потом пошла прощаться с морем.
Был конец сентября; низкое серое небо, казалось, нависло над миром; унылые желтоватые волны уходили в беспредельную даль. Она долго стояла на кряже, отдавшись мучительным думам. Наконец, когда сумерки сгустились, она вернулась в дом, выстрадав за этот день не меньше, чем в дни самых страшных несчастий.
Розали уже успела возвратиться и ждала ее. Она была в восторге от нового дома, утверждала, что он куда веселее этого старого гроба, мимо которого даже дороги не идут.
Жанна проплакала весь вечер.
С тех пор как фермеры узнали, что имение продано, они уделяли ей только самую необходимую долю почтения, называли ее между собой «полоумная», не сознавая почему, — должно быть, потому только, что чуяли какимто враждебным инстинктом ее болезненную, все углублявшуюся чувствительность, восторженную мечтательность, все смятение ее жалкой, потрясенной несчастиями души.
Накануне отъезда она случайно заглянула на конюшню. Вдруг какое-то рычание заставило ее вздрогнуть. Это был Убой, о котором она позабыла в последние месяцы. Слепой и параличный, он дожил до такого возраста, какого обычно не достигают собаки, и дотягивал свой век на соломенной подстилке; Людивина не оставляла его своими попечениями. Жанна взяла его на руки, расцеловала и унесла в дом. Он разбух, как бочка; еле передвигался на растопыренных негнущихся лапах и лаял наподобие деревянных игрушечных собачек.
Наконец настал последний день. Жанна ночевала в бывшей комнате Жюльена, потому что из ее спал2ьни мебель была увезена.
Она встала с постели измученная, задыхаясь, как после долгого странствия. Повозка с остатками мебели и сундуками уже стояла, нагруженная, во дворе. Другая тележка, двуколка, была запряжена для хозяйки и служанки.
Только дядюшка Симон и Людивина должны были дождаться приезда нового владельца, а потом отправиться на покой к родным, для чего Жанна выделила им небольшую ренту. Впрочем, у них самих были коекакие сбережения. Они превратились в очень дряхлых слуг, никчемных и болтливых. Мариус женился и давно уже покинул дом.
К восьми часам пошел дождь, мелкий, холодный дождь, который нагоняло легким ветром с моря. Пришлось прикрыть повозку холстом. Листья уже облетели с деревьев.
На кухонном столе дымился в чашках кофе с молоком. Жанна взяла свою, выпила мелкими глотками, потом встала и сказала: «Едем!»
Она взяла шляпу, шаль, и, пока Розали надевала ей калоши, она с трудом выговорила:
— Помнишь, милая, какой шел дождь, когда мы выехали из Руана сюда…
Но тут ей сдавило спазмой сердце, она поднесла обе руки к груди и без чувств упала навзничь.
Больше часа пролежала она замертво, потом открыла глаза и забилась в конвульсиях, сопровождаемых ручьями слез.
Когда она немного успокоилась, ее одолела такая слабость, что встать она не могла. Но Розали боялась новых припадков в случае отсрочки отъезда и позвала сына. Они вдвоем подняли ее, понесли, посадили в тележку на деревянную скамью, обитую клеенкой, и старая служанка, усевшись рядом с Жанной, закутала ей ноги, накинула на плечи теплый плащ, потом раскрыла над головой зонт и крикнула:
— Трогай, Дени.
Молодой человек взобрался на сиденье рядом с матерью, сел бочком за отсутствием места, погнал лошадь, и она припустила крупной неровной рысью, от которой сильно потряхивало обеих женщин.
Когда тележка повернула за угол и поехала деревней, они увидели человека, шагавшего взад и вперед по дороге, — это был аббат Тольбиак; он, по-видимому, караулил их.
Он остановился, чтобы пропустить тележку. Сутану он придерживал рукой, чтобы она не попадала в лужи, а из-под нее виднелись тощие ноги в черных чулках, обутые в огромные грязные башмаки.
Жанна опустила глаза, не желая встретиться с ним взглядом, а Розали, осведомленная обо всем, рассвирепела и проворчала: «Экий гад, вот гад-то!»— потом схватила сына за руку:
— Огрей-ка его кнутом.
Но молодой человек, поравнявшись с аббатом, на полном ходу угодил колесом своей таратайки в рытвину, и оттуда брызнул фонтан грязи, обдав священнослужителя с головы до пят.
Розали, торжествуя, обернулась и погрозила ему кулаком, пока он утирался, вытащив свой огромный носовой платок.
Они ехали уже минут пять, как вдруг Жанна закричала:
— А Убоя-то мы забыли!
Дени остановил лошадь и побежал за собакой, а Розали тем временем держала вожжи.
Наконец молодой человек появился, неся раздутое, бесформенное облезлое животное, и положил его в ногах у женщин.
XIII
Два часа спустя тележка остановилась перед кирпичным домиком, который стоял у дороги, посреди фруктового сада, засаженного подстриженными грушевыми деревьями.
Четыре решетчатые беседки, увитые жимолостью и клематитом, были поставлены по четырем углам сада, разбитого на грядки, между которыми пролегали узкие дорожки, окаймленные фруктовыми деревьями.
Очень высокая живая изгородь со всех сторон замыкала усадьбу; от соседней фермы она была отделена полем. В ста шагах перед ней, на самой дороге, нахолилась кузница. Другое жилье было не ближе километра.
Вид из дома открывался на равнину, усеянную фермами, где двойными прямоугольниками высоких деревьев были огорожены яблоневые сады.
Жанне, как только приехала, собралась лечь, но Розали не допустила этого, боясь, чтобы она опять не затосковала.
На помощь заранее вызвали столяра из Годервиля и тотчас же приступили к расстановке уже привезенной мебели, в ожидании последней телеги, которая должна была вскоре прибыть.
Работа была немалая, требовала долгих размышлений и серьезных соображений.
Через час у ограды остановилась последняя повозка, которую пришлось разгружать под дождем.
Когда наступил вечер, в доме царил полнейший сумбур, вещи были свалены кое-как; и Жанна, выбившись из сил, уснула, едва только легла в постель.
Все последующие дни у нее не было времени задумываться, столько на ее долю приходилось возни. Она даже увлеклась украшением своего нового жилища, так как мысль, что сын ее может вернуться сюда, не оставляла ее. Шпалерами из ее прежней спальни была обтянута столовая, служившая в то же время гостиной. Особенно же позаботилась она об убранстве одной из двух комнат второго этажа, мысленно окрестив ее «спальней Пуле».
В другой комнате поселилась она сама, а Розали устроилась выше, рядом с чердаком.
Тщательно убранный домик оказался очень уютным, и Жанне он на первых порах полюбился, хотя ей все недоставало чего-то, но чего — она не могла понять.
Как-то утром клерк феканского нотариуса привез ей три тысячи шестьсот франков — стоимость обстановки, оставленной в Тополях и оцененной мебельщиком. Она задрожала от радости, получив деньги; не успел клерк уйти, как она поспешила надеть шляпу и собралась в Годервиль, чтобы поскорее отправить Полю эту неожиданную получку.
Но когда она торопливо шла по дороге, ей навстречу попалась Розали, возвращавшаяся с рынка. Служанка что-то заподозрила, ничего еще толком не понимая, но, узнав правду, которую Жанна не сумела от нее скрыть, она поставила корзину на землю, чтобы побушевать вволю.
Упершись кулаками в бока, она покричала, потом подхватила свою госпожу правой рукой, корзину — левой и, все еще негодуя, отправилась домой.
Как только они возвратились, Розали потребовала выдачи денег. Жанна вручила их, припрятав только шестьсот франков, но служанка была уже настороже, а потому сразу же разоблачила ее хитрость, и ей пришлось отдать все сполна.
Однако Розали согласилась, чтобы этот остаток был отправлен Полю.
Через несколько дней от него пришла благодарность:
«Ты оказала мне большую услугу, дорогая мама, потому что мы находились в крайней нужде».
Жанна не могла по-настоящему сжиться с Батвилем; ей все время казалось, что и дышится ей не так, как прежде, и одинока она, заброшена, затеряна еще больше. Она выходила погулять, добиралась до селения Вернейль, шла обратно через Труа-Мар, потом, вернувшись, вставала и опять рвалась куда-то, как будто позабыла побывать именно там, куда ей надо было пойти, где ей хотелось гулять.
Это повторялось изо дня в день, и она никак не могла понять причину такой странной неудовлетворенности. Но как-то вечером у нее бессознательно вырвались слова, открывшие ей самой тайну ее беспокойства. Садясь обедать, она сказала:
— Ах, как мне хочется видеть море!
Вот чего ей так недоставало — моря, ее великого соседа в течение двадцати пяти лет, моря с его соленым воздухом, его гневными порывами, его рокочущим голосом, его мощным дуновением, моря, которое она каждое утро видела из своего окна в Тополях, которым дышала ночью и днем, которое она постоянно чувствовала подле себя и, сама того не сознавая, полюбила, как живого человека.
Убой тоже жил в страшном возбуждении. С первого вечера он расположился на нижней полке кухонного шкафа, и выселить его оттуда не было возможности. Он лежал там целый день, почти не шевелясь, только переворачивался время от времени с глухим ворчанием.
Но едва наступала ночь, как он поднимался и ковылял к садовой калитке, натыкаясь на стены. Пробыв на воздухе, сколько ему требовалось, он возвращался, садился перед неостывшей плитой и, как только обе его хозяйки уходили к себе, принимался выть.
Он выл всю ночь напролет жалобным, заунывным голосом, останавливался на часок, чтобы передохнуть, и завывал снова еще надрывнее. Его поместили перед домом в бочонке. Он стал выть под окнами. Но так как он был совсем немощен и еле жив, его вернули на кухню.
Жанна окончательно потеряла сон; она слушала, как непрерывно кряхтит и скребется старый пес, пытаясь найти свое место в новом жилище и понимая, что он здесь не дома.
Утихомирить его было немыслимо. День он дремал, как будто угасшие глаза и сознание своей немощи мешали ему двигаться, когда все живое хлопочет и спешит, но едва лишь смеркалось, он принимался блуждать без устали, словно решался жить и двигаться только в темноте, когда все становятся незрячими.
Но в одно утро его нашли мертвым. Это было большим облегчением.
Надвигалась зима, и Жанной овладело неодолимое отчаяние. Это не была та жгучая боль, которая надрывает душу, а унылая, смертная тоска.
Нечему было отвлечь и рассеять ее. Никто не вспоминал о ней. Перед новым ее домом тянулась вправо и влево большая дорога, почти всегда пустынная. Время от времени мимо катила двуколка с загорелым возницей, синяя блуза которого от быстрой езды вздувалась на спине пузырем; иногда медленно тащилась телега, а иногда у края горизонта показывалась крестьянская чета, мужчина и женщина; крохотные фигурки их все росли, а потом, миновав дом, уменьшались снова, становились не больше насекомых там, в самом конце белой полоски, которая уходила в необозримую даль, поднимаясь и опускаясь вместе с грядами волнистой равнины.
Когда опять пробилась трава, мимо ограды стала каждое утро проходить девочка в короткой юбке, погоняя двух тощих коров, которые паслись вдоль придорожных канав. К вечеру она возвращалась той же сонной поступью, делая по шагу в десять минут, следом за своей скотиной.
Жанне каждую ночь снилось, что она по-прежнему живет в Тополях.
Она вновь видела себя там вместе с отцом и маменькой, а иногда даже с тетей Лизон. Она вновь делала то, что ушло и позабылось, вновь водила мадам Аделаиду по ее аллее. И каждое утро она просыпалась в слезах.
Она неотступно думала о Поле, пытала себя вопросами: «Что он делает? Каким он стал? Вспоминает хоть изредка обо мне?» Гуляя по тропинкам, протоптанным между фермами, она перебирала эти мучительные думы; но больше всего страдала она от неутолимой ревности к незнакомой женщине, похитившей у нее сына. Только эта ненависть удерживала ее, мешала ей действовать, поехать за ним, проникнуть к нему. Ей все казалось, что его любовница встретит ее на пороге и спросит: «Что вам здесь надобно, сударыня?» Маюринская гордость возмущалась в ней от возможности такой встречи; и высокомерие женщины, ни разу не оступившейся, сохранившей незапятнанную чистоту, разжигало в ней гнев против подлости мужчины, раба грязной плотской любви, которая оподляет даже сердца. Все человечество было ей гадко, когда она думала о нечистых тайнах похоти, о марающих ласках, о тех альковных секретах, которые знала по догадке и которыми объяснялась нерасторжимость многих связей.
Прошли еще весна и лето.
Но когда настала осень с долгими дождями, сереньким небом и мрачными тучами, ей до того опостылела такая жизнь, что она решила сделать последнюю попытку вернуть своего Пуле.
Надо думать, его страсть успела остыть.
И она написала ему слезное письмо:
«Дорогое мое дитя, заклинаю тебя вернуться ко мне. Вспомни, что я стара, больна и круглый год одна с прислугой. Я живу теперь в маленьком домике у самой дороги. Это очень нерадостно. Но если бы ты вернулся ко мне, все бы для меня было по-иному. Кроме тебя, у меня никого нет на свете, а мы не виделись с тобой целых семь лет! Ты и вообразить себе не можешь, сколько я выстрадала и сколько души вложила я в тебя. Ты был моей жизнью, моей мечтой, единственным моим упованием, единственной любовью, и ты далеко от меня, ты меня покинул!
Ах, вернись, маленький мой Пуле, вернись и обними свою старую мать, которая в отчаянии протягивает к тебе руки.
Жанна»
Он ответил через несколько дней:
«Дорогая мама, я тоже был бы счастлив повидать тебя, но у меня нет ни гроша. Пришли мне немного денег, и я приеду. Впрочем, я и сам собирался съездить к тебе и поговорить об одном своем намерении, которое позволило бы мне исполнить твое желание.
Бескорыстие и» привязанность той, что была моей подругой все трудные дни, пережитые мной, не имели и не имеют границ. Дольше мне невозможно уклоняться от публичного признания ее верной любви и преданности. Кстати, у нее превосходные манеры, которые ты, без сомнения, одобришь. К тому же она очень образованна, много читает. А главное, ты не представляешь себе, чем она всегда была для меня. Я был бы негодяем, если бы не дал ей доказательств своей признательности. Итак, прошу у тебя разрешения на брак с ней. Ты простишь мне мои ошибки, и мы заживем вместе в твоем новом доме.
Если бы ты знала ее, ты бы сразу же дала согласие. Уверяю тебя, что она совершенство и притом образец благовоспитанности. Ты, без сомнения, полюбишь ее. Что же касается меня, то я не могу без нее жить.
С нетерпением жду от тебя ответа, а пока мы оба от души целуем тебя.
Твой сын
виконт Поль де Ламар «,
Жанна была уничтожена. Она застыла в неподвижности, опустив письмо на колени; ей были ясны происки этой девки, которая все время удерживала ее сына, ни разу не пустила его к ней, дожидаясь своего часа — того часа, когда старуха мать, дойдя до отчаяния, не устоит перед желанием обнять свое дитя, смягчится и даст согласие на все.
И неизжитая обида от неизменного предпочтения, которое Поль оказывал этой твари, разрывала ее сердце.
Она твердила про себя:
— Он не любит, не любит меня.
Вошла Розали.
— Он собрался на ней жениться, — проговорила Жанна.
Служанка даже подскочила.
— Ох, сударыня, не давайте согласия. Как можно, чтобы господин Поль подобрал эту потаскуху.
И Жанна, подавленная, но полная возмущения, ответила:
— Будь покойна, голубушка, этого я не допущу. А раз он не желает приезжать, я сама поеду к нему, и тогда посмотрим, кто из нас возьмет верх.
Она немедленно написала Полю, что собирается приехать и желает увидеться с ним где угодно, только не на квартире этой твари.
В ожидании ответа она начала сборы. Розали принялась укладывать в старый баул белье и одежду своей госпожи, но, расправляя ее платье, давнишнее летнее платье, вскричала вдруг:
— Да вам даже надеть-то на себя нечего! Я вас не пущу так! На вас стыдно будет смотреть, а парижские дамы сочтут вас за прислугу.
Жанна подчинилась ей, и они вдвоем отправились в Годервиль, где выбрали материю в зеленую клетку и отдали шить местной портнихе. Затем зашли за указаниями к нотариусу, мэтру Русселю, который каждый год ездил на две недели в столицу. Сама Жанна не была в Париже двадцать восемь лет.
Он дал подробнейшие наставления, как остерегаться экипажей, как, уберечься от воровства, советуя зашить деньги в подкладку платья, а в кармане держать только то, что нужно на мелкие расходы. Он долго распространялся о ресторанах с умеренными ценами и указал два или три, где бывают дамы; затем он рекомендовал гостиницу» Нормандия» около вокзала, где обычно останавливался сам, и разрешил сослаться там на него.
Уже целых шесть лет между Парижем и Гавром проложена была железная дорога, о которой шло столько толков. Но Жанна, удрученная горем, еще не видела знаменитого локомотива, который все перевернул в округе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Был конец сентября; низкое серое небо, казалось, нависло над миром; унылые желтоватые волны уходили в беспредельную даль. Она долго стояла на кряже, отдавшись мучительным думам. Наконец, когда сумерки сгустились, она вернулась в дом, выстрадав за этот день не меньше, чем в дни самых страшных несчастий.
Розали уже успела возвратиться и ждала ее. Она была в восторге от нового дома, утверждала, что он куда веселее этого старого гроба, мимо которого даже дороги не идут.
Жанна проплакала весь вечер.
С тех пор как фермеры узнали, что имение продано, они уделяли ей только самую необходимую долю почтения, называли ее между собой «полоумная», не сознавая почему, — должно быть, потому только, что чуяли какимто враждебным инстинктом ее болезненную, все углублявшуюся чувствительность, восторженную мечтательность, все смятение ее жалкой, потрясенной несчастиями души.
Накануне отъезда она случайно заглянула на конюшню. Вдруг какое-то рычание заставило ее вздрогнуть. Это был Убой, о котором она позабыла в последние месяцы. Слепой и параличный, он дожил до такого возраста, какого обычно не достигают собаки, и дотягивал свой век на соломенной подстилке; Людивина не оставляла его своими попечениями. Жанна взяла его на руки, расцеловала и унесла в дом. Он разбух, как бочка; еле передвигался на растопыренных негнущихся лапах и лаял наподобие деревянных игрушечных собачек.
Наконец настал последний день. Жанна ночевала в бывшей комнате Жюльена, потому что из ее спал2ьни мебель была увезена.
Она встала с постели измученная, задыхаясь, как после долгого странствия. Повозка с остатками мебели и сундуками уже стояла, нагруженная, во дворе. Другая тележка, двуколка, была запряжена для хозяйки и служанки.
Только дядюшка Симон и Людивина должны были дождаться приезда нового владельца, а потом отправиться на покой к родным, для чего Жанна выделила им небольшую ренту. Впрочем, у них самих были коекакие сбережения. Они превратились в очень дряхлых слуг, никчемных и болтливых. Мариус женился и давно уже покинул дом.
К восьми часам пошел дождь, мелкий, холодный дождь, который нагоняло легким ветром с моря. Пришлось прикрыть повозку холстом. Листья уже облетели с деревьев.
На кухонном столе дымился в чашках кофе с молоком. Жанна взяла свою, выпила мелкими глотками, потом встала и сказала: «Едем!»
Она взяла шляпу, шаль, и, пока Розали надевала ей калоши, она с трудом выговорила:
— Помнишь, милая, какой шел дождь, когда мы выехали из Руана сюда…
Но тут ей сдавило спазмой сердце, она поднесла обе руки к груди и без чувств упала навзничь.
Больше часа пролежала она замертво, потом открыла глаза и забилась в конвульсиях, сопровождаемых ручьями слез.
Когда она немного успокоилась, ее одолела такая слабость, что встать она не могла. Но Розали боялась новых припадков в случае отсрочки отъезда и позвала сына. Они вдвоем подняли ее, понесли, посадили в тележку на деревянную скамью, обитую клеенкой, и старая служанка, усевшись рядом с Жанной, закутала ей ноги, накинула на плечи теплый плащ, потом раскрыла над головой зонт и крикнула:
— Трогай, Дени.
Молодой человек взобрался на сиденье рядом с матерью, сел бочком за отсутствием места, погнал лошадь, и она припустила крупной неровной рысью, от которой сильно потряхивало обеих женщин.
Когда тележка повернула за угол и поехала деревней, они увидели человека, шагавшего взад и вперед по дороге, — это был аббат Тольбиак; он, по-видимому, караулил их.
Он остановился, чтобы пропустить тележку. Сутану он придерживал рукой, чтобы она не попадала в лужи, а из-под нее виднелись тощие ноги в черных чулках, обутые в огромные грязные башмаки.
Жанна опустила глаза, не желая встретиться с ним взглядом, а Розали, осведомленная обо всем, рассвирепела и проворчала: «Экий гад, вот гад-то!»— потом схватила сына за руку:
— Огрей-ка его кнутом.
Но молодой человек, поравнявшись с аббатом, на полном ходу угодил колесом своей таратайки в рытвину, и оттуда брызнул фонтан грязи, обдав священнослужителя с головы до пят.
Розали, торжествуя, обернулась и погрозила ему кулаком, пока он утирался, вытащив свой огромный носовой платок.
Они ехали уже минут пять, как вдруг Жанна закричала:
— А Убоя-то мы забыли!
Дени остановил лошадь и побежал за собакой, а Розали тем временем держала вожжи.
Наконец молодой человек появился, неся раздутое, бесформенное облезлое животное, и положил его в ногах у женщин.
XIII
Два часа спустя тележка остановилась перед кирпичным домиком, который стоял у дороги, посреди фруктового сада, засаженного подстриженными грушевыми деревьями.
Четыре решетчатые беседки, увитые жимолостью и клематитом, были поставлены по четырем углам сада, разбитого на грядки, между которыми пролегали узкие дорожки, окаймленные фруктовыми деревьями.
Очень высокая живая изгородь со всех сторон замыкала усадьбу; от соседней фермы она была отделена полем. В ста шагах перед ней, на самой дороге, нахолилась кузница. Другое жилье было не ближе километра.
Вид из дома открывался на равнину, усеянную фермами, где двойными прямоугольниками высоких деревьев были огорожены яблоневые сады.
Жанне, как только приехала, собралась лечь, но Розали не допустила этого, боясь, чтобы она опять не затосковала.
На помощь заранее вызвали столяра из Годервиля и тотчас же приступили к расстановке уже привезенной мебели, в ожидании последней телеги, которая должна была вскоре прибыть.
Работа была немалая, требовала долгих размышлений и серьезных соображений.
Через час у ограды остановилась последняя повозка, которую пришлось разгружать под дождем.
Когда наступил вечер, в доме царил полнейший сумбур, вещи были свалены кое-как; и Жанна, выбившись из сил, уснула, едва только легла в постель.
Все последующие дни у нее не было времени задумываться, столько на ее долю приходилось возни. Она даже увлеклась украшением своего нового жилища, так как мысль, что сын ее может вернуться сюда, не оставляла ее. Шпалерами из ее прежней спальни была обтянута столовая, служившая в то же время гостиной. Особенно же позаботилась она об убранстве одной из двух комнат второго этажа, мысленно окрестив ее «спальней Пуле».
В другой комнате поселилась она сама, а Розали устроилась выше, рядом с чердаком.
Тщательно убранный домик оказался очень уютным, и Жанне он на первых порах полюбился, хотя ей все недоставало чего-то, но чего — она не могла понять.
Как-то утром клерк феканского нотариуса привез ей три тысячи шестьсот франков — стоимость обстановки, оставленной в Тополях и оцененной мебельщиком. Она задрожала от радости, получив деньги; не успел клерк уйти, как она поспешила надеть шляпу и собралась в Годервиль, чтобы поскорее отправить Полю эту неожиданную получку.
Но когда она торопливо шла по дороге, ей навстречу попалась Розали, возвращавшаяся с рынка. Служанка что-то заподозрила, ничего еще толком не понимая, но, узнав правду, которую Жанна не сумела от нее скрыть, она поставила корзину на землю, чтобы побушевать вволю.
Упершись кулаками в бока, она покричала, потом подхватила свою госпожу правой рукой, корзину — левой и, все еще негодуя, отправилась домой.
Как только они возвратились, Розали потребовала выдачи денег. Жанна вручила их, припрятав только шестьсот франков, но служанка была уже настороже, а потому сразу же разоблачила ее хитрость, и ей пришлось отдать все сполна.
Однако Розали согласилась, чтобы этот остаток был отправлен Полю.
Через несколько дней от него пришла благодарность:
«Ты оказала мне большую услугу, дорогая мама, потому что мы находились в крайней нужде».
Жанна не могла по-настоящему сжиться с Батвилем; ей все время казалось, что и дышится ей не так, как прежде, и одинока она, заброшена, затеряна еще больше. Она выходила погулять, добиралась до селения Вернейль, шла обратно через Труа-Мар, потом, вернувшись, вставала и опять рвалась куда-то, как будто позабыла побывать именно там, куда ей надо было пойти, где ей хотелось гулять.
Это повторялось изо дня в день, и она никак не могла понять причину такой странной неудовлетворенности. Но как-то вечером у нее бессознательно вырвались слова, открывшие ей самой тайну ее беспокойства. Садясь обедать, она сказала:
— Ах, как мне хочется видеть море!
Вот чего ей так недоставало — моря, ее великого соседа в течение двадцати пяти лет, моря с его соленым воздухом, его гневными порывами, его рокочущим голосом, его мощным дуновением, моря, которое она каждое утро видела из своего окна в Тополях, которым дышала ночью и днем, которое она постоянно чувствовала подле себя и, сама того не сознавая, полюбила, как живого человека.
Убой тоже жил в страшном возбуждении. С первого вечера он расположился на нижней полке кухонного шкафа, и выселить его оттуда не было возможности. Он лежал там целый день, почти не шевелясь, только переворачивался время от времени с глухим ворчанием.
Но едва наступала ночь, как он поднимался и ковылял к садовой калитке, натыкаясь на стены. Пробыв на воздухе, сколько ему требовалось, он возвращался, садился перед неостывшей плитой и, как только обе его хозяйки уходили к себе, принимался выть.
Он выл всю ночь напролет жалобным, заунывным голосом, останавливался на часок, чтобы передохнуть, и завывал снова еще надрывнее. Его поместили перед домом в бочонке. Он стал выть под окнами. Но так как он был совсем немощен и еле жив, его вернули на кухню.
Жанна окончательно потеряла сон; она слушала, как непрерывно кряхтит и скребется старый пес, пытаясь найти свое место в новом жилище и понимая, что он здесь не дома.
Утихомирить его было немыслимо. День он дремал, как будто угасшие глаза и сознание своей немощи мешали ему двигаться, когда все живое хлопочет и спешит, но едва лишь смеркалось, он принимался блуждать без устали, словно решался жить и двигаться только в темноте, когда все становятся незрячими.
Но в одно утро его нашли мертвым. Это было большим облегчением.
Надвигалась зима, и Жанной овладело неодолимое отчаяние. Это не была та жгучая боль, которая надрывает душу, а унылая, смертная тоска.
Нечему было отвлечь и рассеять ее. Никто не вспоминал о ней. Перед новым ее домом тянулась вправо и влево большая дорога, почти всегда пустынная. Время от времени мимо катила двуколка с загорелым возницей, синяя блуза которого от быстрой езды вздувалась на спине пузырем; иногда медленно тащилась телега, а иногда у края горизонта показывалась крестьянская чета, мужчина и женщина; крохотные фигурки их все росли, а потом, миновав дом, уменьшались снова, становились не больше насекомых там, в самом конце белой полоски, которая уходила в необозримую даль, поднимаясь и опускаясь вместе с грядами волнистой равнины.
Когда опять пробилась трава, мимо ограды стала каждое утро проходить девочка в короткой юбке, погоняя двух тощих коров, которые паслись вдоль придорожных канав. К вечеру она возвращалась той же сонной поступью, делая по шагу в десять минут, следом за своей скотиной.
Жанне каждую ночь снилось, что она по-прежнему живет в Тополях.
Она вновь видела себя там вместе с отцом и маменькой, а иногда даже с тетей Лизон. Она вновь делала то, что ушло и позабылось, вновь водила мадам Аделаиду по ее аллее. И каждое утро она просыпалась в слезах.
Она неотступно думала о Поле, пытала себя вопросами: «Что он делает? Каким он стал? Вспоминает хоть изредка обо мне?» Гуляя по тропинкам, протоптанным между фермами, она перебирала эти мучительные думы; но больше всего страдала она от неутолимой ревности к незнакомой женщине, похитившей у нее сына. Только эта ненависть удерживала ее, мешала ей действовать, поехать за ним, проникнуть к нему. Ей все казалось, что его любовница встретит ее на пороге и спросит: «Что вам здесь надобно, сударыня?» Маюринская гордость возмущалась в ней от возможности такой встречи; и высокомерие женщины, ни разу не оступившейся, сохранившей незапятнанную чистоту, разжигало в ней гнев против подлости мужчины, раба грязной плотской любви, которая оподляет даже сердца. Все человечество было ей гадко, когда она думала о нечистых тайнах похоти, о марающих ласках, о тех альковных секретах, которые знала по догадке и которыми объяснялась нерасторжимость многих связей.
Прошли еще весна и лето.
Но когда настала осень с долгими дождями, сереньким небом и мрачными тучами, ей до того опостылела такая жизнь, что она решила сделать последнюю попытку вернуть своего Пуле.
Надо думать, его страсть успела остыть.
И она написала ему слезное письмо:
«Дорогое мое дитя, заклинаю тебя вернуться ко мне. Вспомни, что я стара, больна и круглый год одна с прислугой. Я живу теперь в маленьком домике у самой дороги. Это очень нерадостно. Но если бы ты вернулся ко мне, все бы для меня было по-иному. Кроме тебя, у меня никого нет на свете, а мы не виделись с тобой целых семь лет! Ты и вообразить себе не можешь, сколько я выстрадала и сколько души вложила я в тебя. Ты был моей жизнью, моей мечтой, единственным моим упованием, единственной любовью, и ты далеко от меня, ты меня покинул!
Ах, вернись, маленький мой Пуле, вернись и обними свою старую мать, которая в отчаянии протягивает к тебе руки.
Жанна»
Он ответил через несколько дней:
«Дорогая мама, я тоже был бы счастлив повидать тебя, но у меня нет ни гроша. Пришли мне немного денег, и я приеду. Впрочем, я и сам собирался съездить к тебе и поговорить об одном своем намерении, которое позволило бы мне исполнить твое желание.
Бескорыстие и» привязанность той, что была моей подругой все трудные дни, пережитые мной, не имели и не имеют границ. Дольше мне невозможно уклоняться от публичного признания ее верной любви и преданности. Кстати, у нее превосходные манеры, которые ты, без сомнения, одобришь. К тому же она очень образованна, много читает. А главное, ты не представляешь себе, чем она всегда была для меня. Я был бы негодяем, если бы не дал ей доказательств своей признательности. Итак, прошу у тебя разрешения на брак с ней. Ты простишь мне мои ошибки, и мы заживем вместе в твоем новом доме.
Если бы ты знала ее, ты бы сразу же дала согласие. Уверяю тебя, что она совершенство и притом образец благовоспитанности. Ты, без сомнения, полюбишь ее. Что же касается меня, то я не могу без нее жить.
С нетерпением жду от тебя ответа, а пока мы оба от души целуем тебя.
Твой сын
виконт Поль де Ламар «,
Жанна была уничтожена. Она застыла в неподвижности, опустив письмо на колени; ей были ясны происки этой девки, которая все время удерживала ее сына, ни разу не пустила его к ней, дожидаясь своего часа — того часа, когда старуха мать, дойдя до отчаяния, не устоит перед желанием обнять свое дитя, смягчится и даст согласие на все.
И неизжитая обида от неизменного предпочтения, которое Поль оказывал этой твари, разрывала ее сердце.
Она твердила про себя:
— Он не любит, не любит меня.
Вошла Розали.
— Он собрался на ней жениться, — проговорила Жанна.
Служанка даже подскочила.
— Ох, сударыня, не давайте согласия. Как можно, чтобы господин Поль подобрал эту потаскуху.
И Жанна, подавленная, но полная возмущения, ответила:
— Будь покойна, голубушка, этого я не допущу. А раз он не желает приезжать, я сама поеду к нему, и тогда посмотрим, кто из нас возьмет верх.
Она немедленно написала Полю, что собирается приехать и желает увидеться с ним где угодно, только не на квартире этой твари.
В ожидании ответа она начала сборы. Розали принялась укладывать в старый баул белье и одежду своей госпожи, но, расправляя ее платье, давнишнее летнее платье, вскричала вдруг:
— Да вам даже надеть-то на себя нечего! Я вас не пущу так! На вас стыдно будет смотреть, а парижские дамы сочтут вас за прислугу.
Жанна подчинилась ей, и они вдвоем отправились в Годервиль, где выбрали материю в зеленую клетку и отдали шить местной портнихе. Затем зашли за указаниями к нотариусу, мэтру Русселю, который каждый год ездил на две недели в столицу. Сама Жанна не была в Париже двадцать восемь лет.
Он дал подробнейшие наставления, как остерегаться экипажей, как, уберечься от воровства, советуя зашить деньги в подкладку платья, а в кармане держать только то, что нужно на мелкие расходы. Он долго распространялся о ресторанах с умеренными ценами и указал два или три, где бывают дамы; затем он рекомендовал гостиницу» Нормандия» около вокзала, где обычно останавливался сам, и разрешил сослаться там на него.
Уже целых шесть лет между Парижем и Гавром проложена была железная дорога, о которой шло столько толков. Но Жанна, удрученная горем, еще не видела знаменитого локомотива, который все перевернул в округе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24