда у него такие познания, показалось неразумным.
– Фрэнки в пирогах дока, – одобрительно сказал Алекс. Оба они сидели за кухонным столом в чуть пропотевших рубашках, в пиджаках нараспашку и пробовали плоды наших трудов.
– Тогда давайте испечем лаймовый пирог Ки, – предложила Дженни. – А орехами макадамия просто украсим?
Фрэнки и Алекс согласились.
– С хорошей макадамией большего и не нужно, – сказал Фрэнки, исполненный мировой мудрости, наследия проведенного в Алабаме детства. – Хватит шоколадной глазури толстым слоем.
Хорошо было трудиться на той кухне, хорошо было готовить бок о бок с Дженни. Мы понимали друг друга. Поэтому, когда под конец второго дня она спросила, как прошла встреча с Максом Олсоном (она назвала ее «Мгновение Макса») на военно-воздушной базе Дейтон, я чувствовал себя достаточно раскованно, чтобы сказать правду.
– Он, наверное, хотел сделать ее особенной, но, откровенно говоря, получилось довольно странно.
В соответствии со вторым законом Шенка (никогда не извиняйся за то, за что не несешь ответственности) ВИПООН сочло необходимым предложить отдельным государствам назначить собственных представителей для разрешения проблем в зонах «местного покаянного интереса», которые оказались вне моей компетенции. Например, в студенческие годы я выступал против южноафриканского режима апартеида и даже принимал участие в Борьбе (отказываясь делать покупки в ближайшем супермаркете, который упорно продавал консервированные ананасовые кольца из ЮАР), поэтому было совершенно очевидно, что я не самый подходящий человек для извинения перед его жертвами. В результате его возложили на голландского извиняющегося. Точно так же французскому извиняющемуся придется разбираться с многочисленными наболевшими проблемами в Северной Африке и Индокитае (хотя войну во Вьетнаме мне оставят из-за американских связей моей семьи и определенного нежелания французов признавать, что они имели хоть какое-то отношение к этой колонии. Решать проблемы Эфиопии и Албании выбрали итальянскую графиню. Троица немцев получила лишь одно задание: в течение двух лет ежемесячно извиняться перед Израилем за вопиющие злодеяния Холокоста. Россия назначила бывшего офицера КГБ Владимира Ращенко извиняться за весь ущерб, который причинила своим соседям в советскую эпоху. «А это особенно уместно, – сказала Дженни, ведя меня через бальный зал конференц-центра на военно-воздушной базе, где происходило инаугурационное совещание ВИПООН, – потому что старый добрый Влад принимал участие в большинстве тогдашних операций». Вокруг нас шумел прием, и в зале топились дипломаты и аппаратчики ООН, Дженни как будто была знакома почти со всеми.
– Ты что, шутишь? – стараясь не отставать, спросил я.
– Правда-правда. По всей видимости, он творил чудеса с шокером для забоя скота и тисками для больших пальцев. Написал руководство КГБ по методам современного допроса.
Ращенко оказался горой уже давно заплывших жиром мускулов. Его тяжелая славянская голова как на пьедестале сидела на шее толщиной в мою ляжку. Увидев меня, он оттолкнулся от своего кресла, его двубортный пиджак из темно-синего атласа натянулся, как поймавший парус ветер, а он все поднимался, пока не глянул на меня откуда-то из-под потолка. А потом вдруг, безо всякого предупреждения, расплакался. От обильных рыданий его плечи заходили ходуном, когда он заключил меня в объятия и затянул глубоко в мягкую, потную пещеру между лацканами. Он пробормотал мне в ухо что-то сырое о том, как ему стыдно за холодную войну и связанные с ней прискорбные события, и сказал, что каждый вечер смотрит видеозапись моего извинения перед Дженни, потому что она такая «вдох-но-вляющая». Отпустив меня, он вернулся на прежнее место – его лицо в мгновение ока снова стало бесстрастным.
– И это все? – спросил я у Дженни, когда мы спаслись в дальний конец зала.
Она улыбнулась.
– Это его коронный трюк. Ращенко много плачет, когда извиняется. Смотри…
Ращенко тем временем снова встал, подхватил еще одного ошарашенного человека. Со щек русского закапали слезы.
– Мне говорили, на славян он производит очень хорошее впечатление.
– Рад, что хоть кому-то это нравится.
– У каждого свой метод. Посмотри на итальянку…
На другом конце комнаты элегантная дама в костюме от «Шанель» увлеченно беседовала с лысым усачом. Одно за другим она снимала с себя дорогие украшения.
– Как только греческий извиняющийся уйдет, она все снова наденет, чтобы быть готовой для следующего. По всей видимости, у нее есть какая-то завлекательная речь о том, чтобы обнажиться перед собеседником. А француз без конца цитирует Мольера.
Я пробежал глазами по комнате.
– Все это кажется несколько…
– …топорным?
– Я собирался сказать «расчетливым», но «топорно» тоже подойдет.
– Верно, Марк. Потому-то ты здесь. Искренность в покаянном подходе – это искусство. Его вот здесь надо чувствовать. – Она ткнула меня пальцем в левую сторону груди. – Плюс, уверена, ты сваришь потрясающий гамбоу. А вот и Макс. Пойдем поздороваемся. Знаю, он хочет кое-что тебе показать.
Оставив меня с Максом, Дженни ушла улыбаться гостям. А Макс сразу же повел меня к боковой двери.
– Пойдем, сынок. Лучше бы нам отсюда выбраться, пока я не попал в лапы к Ращенко.
– Значит, вы с ним знакомы?
Макс устало кивнул.
– Знаком? Меня временно направляли в Российскую Федерацию, так что встреча с ним была неизбежной. Уж ты мне поверь, он мне немало костюмов промочил.
– Выходит, с Форин-офис вы уже не работаете? Я не знал.
– Дела, дела, – просто ответил он. – Дел всегда по горло.
Сгущались сумерки, и нас ждал двухместный кар, на каких ездят по полю для гольфа. Макс сел за руль, завел мотор и на первой же развилке свернул к одному из ангаров. В углу рта у него висела неизменная сигарета, и, пока мы ехали, ветер уносил струю дыма ему за плечо. У ангара инженер в сальном синем комбинезоне отпер раздвижные ворота, и мы скользнули в темноту, разгоняемую лишь клинком света от лампочки сигнализации снаружи. Макс вынул из кармана пачку и достал очередную сигарету, а потом, прикрыв огонек ладонью, прикурил от трещащей искрами зажигалки: тактичное пятнышко оранжевого тепла подсветило снизу его сухое, угловатое лицо. Где-то в темноте пистолетным выстрелом щелкнул выключатель, за ним последовал другой щелчок, потом третий. В дальнем конце ангара ожила батарея дуговых ламп.
Во всю ширину ангара висел, шелковисто мерцая в свете ламп, театральный задник от пола до потолка. Перед ним располагался подиум с пюпитром и микрофонами: завтра с него официально объявят о моем назначении. На гигантском занавесе была напечатана черно-белая фотография: под открытым небом, на вершине короткой и широкой лестницы, держась напряженно и прямо, стоит на коленях мужчина. Его руки сжаты перед грудью и на фоне черного плаща кажутся совсем белыми. Высокий лоб, элегантно зачесанные назад редеющие волосы. Голова наклонена так, что взгляд как будто устремлен в какое-то место футах, наверное, в двух перед ним. Он словно бы не замечает толпы окруживших его, но держащихся на почтительном расстоянии людей. У многих в толпе – камеры, и все как одна, как поймавший этот кадр фотограф, снимают. Значит, событие эпохальное, хотя я его не узнал.
Макс Олсон благоговейно смотрел на фотографию, будто прогрузившись в воспоминания. Затянувшись, он выпустил дым, который закачался в лучах света от софитов.
– Варшава, – торжественно сказал он. – Декабрь тысяча девятьсот семидесятого. – На меня он не посмотрел, а только махнул сигаретой на фотографию. – Узнаете его?
Я сказал: мне очень жаль, но нет.
Он рассмеялся.
– Не нужно передо мной извиняться, молодой человек. За это не нужно. Это Вилли Брандт… – Первую букву имени он произнес жестко на немецкий лад.
– Канцлер Западной Германии?
– Молодец. Канцлер Западной Германии. Величайший канцлер послевоенной Германии, хотя кое-кто, возможно, со мной не согласится. Знаете, где это снято?
– Ну, вы же сказали – в Варшаве…
– Он стоит у памятника полумиллиону евреев из варшавского гетто, которых убили нацисты.
– И он… – я помешкал, боясь не выдержать испытания, – …извиняется?
– Плодотворная для Западной Германии инициатива, – одобрительно ответил Макс и, устало качнув головой, добавил: – Господи, как же в тот день было холодно.
– Вы там были?
– О, разумеется. Я стою за толстым армейцем в форменной фуражке. Видите его? Ну, я сразу справа и чуть позади…
– Извините. Я не совсем…
– Я там был, вот и все. А после Вилли мне сказал… Подошел ко мне, хлопнул по плечу и сказал: «Макс, может, мне следует подыскать себе подштанники потеплее…»
– Вы знали Вилли Брандта?
– В шестидесятых-семидесятых я одно время был прикомандирован к нашему посольству в Бонне.
Сказано было так, будто это само собой разумелось. Он снова замолчал и глубоко затянулся сигаретой.
– Вот он наш человек, Марк. Образец для подражания команде Покаянного Подхода. С тех пор подобных выступлений не бывало.
– А Клинтон в Кигали в девяносто восьмом?
Обернувшись, он наградил меня насмешливой отеческой улыбкой.
– Кое-что ты почитал.
Кое-что, согласился я. Мой офис подготовил несколько брифинговых документов, и я постарался пролистать как можно больше. В одном говорилось про поездку Клинтона, когда он еще был президентом, в Руанду, чтобы извиниться за невмешательство мировой общественности в руандский геноцид.
Макс раздраженно потянул носом воздух.
– Хочешь расскажу тебе кое-что про Клинтона в Кигали, Марк? Хочешь? – Ответа он не ждал, но я все равно кивнул. – Тебе известно, что он пробыл там только два часа? – Я снова кивнул. – И что он не уезжал с летного поля?
– У службы безопасности возникли определенные опасения, и…
– Даже турбины президентского самолета не выключили, – сказал он, тщательно выговаривая каждый слог, чтобы до меня дошло. – Все это время мальчик Билли стоял на взлетной полосе, выворачивал душу наизнанку и говорил умные слова про миллион погибших, которых там не было, чтобы его услышать, а были там только четыре «роллс-ройса» с работающими моторами, готовые стартовать в любую минуту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
– Меню для афроамериканской души. Нечто традиционное.
– Вот именно.
– Нам понадобятся поваренные книги.
– И немало.
– И большой дом с огромной кухней, где бы потренироваться. Марк, это будет триумф.
– Я извинюсь перед ним за чудовищные преступления рабства за таким ленчем, которого он в жизни не ел.
– Я всегда знала, что ты самый подходящий, – сказала Дженни. – С самого начала знала.
Она сжала мою руку. Остальные вокруг, даже Уилл Мастерс, с жаром кивали. Они разразились аплодисментами, и я почувствовал, как меня заливает теплая волна предвкушения: остается всего несколько дней до гигантского выплеска эмоций, всепоглощающего чувства освобождения. До искреннего извинения.
Глава девятнадцатая
Я многое любил в Линн Макпартленд, но ее стряпня к этому не относилась. Не отягощенная ни благоприобретенным мастерством, ни врожденным вкусом, она готовила паршиво. В первые месяцы нашей совместной жизни это было ужасной проблемой, поскольку она отказывалась признавать свои недостатки.
– Благодарю покорно, как-то я на собственной стряпне до стольких лет дожила, – сказала она однажды вечером, когда я предложил небольшой конструктивный совет. – Думаю, я и сейчас без тебя обойдусь.
Я же сомневался. То, как небрежно она рубила на деревянной доске для сыра куски кровоточащего мяса, много раз грозило нам отравлением, и даже те блюда, которые выходили так, как им, на ее взгляд, полагалось, предвещали расстройство желудка. Например, она отказывалась верить, что порядок, в котором добавляются ингредиенты, имеет хоть какое-то значение. Если Линн пыталась приготовить coq au vin, никогда нельзя было быть уверенным в том, что лук будет отпассерован до того, как вино попадет в кастрюлю, или же после, то есть останется сырым. Она упорно зажаривала чеснок до горьких бурых шкварок, прежде чем подмешать к нему что-либо еще. И никак нельзя было закрыть глаза на ее пристрастие к консервированным добавкам. Однажды вечером она подсмотрела, как я вбиваю в подливку на соке от ягнятины немного желе из красной смородины и дижонскую горчицу, и для нее воссиял свет: она решила, что секрет вкуса кроется в липких склянках, теснящихся на полках кухонных шкафов. Вот она тайна, которую я от нее утаил! Следующим вечером я застал ее за тем, что она ложками накладывала клубничное варенье в начинку для рыбного пирога, чтобы «добавить оттенок сладости». Жидкость из банки с маринованным луком стала главным носителем «луковой остроты», и ни одно блюдо а-ля Линн Макпартленд не могло считаться готовым, если в него не опрокинули полбанки томатного кетчупа «Хайнц».
Всякий раз, когда она бралась готовить, я начинал патрулировать кухню, точь-в-точь тюремный охранник, выискивающий беглецов. Просто не мог ничего с собой поделать. Я знал, что с ни в чем не повинными ингредиентами творят страшные вещи и что мой долг их защитить. К несчастью, мне не хватало силы характера действовать в лоб. Вместо того чтобы просто велеть ей прекратить противоправные действия, я топтался у нее за спиной и говорил что-нибудь вроде: «Ты уверена, что копченую лососину следует класть в сковородку до того, как приготовить из яиц болтушку» или «Соленые артишоки в грибном ризотто?». Она же только еще больше сгорбливалась над плитой, будто считала, что так сумеет спрятать от меня эту трагедию.
Неизбежно мои разочарование и ярость вскипели и выплеснулись через край, и притом в наихудшем месте: в рецензии. Речь шла о ресторане при одном лондонском отеле. Ресторан специализировался на сочетании турецкой и австрийской кухни, а получившихся в результате монстров подавали на целых сервизах белого фарфора «Виллерой энд Бох» или «Королевский Доултон». Кофтка шнитцель. Штрудель с цукатами из баклажанов. И так далее. Как я о том написал:
В предыдущий раз Австрия и Турция повстречались на поле битвы, и результат был не менее устрашающий и кровавый. Зачем я сюда пришел? В конце концов, если бы я искренне хотел поесть настолько невкусно, то мог бы остаться дома и попросить приготовить обед мою подругу. Более того, она не запросила бы с меня лишних пятнадцать процентов за угнетающее обслуживание. Обслуживание было бы столь же угнетающим. Она просто не взяла бы за это денег.
Линн я объяснил, что это шутка. Я ей много чего говорил, но она все равно была в ярости, и по праву. Однако своего рецензия добилась. Разделение труда в домашнем хозяйстве позволило нам достичь своеобразного равновесия: мы дополняли друг друга и почти стали единым целым. Я готовил и мыл посуду. Она выполняла остальные обязанности по дому, где от меня в любом случае было мало толку. Меня это вполне устраивало, так как по характеру я повар-одиночка, который и желает, и нуждается в том, чтобы держать под контролем все, что происходит на кухне. Полагаю, будь даже Линн хорошей поварихой, я все равно сделал бы все, что в моих силах, лишь бы не пускать ее к плите. Пусть ей остаются ванная и гостиная. Пусть ей остаются коридор и спальня. Кухня – моя. Я не играю в ансамбле.
Вот почему первые три дня в Луизиане оказались для меня такими необычными и удивительными. Там в большом доме возле медленных вод Миссисипи мы с Дженни готовили вместе, окруженные томами рецептов от Камиллы Гленн и Крейга Клейборна, Билла Нила и Жанны Вольтц, и Американского института кулинарии. Мы жарили курицу по Гленну, лишь слегка обваляв ее в муке, а потом жарили еще, предварительно вымочив (согласно Клейборну) в молоке и соусе «Табаско», а после решили, что предпочитаем невымоченную. Мы попробовали свои силы в приготовлении фрогморской похлебки, такой густой от кусочков сосисок, креветок из Мексиканского залива и мелко порубленных кукурузных початков, что ложка стояла. Я приготовил гамбоу из дикого риса, пряное от кайенского перца и французских свиных колбасок, а Дженни варила речных раков в огромной кастрюле, которая занимала половину плиты и от которой запотевали окна, и мы подносили друг другу ложки с готовой снедью, чтобы пробовать, проверять и советовать. Мы по очереди толкли кукурузу, пока у нас не начинали болеть руки, а потом варили полбу с солью и сливочным маслом. Мы практиковались в мягком замешивании теста с добавлением пахты, чтобы клейковина не распалась и печенья не стали жесткими. Мы варили подливу для пирога с говядиной и вареньем на молоке, которая, хоть и готовилась согласно инструкции, вкуснее от этого не становилась. Мы даже попытались изобрести пирог с орехами макадамия, взяв за основу начинку из пеканов, но он не имел успеха.
– Вкус как у мертвечины, – сказал, попробовав его, Фрэнки. А поскольку Фрэнки был уроженцем юга и пистолет в кобуре носил не сбоку или сзади, а на груди, спрашивать, откуда у него такие познания, показалось неразумным.
– Фрэнки в пирогах дока, – одобрительно сказал Алекс. Оба они сидели за кухонным столом в чуть пропотевших рубашках, в пиджаках нараспашку и пробовали плоды наших трудов.
– Тогда давайте испечем лаймовый пирог Ки, – предложила Дженни. – А орехами макадамия просто украсим?
Фрэнки и Алекс согласились.
– С хорошей макадамией большего и не нужно, – сказал Фрэнки, исполненный мировой мудрости, наследия проведенного в Алабаме детства. – Хватит шоколадной глазури толстым слоем.
Хорошо было трудиться на той кухне, хорошо было готовить бок о бок с Дженни. Мы понимали друг друга. Поэтому, когда под конец второго дня она спросила, как прошла встреча с Максом Олсоном (она назвала ее «Мгновение Макса») на военно-воздушной базе Дейтон, я чувствовал себя достаточно раскованно, чтобы сказать правду.
– Он, наверное, хотел сделать ее особенной, но, откровенно говоря, получилось довольно странно.
В соответствии со вторым законом Шенка (никогда не извиняйся за то, за что не несешь ответственности) ВИПООН сочло необходимым предложить отдельным государствам назначить собственных представителей для разрешения проблем в зонах «местного покаянного интереса», которые оказались вне моей компетенции. Например, в студенческие годы я выступал против южноафриканского режима апартеида и даже принимал участие в Борьбе (отказываясь делать покупки в ближайшем супермаркете, который упорно продавал консервированные ананасовые кольца из ЮАР), поэтому было совершенно очевидно, что я не самый подходящий человек для извинения перед его жертвами. В результате его возложили на голландского извиняющегося. Точно так же французскому извиняющемуся придется разбираться с многочисленными наболевшими проблемами в Северной Африке и Индокитае (хотя войну во Вьетнаме мне оставят из-за американских связей моей семьи и определенного нежелания французов признавать, что они имели хоть какое-то отношение к этой колонии. Решать проблемы Эфиопии и Албании выбрали итальянскую графиню. Троица немцев получила лишь одно задание: в течение двух лет ежемесячно извиняться перед Израилем за вопиющие злодеяния Холокоста. Россия назначила бывшего офицера КГБ Владимира Ращенко извиняться за весь ущерб, который причинила своим соседям в советскую эпоху. «А это особенно уместно, – сказала Дженни, ведя меня через бальный зал конференц-центра на военно-воздушной базе, где происходило инаугурационное совещание ВИПООН, – потому что старый добрый Влад принимал участие в большинстве тогдашних операций». Вокруг нас шумел прием, и в зале топились дипломаты и аппаратчики ООН, Дженни как будто была знакома почти со всеми.
– Ты что, шутишь? – стараясь не отставать, спросил я.
– Правда-правда. По всей видимости, он творил чудеса с шокером для забоя скота и тисками для больших пальцев. Написал руководство КГБ по методам современного допроса.
Ращенко оказался горой уже давно заплывших жиром мускулов. Его тяжелая славянская голова как на пьедестале сидела на шее толщиной в мою ляжку. Увидев меня, он оттолкнулся от своего кресла, его двубортный пиджак из темно-синего атласа натянулся, как поймавший парус ветер, а он все поднимался, пока не глянул на меня откуда-то из-под потолка. А потом вдруг, безо всякого предупреждения, расплакался. От обильных рыданий его плечи заходили ходуном, когда он заключил меня в объятия и затянул глубоко в мягкую, потную пещеру между лацканами. Он пробормотал мне в ухо что-то сырое о том, как ему стыдно за холодную войну и связанные с ней прискорбные события, и сказал, что каждый вечер смотрит видеозапись моего извинения перед Дженни, потому что она такая «вдох-но-вляющая». Отпустив меня, он вернулся на прежнее место – его лицо в мгновение ока снова стало бесстрастным.
– И это все? – спросил я у Дженни, когда мы спаслись в дальний конец зала.
Она улыбнулась.
– Это его коронный трюк. Ращенко много плачет, когда извиняется. Смотри…
Ращенко тем временем снова встал, подхватил еще одного ошарашенного человека. Со щек русского закапали слезы.
– Мне говорили, на славян он производит очень хорошее впечатление.
– Рад, что хоть кому-то это нравится.
– У каждого свой метод. Посмотри на итальянку…
На другом конце комнаты элегантная дама в костюме от «Шанель» увлеченно беседовала с лысым усачом. Одно за другим она снимала с себя дорогие украшения.
– Как только греческий извиняющийся уйдет, она все снова наденет, чтобы быть готовой для следующего. По всей видимости, у нее есть какая-то завлекательная речь о том, чтобы обнажиться перед собеседником. А француз без конца цитирует Мольера.
Я пробежал глазами по комнате.
– Все это кажется несколько…
– …топорным?
– Я собирался сказать «расчетливым», но «топорно» тоже подойдет.
– Верно, Марк. Потому-то ты здесь. Искренность в покаянном подходе – это искусство. Его вот здесь надо чувствовать. – Она ткнула меня пальцем в левую сторону груди. – Плюс, уверена, ты сваришь потрясающий гамбоу. А вот и Макс. Пойдем поздороваемся. Знаю, он хочет кое-что тебе показать.
Оставив меня с Максом, Дженни ушла улыбаться гостям. А Макс сразу же повел меня к боковой двери.
– Пойдем, сынок. Лучше бы нам отсюда выбраться, пока я не попал в лапы к Ращенко.
– Значит, вы с ним знакомы?
Макс устало кивнул.
– Знаком? Меня временно направляли в Российскую Федерацию, так что встреча с ним была неизбежной. Уж ты мне поверь, он мне немало костюмов промочил.
– Выходит, с Форин-офис вы уже не работаете? Я не знал.
– Дела, дела, – просто ответил он. – Дел всегда по горло.
Сгущались сумерки, и нас ждал двухместный кар, на каких ездят по полю для гольфа. Макс сел за руль, завел мотор и на первой же развилке свернул к одному из ангаров. В углу рта у него висела неизменная сигарета, и, пока мы ехали, ветер уносил струю дыма ему за плечо. У ангара инженер в сальном синем комбинезоне отпер раздвижные ворота, и мы скользнули в темноту, разгоняемую лишь клинком света от лампочки сигнализации снаружи. Макс вынул из кармана пачку и достал очередную сигарету, а потом, прикрыв огонек ладонью, прикурил от трещащей искрами зажигалки: тактичное пятнышко оранжевого тепла подсветило снизу его сухое, угловатое лицо. Где-то в темноте пистолетным выстрелом щелкнул выключатель, за ним последовал другой щелчок, потом третий. В дальнем конце ангара ожила батарея дуговых ламп.
Во всю ширину ангара висел, шелковисто мерцая в свете ламп, театральный задник от пола до потолка. Перед ним располагался подиум с пюпитром и микрофонами: завтра с него официально объявят о моем назначении. На гигантском занавесе была напечатана черно-белая фотография: под открытым небом, на вершине короткой и широкой лестницы, держась напряженно и прямо, стоит на коленях мужчина. Его руки сжаты перед грудью и на фоне черного плаща кажутся совсем белыми. Высокий лоб, элегантно зачесанные назад редеющие волосы. Голова наклонена так, что взгляд как будто устремлен в какое-то место футах, наверное, в двух перед ним. Он словно бы не замечает толпы окруживших его, но держащихся на почтительном расстоянии людей. У многих в толпе – камеры, и все как одна, как поймавший этот кадр фотограф, снимают. Значит, событие эпохальное, хотя я его не узнал.
Макс Олсон благоговейно смотрел на фотографию, будто прогрузившись в воспоминания. Затянувшись, он выпустил дым, который закачался в лучах света от софитов.
– Варшава, – торжественно сказал он. – Декабрь тысяча девятьсот семидесятого. – На меня он не посмотрел, а только махнул сигаретой на фотографию. – Узнаете его?
Я сказал: мне очень жаль, но нет.
Он рассмеялся.
– Не нужно передо мной извиняться, молодой человек. За это не нужно. Это Вилли Брандт… – Первую букву имени он произнес жестко на немецкий лад.
– Канцлер Западной Германии?
– Молодец. Канцлер Западной Германии. Величайший канцлер послевоенной Германии, хотя кое-кто, возможно, со мной не согласится. Знаете, где это снято?
– Ну, вы же сказали – в Варшаве…
– Он стоит у памятника полумиллиону евреев из варшавского гетто, которых убили нацисты.
– И он… – я помешкал, боясь не выдержать испытания, – …извиняется?
– Плодотворная для Западной Германии инициатива, – одобрительно ответил Макс и, устало качнув головой, добавил: – Господи, как же в тот день было холодно.
– Вы там были?
– О, разумеется. Я стою за толстым армейцем в форменной фуражке. Видите его? Ну, я сразу справа и чуть позади…
– Извините. Я не совсем…
– Я там был, вот и все. А после Вилли мне сказал… Подошел ко мне, хлопнул по плечу и сказал: «Макс, может, мне следует подыскать себе подштанники потеплее…»
– Вы знали Вилли Брандта?
– В шестидесятых-семидесятых я одно время был прикомандирован к нашему посольству в Бонне.
Сказано было так, будто это само собой разумелось. Он снова замолчал и глубоко затянулся сигаретой.
– Вот он наш человек, Марк. Образец для подражания команде Покаянного Подхода. С тех пор подобных выступлений не бывало.
– А Клинтон в Кигали в девяносто восьмом?
Обернувшись, он наградил меня насмешливой отеческой улыбкой.
– Кое-что ты почитал.
Кое-что, согласился я. Мой офис подготовил несколько брифинговых документов, и я постарался пролистать как можно больше. В одном говорилось про поездку Клинтона, когда он еще был президентом, в Руанду, чтобы извиниться за невмешательство мировой общественности в руандский геноцид.
Макс раздраженно потянул носом воздух.
– Хочешь расскажу тебе кое-что про Клинтона в Кигали, Марк? Хочешь? – Ответа он не ждал, но я все равно кивнул. – Тебе известно, что он пробыл там только два часа? – Я снова кивнул. – И что он не уезжал с летного поля?
– У службы безопасности возникли определенные опасения, и…
– Даже турбины президентского самолета не выключили, – сказал он, тщательно выговаривая каждый слог, чтобы до меня дошло. – Все это время мальчик Билли стоял на взлетной полосе, выворачивал душу наизнанку и говорил умные слова про миллион погибших, которых там не было, чтобы его услышать, а были там только четыре «роллс-ройса» с работающими моторами, готовые стартовать в любую минуту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31