Блестящие шоколадные шарики внезапно покатились в заляпанную пеной полость. Он попытался что-то сказать, но все звуки, за исключением самых нутряных, были тут же заглушены «мольтизерсами», и он мог только смотреть на меня, выпучив глаза, и моляще выгибать шею. Я снова ухмыльнулся. Дело сделано.
Прошла добрая минута, прежде чем я сообразил, что он задыхается. Облепленным сотами языком он с трудом вытолкнул изо рта несколько драже. И теперь я слышал резкий скрежет глубоко у него в горле – он пытался вдохнуть. Но не это, а то, как гордо выступили у него на шее вены, подсказало мне, что что-то неладно. Его шея выглядела мускулистой и хорошо развитой. У девятилетних мальчиков таких мускулистых шей не бывает. Ну не глупый ли способ отправиться в мир иной? Умереть от «молтизерсов»?
Я скатился с него.
– Люк, ты?…
Он выгнулся, переворачиваясь на бок, язык вывалился у него изо рта, по щекам бежали слезы, сама голова дергалась вверх-вниз от усилий вытолкать из дыхательного горла кашицу сладостей. Кровь отлила у него от лица.
– Люк, скажи же что-нибудь…
Теперь я понял, что положение серьезное, но что дальше делать, не знал. У меня в голове роились разные картинки, калейдоскоп обрывочных сведений из английских телепрограмм начала восьмидесятых (забытый телевизор еще бормотал, не замечая разворачивавшейся перед ним на полу реальной драмы).
Поэтому я сделал, как показывали по телевизору. Я перевернул Люка на живот, завел под него руки, чтобы сцепить их под грудью, и сжал изо всех сил, какие у меня только были. Он заизвивался, безвольно дергая конечностями. Раз. Другой. Еще. А потом с огромным лающим кашлем у него изо рта вылетел слипшийся шар расплавившегося шоколада, разломившихся сотов и несколько целых драже – и убийственно глухо шлепнулся на ковер. Люк сделал глубокий, усталый вздох и, хрипя, упал на пол.
Я принес ему воды. Я расстегнул на нем одежду и, увидев, что он все еще не в себе, помог ему подняться наверх, раздел и уложил в постель. Спустившись, я отчистил ковер и спрятал улики (те самые фантики от конфет) в мусорном контейнере за домом, а затем вернул «Леди Щедрость» на каминную полку. Время от времени я заглядывал к Люку, но он вскоре заснул, и когда вернулись родители, это было уже ближе к вечеру, сказал им, что братик вдруг заболел. С этого момента мать все взяла в свои руки, забегала вверх-вниз по лестнице, измеряла температуру, носила попить, а я эти часы пролежал, свернувшись, в уголке дивана, вперившись в телевизор, и ждал криков сверху, которые сказали бы мне, что началось, но их так и не последовало. Позже вечером, когда мама снова поднялась наверх, отец заглянул в «Леди Щедрость». Увидев, что сундучок разграбили, он призвал меня к ответу, а я быстро сознался в мелком преступлении, благодарный за возможность хоть в чем-то сознаться. Отец мягко кивнул и сказал: «Лучше оставить для особых случаев», и никогда больше не упоминал о произошедшем.
Люк тоже ни словом не обмолвился о том, что случилось в тот день. Я был благодарен ему за молчание, и в том вся соль. В то мгновение, когда я скатился с него, притянул его к себе и вытолкнул душивший его ком сладостей, мы, наверное, кое-что поняли друг про друга: кроме нас, у нас никого нет. С тех пор я не раз получал нагоняй за его выходки и всегда приглядывал за ним в школе. Вот почему именно этот проступок не нуждался в извинениях. Пусть безмолвно, но прощение было испрошено, и Люк это знал. В следующее воскресенье и после, когда «Леди Щедрость» спускали с каминной полки, я отказывался от права старшего и пропускал Люка вперед. Я не стал бы его винить, если после пережитого в тот день он вообще отшатнулся бы от содержимого сундучка, но девятилетний мальчик остается девятилетним мальчиком, а шоколад – шоколадом.
«Леди Щедрость» приобрела еще один слой смысла. Во всех семьях есть глупые тайны, хранящиеся в секрете как раз потому, что они так глупы, и ритуалы с «Леди Щедрость» были одной из наших. Мы были Бассетами, и мы ели шоколад, потому что папа был швейцарцем. И шоколад держал и в сундучке, который смастерили из обшивки корабля, принадлежавшего одному из предков мамы. И шоколад в том сундучке почти помог мне убить брата, но в конечном итоге нас сблизил. Устроив у себя в письменном столе Ящик Порока, я старался одновременно удовлетворить мой аппетит и воссоздать фрагмент моего детства. Это была моя дань «Леди Щедрость». После смерти папы сундучок месяцами стоял нетронутый, словно поднять крышку и съесть из него что-нибудь было бы предательством, попыткой забыть, что его больше нет, но однажды весенним утром мама в приступе тихой ярости стащила его с каминной полки и вытряхнула плесневеющие сладости в мусорное ведро, вырвала бумагу, которая рассыпалась дождем поблекших клочков того давнего Рождества. Она стала складывать туда открытки и письма от друзей и родных и со временем, когда мы зажили своей жизнью, – от нас с Люком. Я черпал бесконечное утешение в том, что ему все еще находилось место в истории моей семьи.
Уверен, я и сейчас испытывал бы к сундучку те же чувства, если бы не папка, которую, пока я прохлаждался в «Пике Маттерхорн», положила на письменный стол в моем чудесном угловом офисе Дженни, папка, в которой рассказывалась совсем другая история «Леди Щедрость». История о том, какую роль сыграл корабль в кровавой резне и гибели двухсот шестидесяти пяти мужчин, женщин и детей.
Глава семнадцатая
Если я совершил преступление, то не по неведению или глупости. Это было по случайности родства. Нет, душу мне данное обстоятельство не облегчает. Кое-что из известного мне было правдой. У меня действительно был предок по имени Уильям Уэлтон-Смит, который был в некотором смысле купцом и действительно владел прекрасным трехмачтовым кораблем под названием «Леди Щедрость». Впрочем, первоначально он назывался иначе: он сошел с верфи в Нанте на французском побережье Атлантики в 1783 году как «Ле Зефир», красивое имя для корабля, построенного со скверной целью, ведь был он, разумеется, невольничьим судном.
Уэлтон-Смит купил стапятидесятисемитонный negrier (как называли свои невольничьи суда французы) в 1791 году ради дополнительной «грузовместимости», которой не в пример своим английским собратьям обладали французские корабли. Он быстро переименовал его в «Леди Щедрость», чем, если верить Фрэнсису Уилсону из Отдела Истории и Подтверждения, «как нельзя лучше сыграл нам на руку». Имя «Леди Щедрость» – имя весьма малопривлекательного персонажа в популярной в восемнадцатом веке пьесе «Уловка кавалера» ирландца Джорджа Факвара. Это нелепая дама, твердо решившая предавать возможно большей огласке все свои благотворительные дела. Превосходный выбор названия для такого человека, как Уэлтон-Смит, который однажды назвал благотворительность «мерзейшим пороком праздных богачей». Его «Леди Щедрость» щедрости не предполагала, во всяком случае – по отношению к тем, кто плыл в ее трюмах.
В конце весны 1794 года корабль поднял на борт триста шестьдесят восемь африканских рабов из порта Кашо на побережье Гвинеи-Биссау. Тридцать четыре из них скончались от болезни и недоедания к тому времени, когда «Леди Щедрость» достигла восточного побережья Соединенных Штатов в сентябре того же года. Оставшихся – триста тридцать четыре человека – повезли дальше к порту Чарльстон, штат Южная Каролина, где их прибытия ожидал Уэлтон-Смит. Корабль в порт так и не пришел. Семнадцатого числа того месяца он столкнулся с природным феноменом, называемым в то время «свирепой бурей», а сегодня – тропическим торнадо. Следует отметить, что «Леди Щедрость» уцелела, хотя в начале шторма ее выбросило на мель. А вот экипаж оказался менее стойким. В разгар шторма группа пленников разбила кандалы и, освободив собратьев, захватила корабль, загнав уцелевших во время мятежа матросов и офицеров на спасательные шлюпки. Ошибка африканцев заключалась в том, что они не бежали вовремя на сушу, понадеявшись, что сумеют столкнуть судно с мели.
Уэлтон-Смит, который наперекор всем советам провел худшие часы бури на шатком эллинге за городом, откуда лучше просматривалось устье реки и где он ожидал свой ценным груз, о случившемся узнал лишь два дня спустя, когда два десятка матросов добрались до берега. Уэлтон-Смит был так возмущен известием, что немедленно отправился обходить чарльстонские кабаки и постоялые дворы, предлагая месячное жалованье любому, кто пойдет с ним возвращать его корабль, и разумеется, повсюду его предложение было встречено одобрением: в этих безбожных заведениях, непременной достопримечательности любого американского порта конца восемнадцатого века, не было недостатка в беспокойных и склонных к насилию людях, готовых пойти на службу к любому.
Потребовалось двенадцать часов, прежде чем флотилия рыболовецких ялов и скифов прошла от устья реки до мели возле острова Салливана, куда выбросило «Леди Щедрость»: мачты корабля были сломаны, накренившийся корпус глубоко увяз в размокшем песке. Наемникам Уэлтон-Смита, которые непредсказуемости мушкета предпочитали клинок, понадобилось два часа, чтобы закончить работу, хотя в пылу они забыли о цели своей миссии, иными словами – не пощадили ни корабля, ни груза. Позднее о случившемся написали в учебниках. Если верить многочисленным высказываниям, которые раскопал Фрэнсис Уилсон, к концу дня «Леди Щедрость» была залита «кровью, которая текла по палубе», и усеяна останками «детей, зарубленных в объятиях родителей».
Создается впечатление, что это повествование пестрит гиперболами, как это свойственно столь многим морским рассказам восемнадцатого столетия, – мгновенными переходами от свидетельства очевидца к домыслам профессионального сочинителя. Из собственных записей Уэлтон-Смита нам известно, например, что позднее в том же месяце он продал шестьдесят девять рабов, предположительно тех, кто уцелел после подавления мятежа на «Леди Щедрость». Однако это означает, что скончались по меньшей мере двести шестьдесят пять мужчин, женщин и детей и что они умерли насильственной смертью.
Если верить современникам, после мятежа Уэлтон-Смит поднялся на борт судна лишь однажды, чтобы «определить, подлежит ли оно восстановлению, и, убедившись, что нет, забрать ряд предметов личного свойства». Нигде не сказано, что это были за предметы, но относительно одного из них я почти уверен. Смыл ли Уэлтон-Смит кровь с дубовой доски, которую вырубил в тот день из обшивки? Подозреваю, что нет. Мне кажется, он получал удовольствие, зная, что плотные волокна дерева пропитались темной человеческой кровью. Так и вижу, как он упивается подробностями, объясняя столяру, откуда взялись на досках уникальные отметины. Теперь, если кто-то усомнится в его решимости, ему достаточно показать дубовый сундучок, изготовленный из тех досок, и сказать, что некогда он сражался, дабы вернуть себе свое.
У него была веская причина хранить сувенир с «Леди Щедрость», потому что обломки корабля оказались гораздо ценнее невредимого судна, настолько хорошо оно было застраховано. Он не стал покупать новое, а умело вложил средства в чужие предприятия и разбогател настолько, что смог основать банк, который впоследствии передал двум своим сыновьям. В двадцатых годах девятнадцатого века, чтобы избавиться от английского привкуса, эти мальчики укоротили свою фамилию до Уэлтон и перебрались с деньгами в Луизиану. Там они скупали земли и вкладывались в зарождающуюся хлопковую индустрию и в процессе создали плантацию «Дубы Уэлтонов» в Сен-Франсисвиле на восточном берегу Миссисипи: к усадебному дому вела аллея, обрамленная крепкими саженцами дубов, которые, войдя в полную силу, и дали плантации ее имя. На протяжении следующего века семейство Уэлтонов занимало ключевые позиции в общественной жизни Луизианы не только как рабовладельцы и предприниматели (хотя ими они, без сомнения, были), но также в судопроизводстве и в законодательстве, и, когда возникала необходимость, в войсках конфедератов. Они были политиками, противостоявшими отмене рабства, судьями, блюдущими закон, и офицерами, защищавшими его в Гражданской войне. И даже когда рабство было отменено, они остались во главе сегрегационистов. Состояли ли Уэлтоны в Ку-Клукс-Клане? Трудно представить себе достойное собрание Ку-Клукс-Клана к востоку от луизианской Миссисипи, на которой бы не присутствовал какой-нибудь из Уэлтонов, грея руки у ласкового огня пылающего креста.
В 1821 году Уильям Уэлтон-Смит вернулся из Чарльстона домой в Лондон богатым человеком. Несколько лет спустя он умер, и его наследство (деньги, недвижимость и этот проклятый сундучок) начало свое путешествие по ветвям семейного древа Уэлтон-Смитов, пока сундучок не приземлился на нашей каминной полке, а аромат свежей крови сменился сладким запахом кондитерского сахара, сливок и какао-бобов.
Я кладу папку на стол, откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза и в какой-то момент, наверное, задремываю. Непрошено передо мной возникает картина из детства. Передо мной – сундучок на коленях у мамы. Она поднимает крышку, и я запускаю руку внутрь. Но внутри уже не Штатские Бытовые Сладости. Внутри – настоящий шоколад: нежные конфеты с трюфельной, карамельной и ромовой начинками и увесистые плитки «Манжари». В сундучке моя рука не медлит. Я достаю одну прямоугольную конфету с ликером, поверхность у нее темная, почти эбонитовая и с заметным блеском. Я кладу конфету в рот и чувствую, как под давлением моего языка трескается изысканная скорлупа. И тогда мне в рот льется ликер, горячий и металлический на вкус: вспышка чего-то очень человеческого и нежеланного. Внезапно я просыпаюсь и невольно сглатываю. Привкус исчезает.
Хотя профессор Шенк тридцать страниц своей книги посвятил «поддержанию в ходе покаянного процесса совместной иллюзии», но так и не смог предложить чего-либо полезного по практическим аспектам испрашивания прошения. В какой-то момент, явно силясь хоть что-то родить, он провозгласил, что «принесение извинения сродни ощипыванию курицы: оно требует любви, решимости и внимания к деталям», – постулат одновременно неуклюжий и фальшивый. Измывательство над пернатыми, возможно, требует решимости и внимания к деталям и, если вы действительно погрузитесь в свои эмоции с головой, определенной доли любви, но ощипывание птицы ничего подобного не требует. Тут нужны только выдержка и отсутствие аллергии на перья.
Тем не менее в первые несколько часов по прочтении документов из папки я испытывал большое искушение послать кого-нибудь из моей «группы прикрытия» на «Илайский рынок живой птицы» на Дилейнси-стрит за какой-нибудь хохлаткой в надежде обрести вдохновение, пока буду выдергивать перья. (Признаюсь, еще мне очень понравилась картинка: Фрэнки со своей стрижкой-ежиком а-ля спецслужбы пробирается через толпу в подземке с дохлой курицей под мышкой и зверской улыбкой на физиономии.) От этой идеи я отказался, когда сообразил, что просто ищу, чем бы себя занять, лишь бы не делать, что нужно. И все же меня не отпускала мысль, что для извинения мне нужен хотя бы какой-то отправной пункт. Для Марсии Харрис я приготовил суп. Для миссис Баррингтон – суфле. Гарри Бреннан услышал просьбу о прощении в кофейне за «наполеоном», пусть даже сам ни кусочка не съел. А положившее начало всему извинение перед Фионой Гестридж состоялось в естественном месте, в ресторане ее покойного супруга. Объединяющим принципом тут было то, что всех этих людей я знал или хотя бы понимал и что они собой представляют, и контекст, в котором я перед ними извиняюсь. О Льюисе Джеффрисе III я знал только одно: его назначили принимать извинения за обиды всех афроамериканцев. В одном я был твердо уверен: мне было действительно стыдно. Стыдно за бойню на борту «Леди Щедрость», стыдно за соучастие в преступлениях работорговли, стыдно за сундучок и за шоколад и за мой невежественный по нему голод. Я не хотел извиниться. Мне необходимо было извиниться.
– Это нам на руку, – сказала Дженни, когда заглянула ко мне вскоре после того, когда я прочел папку. А затем: – Ты плакал?
– О, совсем чуть-чуть. Знаешь, история страшная.
– Хочешь, я позову Франсин? Она, кажется, хотела посмотреть на тебя за работой.
– Дженни!
– Извини. Тогда как насчет вот этого? Может, они тебя утешат? – Из лежащей возле стула сумки она достала нарядную овальную коробку. – «Шоколад Гаррисона» из «Шоколадного чердака» на Двадцать третьей. Ты там уже был? Нет? Очень хорошо. «Мадагаскарская ваниль» у них просто потрясающая.
Я провел языком по губам, словно искал следы только что исчезнувшего вкуса.
– Спасибо, нет.
– Ух-ты! Тебя и правда сильно задело.
– Может, мне пора повидаться с профессором Шенком? – вдруг спросил я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Прошла добрая минута, прежде чем я сообразил, что он задыхается. Облепленным сотами языком он с трудом вытолкнул изо рта несколько драже. И теперь я слышал резкий скрежет глубоко у него в горле – он пытался вдохнуть. Но не это, а то, как гордо выступили у него на шее вены, подсказало мне, что что-то неладно. Его шея выглядела мускулистой и хорошо развитой. У девятилетних мальчиков таких мускулистых шей не бывает. Ну не глупый ли способ отправиться в мир иной? Умереть от «молтизерсов»?
Я скатился с него.
– Люк, ты?…
Он выгнулся, переворачиваясь на бок, язык вывалился у него изо рта, по щекам бежали слезы, сама голова дергалась вверх-вниз от усилий вытолкать из дыхательного горла кашицу сладостей. Кровь отлила у него от лица.
– Люк, скажи же что-нибудь…
Теперь я понял, что положение серьезное, но что дальше делать, не знал. У меня в голове роились разные картинки, калейдоскоп обрывочных сведений из английских телепрограмм начала восьмидесятых (забытый телевизор еще бормотал, не замечая разворачивавшейся перед ним на полу реальной драмы).
Поэтому я сделал, как показывали по телевизору. Я перевернул Люка на живот, завел под него руки, чтобы сцепить их под грудью, и сжал изо всех сил, какие у меня только были. Он заизвивался, безвольно дергая конечностями. Раз. Другой. Еще. А потом с огромным лающим кашлем у него изо рта вылетел слипшийся шар расплавившегося шоколада, разломившихся сотов и несколько целых драже – и убийственно глухо шлепнулся на ковер. Люк сделал глубокий, усталый вздох и, хрипя, упал на пол.
Я принес ему воды. Я расстегнул на нем одежду и, увидев, что он все еще не в себе, помог ему подняться наверх, раздел и уложил в постель. Спустившись, я отчистил ковер и спрятал улики (те самые фантики от конфет) в мусорном контейнере за домом, а затем вернул «Леди Щедрость» на каминную полку. Время от времени я заглядывал к Люку, но он вскоре заснул, и когда вернулись родители, это было уже ближе к вечеру, сказал им, что братик вдруг заболел. С этого момента мать все взяла в свои руки, забегала вверх-вниз по лестнице, измеряла температуру, носила попить, а я эти часы пролежал, свернувшись, в уголке дивана, вперившись в телевизор, и ждал криков сверху, которые сказали бы мне, что началось, но их так и не последовало. Позже вечером, когда мама снова поднялась наверх, отец заглянул в «Леди Щедрость». Увидев, что сундучок разграбили, он призвал меня к ответу, а я быстро сознался в мелком преступлении, благодарный за возможность хоть в чем-то сознаться. Отец мягко кивнул и сказал: «Лучше оставить для особых случаев», и никогда больше не упоминал о произошедшем.
Люк тоже ни словом не обмолвился о том, что случилось в тот день. Я был благодарен ему за молчание, и в том вся соль. В то мгновение, когда я скатился с него, притянул его к себе и вытолкнул душивший его ком сладостей, мы, наверное, кое-что поняли друг про друга: кроме нас, у нас никого нет. С тех пор я не раз получал нагоняй за его выходки и всегда приглядывал за ним в школе. Вот почему именно этот проступок не нуждался в извинениях. Пусть безмолвно, но прощение было испрошено, и Люк это знал. В следующее воскресенье и после, когда «Леди Щедрость» спускали с каминной полки, я отказывался от права старшего и пропускал Люка вперед. Я не стал бы его винить, если после пережитого в тот день он вообще отшатнулся бы от содержимого сундучка, но девятилетний мальчик остается девятилетним мальчиком, а шоколад – шоколадом.
«Леди Щедрость» приобрела еще один слой смысла. Во всех семьях есть глупые тайны, хранящиеся в секрете как раз потому, что они так глупы, и ритуалы с «Леди Щедрость» были одной из наших. Мы были Бассетами, и мы ели шоколад, потому что папа был швейцарцем. И шоколад держал и в сундучке, который смастерили из обшивки корабля, принадлежавшего одному из предков мамы. И шоколад в том сундучке почти помог мне убить брата, но в конечном итоге нас сблизил. Устроив у себя в письменном столе Ящик Порока, я старался одновременно удовлетворить мой аппетит и воссоздать фрагмент моего детства. Это была моя дань «Леди Щедрость». После смерти папы сундучок месяцами стоял нетронутый, словно поднять крышку и съесть из него что-нибудь было бы предательством, попыткой забыть, что его больше нет, но однажды весенним утром мама в приступе тихой ярости стащила его с каминной полки и вытряхнула плесневеющие сладости в мусорное ведро, вырвала бумагу, которая рассыпалась дождем поблекших клочков того давнего Рождества. Она стала складывать туда открытки и письма от друзей и родных и со временем, когда мы зажили своей жизнью, – от нас с Люком. Я черпал бесконечное утешение в том, что ему все еще находилось место в истории моей семьи.
Уверен, я и сейчас испытывал бы к сундучку те же чувства, если бы не папка, которую, пока я прохлаждался в «Пике Маттерхорн», положила на письменный стол в моем чудесном угловом офисе Дженни, папка, в которой рассказывалась совсем другая история «Леди Щедрость». История о том, какую роль сыграл корабль в кровавой резне и гибели двухсот шестидесяти пяти мужчин, женщин и детей.
Глава семнадцатая
Если я совершил преступление, то не по неведению или глупости. Это было по случайности родства. Нет, душу мне данное обстоятельство не облегчает. Кое-что из известного мне было правдой. У меня действительно был предок по имени Уильям Уэлтон-Смит, который был в некотором смысле купцом и действительно владел прекрасным трехмачтовым кораблем под названием «Леди Щедрость». Впрочем, первоначально он назывался иначе: он сошел с верфи в Нанте на французском побережье Атлантики в 1783 году как «Ле Зефир», красивое имя для корабля, построенного со скверной целью, ведь был он, разумеется, невольничьим судном.
Уэлтон-Смит купил стапятидесятисемитонный negrier (как называли свои невольничьи суда французы) в 1791 году ради дополнительной «грузовместимости», которой не в пример своим английским собратьям обладали французские корабли. Он быстро переименовал его в «Леди Щедрость», чем, если верить Фрэнсису Уилсону из Отдела Истории и Подтверждения, «как нельзя лучше сыграл нам на руку». Имя «Леди Щедрость» – имя весьма малопривлекательного персонажа в популярной в восемнадцатом веке пьесе «Уловка кавалера» ирландца Джорджа Факвара. Это нелепая дама, твердо решившая предавать возможно большей огласке все свои благотворительные дела. Превосходный выбор названия для такого человека, как Уэлтон-Смит, который однажды назвал благотворительность «мерзейшим пороком праздных богачей». Его «Леди Щедрость» щедрости не предполагала, во всяком случае – по отношению к тем, кто плыл в ее трюмах.
В конце весны 1794 года корабль поднял на борт триста шестьдесят восемь африканских рабов из порта Кашо на побережье Гвинеи-Биссау. Тридцать четыре из них скончались от болезни и недоедания к тому времени, когда «Леди Щедрость» достигла восточного побережья Соединенных Штатов в сентябре того же года. Оставшихся – триста тридцать четыре человека – повезли дальше к порту Чарльстон, штат Южная Каролина, где их прибытия ожидал Уэлтон-Смит. Корабль в порт так и не пришел. Семнадцатого числа того месяца он столкнулся с природным феноменом, называемым в то время «свирепой бурей», а сегодня – тропическим торнадо. Следует отметить, что «Леди Щедрость» уцелела, хотя в начале шторма ее выбросило на мель. А вот экипаж оказался менее стойким. В разгар шторма группа пленников разбила кандалы и, освободив собратьев, захватила корабль, загнав уцелевших во время мятежа матросов и офицеров на спасательные шлюпки. Ошибка африканцев заключалась в том, что они не бежали вовремя на сушу, понадеявшись, что сумеют столкнуть судно с мели.
Уэлтон-Смит, который наперекор всем советам провел худшие часы бури на шатком эллинге за городом, откуда лучше просматривалось устье реки и где он ожидал свой ценным груз, о случившемся узнал лишь два дня спустя, когда два десятка матросов добрались до берега. Уэлтон-Смит был так возмущен известием, что немедленно отправился обходить чарльстонские кабаки и постоялые дворы, предлагая месячное жалованье любому, кто пойдет с ним возвращать его корабль, и разумеется, повсюду его предложение было встречено одобрением: в этих безбожных заведениях, непременной достопримечательности любого американского порта конца восемнадцатого века, не было недостатка в беспокойных и склонных к насилию людях, готовых пойти на службу к любому.
Потребовалось двенадцать часов, прежде чем флотилия рыболовецких ялов и скифов прошла от устья реки до мели возле острова Салливана, куда выбросило «Леди Щедрость»: мачты корабля были сломаны, накренившийся корпус глубоко увяз в размокшем песке. Наемникам Уэлтон-Смита, которые непредсказуемости мушкета предпочитали клинок, понадобилось два часа, чтобы закончить работу, хотя в пылу они забыли о цели своей миссии, иными словами – не пощадили ни корабля, ни груза. Позднее о случившемся написали в учебниках. Если верить многочисленным высказываниям, которые раскопал Фрэнсис Уилсон, к концу дня «Леди Щедрость» была залита «кровью, которая текла по палубе», и усеяна останками «детей, зарубленных в объятиях родителей».
Создается впечатление, что это повествование пестрит гиперболами, как это свойственно столь многим морским рассказам восемнадцатого столетия, – мгновенными переходами от свидетельства очевидца к домыслам профессионального сочинителя. Из собственных записей Уэлтон-Смита нам известно, например, что позднее в том же месяце он продал шестьдесят девять рабов, предположительно тех, кто уцелел после подавления мятежа на «Леди Щедрость». Однако это означает, что скончались по меньшей мере двести шестьдесят пять мужчин, женщин и детей и что они умерли насильственной смертью.
Если верить современникам, после мятежа Уэлтон-Смит поднялся на борт судна лишь однажды, чтобы «определить, подлежит ли оно восстановлению, и, убедившись, что нет, забрать ряд предметов личного свойства». Нигде не сказано, что это были за предметы, но относительно одного из них я почти уверен. Смыл ли Уэлтон-Смит кровь с дубовой доски, которую вырубил в тот день из обшивки? Подозреваю, что нет. Мне кажется, он получал удовольствие, зная, что плотные волокна дерева пропитались темной человеческой кровью. Так и вижу, как он упивается подробностями, объясняя столяру, откуда взялись на досках уникальные отметины. Теперь, если кто-то усомнится в его решимости, ему достаточно показать дубовый сундучок, изготовленный из тех досок, и сказать, что некогда он сражался, дабы вернуть себе свое.
У него была веская причина хранить сувенир с «Леди Щедрость», потому что обломки корабля оказались гораздо ценнее невредимого судна, настолько хорошо оно было застраховано. Он не стал покупать новое, а умело вложил средства в чужие предприятия и разбогател настолько, что смог основать банк, который впоследствии передал двум своим сыновьям. В двадцатых годах девятнадцатого века, чтобы избавиться от английского привкуса, эти мальчики укоротили свою фамилию до Уэлтон и перебрались с деньгами в Луизиану. Там они скупали земли и вкладывались в зарождающуюся хлопковую индустрию и в процессе создали плантацию «Дубы Уэлтонов» в Сен-Франсисвиле на восточном берегу Миссисипи: к усадебному дому вела аллея, обрамленная крепкими саженцами дубов, которые, войдя в полную силу, и дали плантации ее имя. На протяжении следующего века семейство Уэлтонов занимало ключевые позиции в общественной жизни Луизианы не только как рабовладельцы и предприниматели (хотя ими они, без сомнения, были), но также в судопроизводстве и в законодательстве, и, когда возникала необходимость, в войсках конфедератов. Они были политиками, противостоявшими отмене рабства, судьями, блюдущими закон, и офицерами, защищавшими его в Гражданской войне. И даже когда рабство было отменено, они остались во главе сегрегационистов. Состояли ли Уэлтоны в Ку-Клукс-Клане? Трудно представить себе достойное собрание Ку-Клукс-Клана к востоку от луизианской Миссисипи, на которой бы не присутствовал какой-нибудь из Уэлтонов, грея руки у ласкового огня пылающего креста.
В 1821 году Уильям Уэлтон-Смит вернулся из Чарльстона домой в Лондон богатым человеком. Несколько лет спустя он умер, и его наследство (деньги, недвижимость и этот проклятый сундучок) начало свое путешествие по ветвям семейного древа Уэлтон-Смитов, пока сундучок не приземлился на нашей каминной полке, а аромат свежей крови сменился сладким запахом кондитерского сахара, сливок и какао-бобов.
Я кладу папку на стол, откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза и в какой-то момент, наверное, задремываю. Непрошено передо мной возникает картина из детства. Передо мной – сундучок на коленях у мамы. Она поднимает крышку, и я запускаю руку внутрь. Но внутри уже не Штатские Бытовые Сладости. Внутри – настоящий шоколад: нежные конфеты с трюфельной, карамельной и ромовой начинками и увесистые плитки «Манжари». В сундучке моя рука не медлит. Я достаю одну прямоугольную конфету с ликером, поверхность у нее темная, почти эбонитовая и с заметным блеском. Я кладу конфету в рот и чувствую, как под давлением моего языка трескается изысканная скорлупа. И тогда мне в рот льется ликер, горячий и металлический на вкус: вспышка чего-то очень человеческого и нежеланного. Внезапно я просыпаюсь и невольно сглатываю. Привкус исчезает.
Хотя профессор Шенк тридцать страниц своей книги посвятил «поддержанию в ходе покаянного процесса совместной иллюзии», но так и не смог предложить чего-либо полезного по практическим аспектам испрашивания прошения. В какой-то момент, явно силясь хоть что-то родить, он провозгласил, что «принесение извинения сродни ощипыванию курицы: оно требует любви, решимости и внимания к деталям», – постулат одновременно неуклюжий и фальшивый. Измывательство над пернатыми, возможно, требует решимости и внимания к деталям и, если вы действительно погрузитесь в свои эмоции с головой, определенной доли любви, но ощипывание птицы ничего подобного не требует. Тут нужны только выдержка и отсутствие аллергии на перья.
Тем не менее в первые несколько часов по прочтении документов из папки я испытывал большое искушение послать кого-нибудь из моей «группы прикрытия» на «Илайский рынок живой птицы» на Дилейнси-стрит за какой-нибудь хохлаткой в надежде обрести вдохновение, пока буду выдергивать перья. (Признаюсь, еще мне очень понравилась картинка: Фрэнки со своей стрижкой-ежиком а-ля спецслужбы пробирается через толпу в подземке с дохлой курицей под мышкой и зверской улыбкой на физиономии.) От этой идеи я отказался, когда сообразил, что просто ищу, чем бы себя занять, лишь бы не делать, что нужно. И все же меня не отпускала мысль, что для извинения мне нужен хотя бы какой-то отправной пункт. Для Марсии Харрис я приготовил суп. Для миссис Баррингтон – суфле. Гарри Бреннан услышал просьбу о прощении в кофейне за «наполеоном», пусть даже сам ни кусочка не съел. А положившее начало всему извинение перед Фионой Гестридж состоялось в естественном месте, в ресторане ее покойного супруга. Объединяющим принципом тут было то, что всех этих людей я знал или хотя бы понимал и что они собой представляют, и контекст, в котором я перед ними извиняюсь. О Льюисе Джеффрисе III я знал только одно: его назначили принимать извинения за обиды всех афроамериканцев. В одном я был твердо уверен: мне было действительно стыдно. Стыдно за бойню на борту «Леди Щедрость», стыдно за соучастие в преступлениях работорговли, стыдно за сундучок и за шоколад и за мой невежественный по нему голод. Я не хотел извиниться. Мне необходимо было извиниться.
– Это нам на руку, – сказала Дженни, когда заглянула ко мне вскоре после того, когда я прочел папку. А затем: – Ты плакал?
– О, совсем чуть-чуть. Знаешь, история страшная.
– Хочешь, я позову Франсин? Она, кажется, хотела посмотреть на тебя за работой.
– Дженни!
– Извини. Тогда как насчет вот этого? Может, они тебя утешат? – Из лежащей возле стула сумки она достала нарядную овальную коробку. – «Шоколад Гаррисона» из «Шоколадного чердака» на Двадцать третьей. Ты там уже был? Нет? Очень хорошо. «Мадагаскарская ваниль» у них просто потрясающая.
Я провел языком по губам, словно искал следы только что исчезнувшего вкуса.
– Спасибо, нет.
– Ух-ты! Тебя и правда сильно задело.
– Может, мне пора повидаться с профессором Шенком? – вдруг спросил я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31