Я вдруг вспомнил, что она собиралась на аукцион и накануне просила меня сопровождать ее, но я сослался на важную деловую встречу, однако та не состоялась, и ноги сами привели меня к дому леди Трэверс. Это была еще одна вольность из тех, которые она мне позволяла.
Очутившись один, я взял от скуки первую попавшуюся книгу, но уже через несколько минут услышал внизу какой-то шум и голос привратника. Мне вдруг пришло в голову созорничать: спрятаться, а затем выскочить из укрытия и слегка напугать ее. И вот я занял пост в темном чулане позади комнаты, где хранились ненужные книги, лекарства и разные туалетные принадлежности, и стал подглядывать в щелку.
Леди Трэверс вошла одна, в утреннем туалете, беглым взглядом окинула комнату и позвонила в колокольчик. Тогда я решил повременить, пока она не отпустит служанку. По звонку явилась ее доверенная камеристка, миссис Верджерс. Леди Трэверс поинтересовалась, не заходил ли сэр Уильям (то есть я) – "Нет, миледи".
– Хорошо, – сказала она чуточку задевшим меня небрежным тоном. – В общем-то, это и неважно. Иди, скажи, чтобы заперли входную дверь. Меня ни для кого нет дома, даже для него. Проверь и сразу возвращайся.
Такое строгое распоряжение, при том, что для меня не было сделано исключение, явилось весьма неприятным сюрпризом. Я решил еще немного подождать, а заодно подумать, как объяснить ей свое присутствие в чулане. Тем временем вернулась миссис Верджерс. Леди Трэверс спросила, пришла ли та женщина.
– Да, миледи, она ждет.
– Хорошо. Скажи Баралту, чтобы, если можно, пришел сюда. А если нет, я сама спущусь.
– К счастью, ваша светлость, ему гораздо лучше.
– Отлично. Веди его сюда. И пусть та женщина тоже придет.
Миссис Верджерс отправилась выполнять поручение, а я принялся размышлять о причине столь странной снисходительности. Я знал, что в доме есть какой-то Баралт, помнится, даже однажды видел его, впрочем, не обратив особого внимания, равно как и не замечал, чтобы леди Трэверс как-то выделяла его из остальной челяди. Он был родом из Швейцарии – грубое, примитивное существо, настоящий дикарь. Она подобрала его во время одного из путешествий и привезла с собой. Я также краем уха слышал, будто он недавно был при смерти, но леди Трэверс ни разу не показала, что придает этому особое значение. Я пришел было, не вникая в мотивы, в восторг от подобного проявления гуманности, но в это время дверь распахнулась и вошел Баралт, поддерживаемый миссис Верджерс. Он еле волочил ноги; безумный взор блуждал по комнате, налицо были все признаки дебильности. Как только Баралт доплелся до кровати, он без малейших церемоний рухнул на нее. Тем временем леди Трэверс проверяла качество молока у кормилицы и обсуждала с ней условия. Наконец она подвела бедную женщину к кровати. Едва уразумев, кому ей предстоит дать грудь, та содрогнулась – и было отчего. Трудно представить себе более омерзительное зрелище, чем этот несчастный, одетый в дешевый синий сюртук, болтавшийся на нем так же, как и кожа мертвенного серо-коричневого оттенка. Глаза ввалились и были почти не видны в прорезях глазниц, зато отчетливо выступали скулы. На голове у него была салфетка с узелками на концах, завязанная наподобие ночного чепца; из-под нее по бокам выбивались космы. И вот ради такого-то типа эта изящная аристократка лезла вон из кожи: поддерживала, собственноручно взбивала подушки, чтобы ему было удобнее принимать сильнодействующее укрепляющее средство – женское молоко. Любовь и самоуничтожение, с которыми она заботилась о нем, напомнили мне похотливую даму из романа Скаррона.
У нее не было другого способа уговорить кормилицу преодолеть страх и отвращение и напитать своим молоком великовозрастное дитя, как только увеличив размер вознаграждения. Наконец бедная женщина, отвернув лицо, выпростала грудь, и он так присосался к ней, больше похожий на вампира, чем на человеческое существо. Он являл собой леденящую кровь карикатуру на католического святого, которого, по преданию, дочь спасла от неминуемой смерти чудом своего молока.
Я стоял, будто пригвожденный к месту, сломленный обрушившимся на меня горем, сила которого в эти первые минуты превосходила даже силу моего гнева. Невозможно было ошибиться относительно истинных мотивов столь извращенной благотворительности. Несколько раз я был на грани того, чтобы покинуть свое укрытие и присоединиться к сей живописной группе. Наконец во мне пробудилась гордость и, показав это непотребство во всей красе, взяла верх над яростью, подстрекавшей меня предстать перед леди Трэверс аки судья и насладиться ее смятением. Возможно, упреки и обвинения и облегчили бы мне душу, но не слишком ли много чести для гнусной изменницы? Уважение к себе пересилило во мне презрение к этой женщине. В конце концов, я ничего не терял, кроме плотских радостей, к которым пристрастился, но этот эпизод открыл мне глаза на их непристойный характер. В сущности, в нем не было ничего удивительного – если принять во внимание все, что я о ней слышал. И все-таки мне было так больно, как будто у меня отняли ногу. Воспоминание о начинавшейся гангрене помогло мне справиться с болью и вернуло терпение, достаточное для того, чтобы перенести всю сцену до конца, не открывая своего присутствия.
Наконец кормилицу отпустили, наказав прийти еще раз, и леди Трэверс, после нескольких ласк, камня на камне не оставивших от моих сомнений, даже если бы они еще были, вызвалась лично проводить этого сатира в его апартаменты. Путь для отступления был свободен, и я мог удалиться – без лишних объяснений.
Когда будуар опустел, я выбрался из укрытия и с величайшим безразличием относительно того, заметит меня кто-либо или нет, направился к выходу. Привратника снова не оказалось на месте. Я сам открыл дверь и покинул этот дом, чтобы больше не возвращаться.
Движимый потребностью выговориться и таким образом освободиться от душившего меня гнева, я бросился к лорду Мервиллу, однако его не оказалось не только дома, но и в городе: ожидали, что он вернется лишь на следующий день. Не могу сказать, чтобы я очень уж сожалел об этом, так как ярость моя понемногу улеглась и я понял, что его отсутствие счастливо избавило меня от не делающих мне чести признаний.
Тем не менее я так ослаб от пережитого, что опустился в кресло и попросил слугу принести письменные принадлежности. Гнев продиктовал мне письмо к леди Трэверс, насквозь пропитанное желчью и уксусом. То был любопытнейший обличительный документ, в котором я вовсю бранился и отказывался от дальнейших услуг ее светлости. Я советовал ей найти утешение в своем дикаре-Адонисе, как только ее заботы поставят его на ноги.
Поставив точку в этом бесславном послании, я поручил слуге отнести его и не дожидаться ответа, а сам отправился домой. Как я и думал, у леди Трэверс хватило ума не вступать со мной в переговоры. Да и что могла она сказать по поводу столь вопиющего, столь безнравственного поступка? Я не интересовался, как она отреагировала на мое письмо. Возможно, не так остро, как хотелось мне в момент написания. Люди, способные так низко пасть, не отличаются особой чувствительностью, упреки и обвинения становятся для них привычным делом. Леди Трэверс, которая зачастую вела две или три интриги одновременно, не могла позволить себе особую деликатность чувств либо прийти в отчаяние от нашего разрыва. Некоторое время спустя мне сказали, что она буквально последовала, по крайней мере, одному моему совету: поставила во главе своего дома выздоровевшего к тому времени Баралта – и пусть люди думают, что хотят!
Случается, сама чудовищность нанесенного вам оскорбления помогает утешиться; к тому же и врожденный оптимизм не позволял мне слишком долго предаваться отчаянию. Со временем я стал стыдиться факта написания издевательского письма: не только по той причине, что оно свидетельствовало о тяжести нанесенного мне удара, но и потому, что оно не вязалось с пробудившимся в моей душе сочувствием к этой женщине. Отныне я смотрел на леди Трэверс как на одно из тех несчастных созданий, которые беззащитны перед неистовством пагубных страстей, торжествующих над интеллектом и соображениями высшего порядка, так что эти горемыки даже приносят человечеству пользу, показывая на своем примере бездну порока, куда их сталкивает недостаток умеренности и безудержная погоня за наслаждениями.
Таким образом, леди Трэверс утратила власть надо мной, и ни красота ее, ни воспоминания о расточительных ласках не могли больше причинить мне ни радости, ни горя. Благодаря этому разоблачению я сверг ее с пьедестала и низвел даже ниже уровня тех бедняг, которым, в отличие от нее, было нечего терять и которые могли нуждой оправдывать свое падение. Эти несчастные делают разврат своей профессией и смотрят на него как на тяжелую, грязную работу. У леди Трэверс не было подобных уважительных причин, благо красота, происхождение и богатство давали ей возможность выбора. Достоинство, вкупе с хорошим вкусом, если и не оправдывает, то хотя бы облагораживает наши слабости. Подобно тому, как добродетели наши сами по себе могут служить наградой, так же и пороки несут в себе свою погибель. У меня не было сомнений в том, что недостаток самоуважения рано или поздно послужит ей наказанием, даже если она и не станет особенно сокрушаться из-за утраты человека (меня), к которому будто бы питала бешеную страсть, тогда как на самом деле это было лишь мимолетным увлечением.
Поскольку способность быстро утешаться – не последняя в характере фата и сластолюбца, трезвые размышления не преминули совершенно меня исцелить, так что я даже устыдился. А так как для вышеупомянутого человеческого типа нет ничего естественнее, нежели быстро переходить от одной крайности к другой, то я даже радовался своему освобождению, давшему мне возможность с головой окунуться в новые приключения: не столько ради наслаждения, которое могла дать новая любовница, сколько ради удовольствия затем порвать с нею. Таков образ мысли и образ жизни всякого сластолюбца, такова цена его обращения.
Мысленно объявив войну женскому полу, я все же не был таким глупцом, чтобы считать, будто все женщины одним миром мазаны и одинаково заслуживают презрения, но в целом я был о них невысокого мнения, так как не раз замечал, что они чаще всего презирают тех, кто их боготворит, зато те, кто вовсе не стараются заслужить их внимание, пользуются наибольшим успехом. В этом женщины уподобляются церкви и государству.
Наделенный всеми качествами, необходимыми для того, чтобы им нравиться, я решил волочиться за всеми подряд, не позволяя себе серьезной привязанности либо страсти, а культивируя отношение, подобное отношению пчелы к цветку: собрать нектар и лететь к следующему.
Однако, какой бы высокомерный вид я на себя ни напускал, мягкость характера и остатки молодой искренности неизменно приводили к тому, что мне было гораздо легче завести любовницу, чем избавиться от нее. Впрочем, это неудобство уравновешивалось тем обстоятельством, что новая пассия устраивала скандал старой и, без всяких усилий с моей стороны, устраняла ее с дороги. Женщины от природы – соперницы, а посему, вместо того чтобы объединиться против общего врага, увязают в предательстве и вероломстве по отношению друг к другу. Плохое обращение с одной представительницей прекрасного пола только льстит остальным; каждой хочется убедиться, что ее чары позволяют ей восторжествовать над тем, кто восторжествовал над тысячами. На эту удочку попадаются многие; им остается утешаться тем, что их пример так же мало поможет их последовательницам, как им самим послужил пример предшественниц.
Отныне я мчался на всех парах, следуя курсом многих, мной же самим презираемых развратников, но не могу сказать, чтобы мне действительно довелось изведать все восторги и наслаждения, надежда на которые поманила в путь. И не одна страсть моментально выдыхалась, потому что я не мог притворяться перед собой, будто женщины оказывали мне достаточно упорное сопротивление, чтобы мне могла льстить победа над ними. Вдаваться в подробности значило бы попусту тратить время.
Мужчины – всего лишь большие дети, им нравятся новые игрушки, и они с такой же легкостью отказываются от самых заветных своих фантазий, как дети от сладостей, если их перекармливают ими. И вот, на вершине успеха, добившись репутации самого удачливого и самого опасного покорителя сердец, я почувствовал, что меня тошнит от сладкого. Переизбыток острых ощущений привел к тому, что чувства мои притупились и я как будто погрузился в спячку, перестав испытывать удовольствие от податливости женского пола, подобно султанам, которые страдают от апатии среди роскоши своих гаремов и, одурев от покорности наложниц, вдруг начинают понимать истинную цену подлинным волнениям сердца, без чьего участия наслаждения становятся пресными, так что единственное спасение – вернуть любви ее священные права и вручить свою судьбу в руки сего единственного лекаря, могущего исцелить нашу душевную боль.
И тогда на помощь снова пришла Лидия. Торжественно поднялась из глубин памяти и, разгоняя облака вместе с парами болезненного воображения, зажгла сильный, чистый огонь, поглотивший жалкие вспышки сугубо плотского влечения. Воспоминания завладели моим существом, и я понял, что только настоящая, нежная и страстная любовь способна принести мне счастье. Опыт убедил меня в ненадежности следования курсом разнузданных страстей, несущих смерть наслаждению, а этот новый образ мыслей показал, что не такой уж я пропащий и не настолько враг самому себе, чтобы сопротивляться доставшемуся ценой этого горького опыта знанию.
Однако одного понимания было недостаточно, чтобы полностью отказаться от прежнего образа жизни; только любви было под силу окончательно исцелить меня от заблуждения. Пробудившееся и осознавшее свою роль сердце сказало мне, что оно создано для любви; ничем иным я уже не мог бы удовлетвориться. Ведя нечистую игру, я сам лишал себя величайшего наслаждения, отличающего человека от животного. Я вспомнил, между приступами раскаяния и восторгами умиления, первые мгновения чистой любви к Лидии, все нежные эмоции, переполнявшие мое сердце, – никогда больше я не испытывал ничего подобного ни к одной женщине. Любовь поднялась предо мною во весь рост и трогательно укоряла за то, что я собственными руками убил свое счастье. Я спрашивал себя: какое наваждение заставило меня привести это светлое чудо в жертву жалким, недостойным объектам? – и не находил ответа. Не было более страшной деградации, нежели та, до которой я дошел благодаря неразборчивости и грубым, примитивным страстям, которым – в силу контраста – суждено было наконец-то позволить мне по достоинству оценить ту благородную страсть, на возвращение которой я уже не надеялся. Я сурово судил себя сам и призывал в судьи Лидию, смиряясь с ее физическим отсутствием, которое раньше едва не привело меня к духовной смерти.
Я не очень-то точно выполнил ее просьбу в части отказа от наведения справок, но и не заслужил упрека в полном забвении. Вспоминая последовавший за приливом отлив, я принял твердое решение исправить свою ошибку и лично заняться поисками, превзойдя усердием всех рыцарей, которые когда-либо устремлялись вдогонку за своими принцессами.
Я давно пришел к выводу, что нет смысла искать Лидию в британских доминионах. Мне представлялось, что такая совершенная красота, поставленная в вышеописанные условия, не могла столь продолжительное время оставаться незамеченной, тем более что нанятые мной агенты провели довольно-таки тщательное расследование – достаточно тактичное, чтобы не дать ей повод упрекнуть меня в глубоком нарушении ее предписаний. Признаюсь, если и откладывал настоящие, то есть самостоятельно выполненные, поиски, то еще и потому, что надеялся: она вот-вот сама объявится. Однако теперь нетерпение мое достигло критической точки; дальнейшее промедление было бы оскорблением моей любви и неуважением к Лидии.
Приняв решение, я немедленно приступил к его претворению в жизнь, с этой целью испросил разрешения тетушки отправиться за границу. Леди Беллинджер к тому времени уже убедилась, что там вряд ли будет хуже, чем дома, однако выдвинула условие сопровождать ее в кратковременную поездку в Уорикширское графство, где неотложные, связанные с имением, дела настоятельно требовали ее присутствия. После чего, доставив ее обратно в Лондон, я был волен располагать собой по своему усмотрению.
Я согласился на ее условия (и вообще не мог бы ей ни в чем отказать) с тем большей готовностью, что смотрел на те места как на отправную точку в моих поисках, ибо именно там Лидия скрылась с моего горизонта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Очутившись один, я взял от скуки первую попавшуюся книгу, но уже через несколько минут услышал внизу какой-то шум и голос привратника. Мне вдруг пришло в голову созорничать: спрятаться, а затем выскочить из укрытия и слегка напугать ее. И вот я занял пост в темном чулане позади комнаты, где хранились ненужные книги, лекарства и разные туалетные принадлежности, и стал подглядывать в щелку.
Леди Трэверс вошла одна, в утреннем туалете, беглым взглядом окинула комнату и позвонила в колокольчик. Тогда я решил повременить, пока она не отпустит служанку. По звонку явилась ее доверенная камеристка, миссис Верджерс. Леди Трэверс поинтересовалась, не заходил ли сэр Уильям (то есть я) – "Нет, миледи".
– Хорошо, – сказала она чуточку задевшим меня небрежным тоном. – В общем-то, это и неважно. Иди, скажи, чтобы заперли входную дверь. Меня ни для кого нет дома, даже для него. Проверь и сразу возвращайся.
Такое строгое распоряжение, при том, что для меня не было сделано исключение, явилось весьма неприятным сюрпризом. Я решил еще немного подождать, а заодно подумать, как объяснить ей свое присутствие в чулане. Тем временем вернулась миссис Верджерс. Леди Трэверс спросила, пришла ли та женщина.
– Да, миледи, она ждет.
– Хорошо. Скажи Баралту, чтобы, если можно, пришел сюда. А если нет, я сама спущусь.
– К счастью, ваша светлость, ему гораздо лучше.
– Отлично. Веди его сюда. И пусть та женщина тоже придет.
Миссис Верджерс отправилась выполнять поручение, а я принялся размышлять о причине столь странной снисходительности. Я знал, что в доме есть какой-то Баралт, помнится, даже однажды видел его, впрочем, не обратив особого внимания, равно как и не замечал, чтобы леди Трэверс как-то выделяла его из остальной челяди. Он был родом из Швейцарии – грубое, примитивное существо, настоящий дикарь. Она подобрала его во время одного из путешествий и привезла с собой. Я также краем уха слышал, будто он недавно был при смерти, но леди Трэверс ни разу не показала, что придает этому особое значение. Я пришел было, не вникая в мотивы, в восторг от подобного проявления гуманности, но в это время дверь распахнулась и вошел Баралт, поддерживаемый миссис Верджерс. Он еле волочил ноги; безумный взор блуждал по комнате, налицо были все признаки дебильности. Как только Баралт доплелся до кровати, он без малейших церемоний рухнул на нее. Тем временем леди Трэверс проверяла качество молока у кормилицы и обсуждала с ней условия. Наконец она подвела бедную женщину к кровати. Едва уразумев, кому ей предстоит дать грудь, та содрогнулась – и было отчего. Трудно представить себе более омерзительное зрелище, чем этот несчастный, одетый в дешевый синий сюртук, болтавшийся на нем так же, как и кожа мертвенного серо-коричневого оттенка. Глаза ввалились и были почти не видны в прорезях глазниц, зато отчетливо выступали скулы. На голове у него была салфетка с узелками на концах, завязанная наподобие ночного чепца; из-под нее по бокам выбивались космы. И вот ради такого-то типа эта изящная аристократка лезла вон из кожи: поддерживала, собственноручно взбивала подушки, чтобы ему было удобнее принимать сильнодействующее укрепляющее средство – женское молоко. Любовь и самоуничтожение, с которыми она заботилась о нем, напомнили мне похотливую даму из романа Скаррона.
У нее не было другого способа уговорить кормилицу преодолеть страх и отвращение и напитать своим молоком великовозрастное дитя, как только увеличив размер вознаграждения. Наконец бедная женщина, отвернув лицо, выпростала грудь, и он так присосался к ней, больше похожий на вампира, чем на человеческое существо. Он являл собой леденящую кровь карикатуру на католического святого, которого, по преданию, дочь спасла от неминуемой смерти чудом своего молока.
Я стоял, будто пригвожденный к месту, сломленный обрушившимся на меня горем, сила которого в эти первые минуты превосходила даже силу моего гнева. Невозможно было ошибиться относительно истинных мотивов столь извращенной благотворительности. Несколько раз я был на грани того, чтобы покинуть свое укрытие и присоединиться к сей живописной группе. Наконец во мне пробудилась гордость и, показав это непотребство во всей красе, взяла верх над яростью, подстрекавшей меня предстать перед леди Трэверс аки судья и насладиться ее смятением. Возможно, упреки и обвинения и облегчили бы мне душу, но не слишком ли много чести для гнусной изменницы? Уважение к себе пересилило во мне презрение к этой женщине. В конце концов, я ничего не терял, кроме плотских радостей, к которым пристрастился, но этот эпизод открыл мне глаза на их непристойный характер. В сущности, в нем не было ничего удивительного – если принять во внимание все, что я о ней слышал. И все-таки мне было так больно, как будто у меня отняли ногу. Воспоминание о начинавшейся гангрене помогло мне справиться с болью и вернуло терпение, достаточное для того, чтобы перенести всю сцену до конца, не открывая своего присутствия.
Наконец кормилицу отпустили, наказав прийти еще раз, и леди Трэверс, после нескольких ласк, камня на камне не оставивших от моих сомнений, даже если бы они еще были, вызвалась лично проводить этого сатира в его апартаменты. Путь для отступления был свободен, и я мог удалиться – без лишних объяснений.
Когда будуар опустел, я выбрался из укрытия и с величайшим безразличием относительно того, заметит меня кто-либо или нет, направился к выходу. Привратника снова не оказалось на месте. Я сам открыл дверь и покинул этот дом, чтобы больше не возвращаться.
Движимый потребностью выговориться и таким образом освободиться от душившего меня гнева, я бросился к лорду Мервиллу, однако его не оказалось не только дома, но и в городе: ожидали, что он вернется лишь на следующий день. Не могу сказать, чтобы я очень уж сожалел об этом, так как ярость моя понемногу улеглась и я понял, что его отсутствие счастливо избавило меня от не делающих мне чести признаний.
Тем не менее я так ослаб от пережитого, что опустился в кресло и попросил слугу принести письменные принадлежности. Гнев продиктовал мне письмо к леди Трэверс, насквозь пропитанное желчью и уксусом. То был любопытнейший обличительный документ, в котором я вовсю бранился и отказывался от дальнейших услуг ее светлости. Я советовал ей найти утешение в своем дикаре-Адонисе, как только ее заботы поставят его на ноги.
Поставив точку в этом бесславном послании, я поручил слуге отнести его и не дожидаться ответа, а сам отправился домой. Как я и думал, у леди Трэверс хватило ума не вступать со мной в переговоры. Да и что могла она сказать по поводу столь вопиющего, столь безнравственного поступка? Я не интересовался, как она отреагировала на мое письмо. Возможно, не так остро, как хотелось мне в момент написания. Люди, способные так низко пасть, не отличаются особой чувствительностью, упреки и обвинения становятся для них привычным делом. Леди Трэверс, которая зачастую вела две или три интриги одновременно, не могла позволить себе особую деликатность чувств либо прийти в отчаяние от нашего разрыва. Некоторое время спустя мне сказали, что она буквально последовала, по крайней мере, одному моему совету: поставила во главе своего дома выздоровевшего к тому времени Баралта – и пусть люди думают, что хотят!
Случается, сама чудовищность нанесенного вам оскорбления помогает утешиться; к тому же и врожденный оптимизм не позволял мне слишком долго предаваться отчаянию. Со временем я стал стыдиться факта написания издевательского письма: не только по той причине, что оно свидетельствовало о тяжести нанесенного мне удара, но и потому, что оно не вязалось с пробудившимся в моей душе сочувствием к этой женщине. Отныне я смотрел на леди Трэверс как на одно из тех несчастных созданий, которые беззащитны перед неистовством пагубных страстей, торжествующих над интеллектом и соображениями высшего порядка, так что эти горемыки даже приносят человечеству пользу, показывая на своем примере бездну порока, куда их сталкивает недостаток умеренности и безудержная погоня за наслаждениями.
Таким образом, леди Трэверс утратила власть надо мной, и ни красота ее, ни воспоминания о расточительных ласках не могли больше причинить мне ни радости, ни горя. Благодаря этому разоблачению я сверг ее с пьедестала и низвел даже ниже уровня тех бедняг, которым, в отличие от нее, было нечего терять и которые могли нуждой оправдывать свое падение. Эти несчастные делают разврат своей профессией и смотрят на него как на тяжелую, грязную работу. У леди Трэверс не было подобных уважительных причин, благо красота, происхождение и богатство давали ей возможность выбора. Достоинство, вкупе с хорошим вкусом, если и не оправдывает, то хотя бы облагораживает наши слабости. Подобно тому, как добродетели наши сами по себе могут служить наградой, так же и пороки несут в себе свою погибель. У меня не было сомнений в том, что недостаток самоуважения рано или поздно послужит ей наказанием, даже если она и не станет особенно сокрушаться из-за утраты человека (меня), к которому будто бы питала бешеную страсть, тогда как на самом деле это было лишь мимолетным увлечением.
Поскольку способность быстро утешаться – не последняя в характере фата и сластолюбца, трезвые размышления не преминули совершенно меня исцелить, так что я даже устыдился. А так как для вышеупомянутого человеческого типа нет ничего естественнее, нежели быстро переходить от одной крайности к другой, то я даже радовался своему освобождению, давшему мне возможность с головой окунуться в новые приключения: не столько ради наслаждения, которое могла дать новая любовница, сколько ради удовольствия затем порвать с нею. Таков образ мысли и образ жизни всякого сластолюбца, такова цена его обращения.
Мысленно объявив войну женскому полу, я все же не был таким глупцом, чтобы считать, будто все женщины одним миром мазаны и одинаково заслуживают презрения, но в целом я был о них невысокого мнения, так как не раз замечал, что они чаще всего презирают тех, кто их боготворит, зато те, кто вовсе не стараются заслужить их внимание, пользуются наибольшим успехом. В этом женщины уподобляются церкви и государству.
Наделенный всеми качествами, необходимыми для того, чтобы им нравиться, я решил волочиться за всеми подряд, не позволяя себе серьезной привязанности либо страсти, а культивируя отношение, подобное отношению пчелы к цветку: собрать нектар и лететь к следующему.
Однако, какой бы высокомерный вид я на себя ни напускал, мягкость характера и остатки молодой искренности неизменно приводили к тому, что мне было гораздо легче завести любовницу, чем избавиться от нее. Впрочем, это неудобство уравновешивалось тем обстоятельством, что новая пассия устраивала скандал старой и, без всяких усилий с моей стороны, устраняла ее с дороги. Женщины от природы – соперницы, а посему, вместо того чтобы объединиться против общего врага, увязают в предательстве и вероломстве по отношению друг к другу. Плохое обращение с одной представительницей прекрасного пола только льстит остальным; каждой хочется убедиться, что ее чары позволяют ей восторжествовать над тем, кто восторжествовал над тысячами. На эту удочку попадаются многие; им остается утешаться тем, что их пример так же мало поможет их последовательницам, как им самим послужил пример предшественниц.
Отныне я мчался на всех парах, следуя курсом многих, мной же самим презираемых развратников, но не могу сказать, чтобы мне действительно довелось изведать все восторги и наслаждения, надежда на которые поманила в путь. И не одна страсть моментально выдыхалась, потому что я не мог притворяться перед собой, будто женщины оказывали мне достаточно упорное сопротивление, чтобы мне могла льстить победа над ними. Вдаваться в подробности значило бы попусту тратить время.
Мужчины – всего лишь большие дети, им нравятся новые игрушки, и они с такой же легкостью отказываются от самых заветных своих фантазий, как дети от сладостей, если их перекармливают ими. И вот, на вершине успеха, добившись репутации самого удачливого и самого опасного покорителя сердец, я почувствовал, что меня тошнит от сладкого. Переизбыток острых ощущений привел к тому, что чувства мои притупились и я как будто погрузился в спячку, перестав испытывать удовольствие от податливости женского пола, подобно султанам, которые страдают от апатии среди роскоши своих гаремов и, одурев от покорности наложниц, вдруг начинают понимать истинную цену подлинным волнениям сердца, без чьего участия наслаждения становятся пресными, так что единственное спасение – вернуть любви ее священные права и вручить свою судьбу в руки сего единственного лекаря, могущего исцелить нашу душевную боль.
И тогда на помощь снова пришла Лидия. Торжественно поднялась из глубин памяти и, разгоняя облака вместе с парами болезненного воображения, зажгла сильный, чистый огонь, поглотивший жалкие вспышки сугубо плотского влечения. Воспоминания завладели моим существом, и я понял, что только настоящая, нежная и страстная любовь способна принести мне счастье. Опыт убедил меня в ненадежности следования курсом разнузданных страстей, несущих смерть наслаждению, а этот новый образ мыслей показал, что не такой уж я пропащий и не настолько враг самому себе, чтобы сопротивляться доставшемуся ценой этого горького опыта знанию.
Однако одного понимания было недостаточно, чтобы полностью отказаться от прежнего образа жизни; только любви было под силу окончательно исцелить меня от заблуждения. Пробудившееся и осознавшее свою роль сердце сказало мне, что оно создано для любви; ничем иным я уже не мог бы удовлетвориться. Ведя нечистую игру, я сам лишал себя величайшего наслаждения, отличающего человека от животного. Я вспомнил, между приступами раскаяния и восторгами умиления, первые мгновения чистой любви к Лидии, все нежные эмоции, переполнявшие мое сердце, – никогда больше я не испытывал ничего подобного ни к одной женщине. Любовь поднялась предо мною во весь рост и трогательно укоряла за то, что я собственными руками убил свое счастье. Я спрашивал себя: какое наваждение заставило меня привести это светлое чудо в жертву жалким, недостойным объектам? – и не находил ответа. Не было более страшной деградации, нежели та, до которой я дошел благодаря неразборчивости и грубым, примитивным страстям, которым – в силу контраста – суждено было наконец-то позволить мне по достоинству оценить ту благородную страсть, на возвращение которой я уже не надеялся. Я сурово судил себя сам и призывал в судьи Лидию, смиряясь с ее физическим отсутствием, которое раньше едва не привело меня к духовной смерти.
Я не очень-то точно выполнил ее просьбу в части отказа от наведения справок, но и не заслужил упрека в полном забвении. Вспоминая последовавший за приливом отлив, я принял твердое решение исправить свою ошибку и лично заняться поисками, превзойдя усердием всех рыцарей, которые когда-либо устремлялись вдогонку за своими принцессами.
Я давно пришел к выводу, что нет смысла искать Лидию в британских доминионах. Мне представлялось, что такая совершенная красота, поставленная в вышеописанные условия, не могла столь продолжительное время оставаться незамеченной, тем более что нанятые мной агенты провели довольно-таки тщательное расследование – достаточно тактичное, чтобы не дать ей повод упрекнуть меня в глубоком нарушении ее предписаний. Признаюсь, если и откладывал настоящие, то есть самостоятельно выполненные, поиски, то еще и потому, что надеялся: она вот-вот сама объявится. Однако теперь нетерпение мое достигло критической точки; дальнейшее промедление было бы оскорблением моей любви и неуважением к Лидии.
Приняв решение, я немедленно приступил к его претворению в жизнь, с этой целью испросил разрешения тетушки отправиться за границу. Леди Беллинджер к тому времени уже убедилась, что там вряд ли будет хуже, чем дома, однако выдвинула условие сопровождать ее в кратковременную поездку в Уорикширское графство, где неотложные, связанные с имением, дела настоятельно требовали ее присутствия. После чего, доставив ее обратно в Лондон, я был волен располагать собой по своему усмотрению.
Я согласился на ее условия (и вообще не мог бы ей ни в чем отказать) с тем большей готовностью, что смотрел на те места как на отправную точку в моих поисках, ибо именно там Лидия скрылась с моего горизонта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21