А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но решившийся принять иудаизм не должен сам себе производить обрезание; это сделает могель.
– Это врач?
– Нет, не врач, но специалист. Крайняя плоть вверху иссекается, внизу подрезается, кожа под головкой оттягивается, и кровь из раны слизывается – для этого врач не нужен.
Анди непроизвольно провел рукой между ног и положил ее на свой член, как бы защищаясь.
– Без анестезии?
– Без анестезии? – Коллега повернулся в его сторону. – Неужели ты думаешь, что мы способны на такую жестокость? Нет, обрезание взрослого мужчины проходит под местной анестезией. Нельзя представить себе еврейское сообщество, которое отказалось бы от обрезания. Правда, в девятнадцатом веке некоторые евреи хотели сделать это чисто символическим ритуалом или вообще отменить.
Анди спросил коллегу об источнике его познаний и узнал, что отец того был раввином. Он узнал также, что даже обращаемый в иудаизм, ранее уже обрезанный, подвергается своего рода символическому обрезанию.
– То, что уже обрезано, ты не можешь обрезать вновь. Но совсем без ритуала тоже не годится.
И тут Анди понял. Без ритуала не годится. А ради ритуала надо разрешить могелю под местной анестезией отсечь твою верхнюю крайнюю плоть и разрезать нижнюю, оттягивать кожу вокруг головки и зализывать рану, предоставлять свое тело на потребу ритуалу, позволить кому-то оголить твой член, тому, с кем тебя ничто не связывает – ни любовь, ни доверие пациента к врачу или приятельские отношения, – позволить ему ощупывать и калечить твою плоть, демонстрировать ее не только могелю, но и раввину и еще каким-то старейшинам, свидетелям, кумовьям. Ты стоишь с опущенными штанами или без штанов, в носках, и ждешь, когда ритуал закончится, а в это время действие анестезии ослабевает и вернувшийся в брюки член начинает болеть, а отрезанная окровавленная крайняя плоть лежит в ритуальной чаше – нет, к этому он не был готов. Если уж обрезание, то он сам себе его организует, так, чтоб не было стыдно и больно. Если уж становиться евреем, то после того, как это позади.
Анди подумал о крещении в купели, о монахинях и рекрутах, которым наголо стригут головы, о татуировке эсэсовцев и узников концлагерей, о клеймении скота. Волосы отрастут, татуировку можно вывести, а в купель тебя погружают, но потом вынимают. Что это за религия, где недостаточно символа посвящения, где посвящение должно оставить неизгладимый физический след? Посвящение, которое головой можно отвергнуть, но тело твое будет вечно хранить ему верность?
11
Об этом же спросил его друг-хирург. Анди посетил его сразу же по прибытии в Гейдельберг.
– Что это за религия такая, которая первым делом отрезает тебе твой стручок?
– Речь ведь идет только о крайней плоти.
– Я знаю. А если скальпель выскользнет… – Он состроил смешную гримасу.
– Оставь свои шуточки. Я люблю женщину, она любит меня. Но мы живем в двух разных мирах, которым не сойтись. Поэтому я и хочу перейти из своего мира в ее.
– Вот так просто?
– Немцы становятся американцами, протестанты – католиками, а в синагоге я познакомился с одним негром, который принял иудаизм, а до того был адвентистом. Каким я был христианином – без веры, без молитвы, – таким я могу стать и иудеем. Я молюсь в церкви, смогу молиться и в синагоге. Служба в синагоге не менее прекрасна, чем в церкви. Ну а ритуалы, совершаемые дома, – знаешь, у меня дома их было не так много, а хотелось, чтобы было больше.
Его друг покачал головой.
– Вот. Либо она станет такой, как я, либо я стану, как она. Терпеть можно только себе подобных.
Они сидели в итальянском ресторане, в котором обычно встречались, будучи студентами. Среди официантов можно было заметить пару новых лиц, а на стенах – пару новых картин, но, в общем, ничего не изменилось. Как и прежде, Анди заказал себе салат, спагетти болоньезе и красное вино, а его друг – суп, пиццу и пиво. Как и тогда, у его друга было такое чувство, что из них двоих он более трезвый и прагматичный и поэтому несет ответственность, к которой обязывает трезвый и прагматичный ум в общении с романтиками и утопистами. А с какими только идеями Анди не носился за все эти годы.
– Женщина, которая требует от тебя…
– Сара ничего от меня не требует. Она даже не знает, что я хочу пройти обрезание и что поэтому я здесь. Ей я сказал, что выступаю с докладом на конференции.
– Ну хорошо. Но что это за женщина, с которой ты даже не можешь поговорить открыто?
– Открытость предполагает наличие чего-то общего, что вас связывает. Нужно ступить на общую для вас почву, и тут не о чем толковать, тут нужно принимать решение.
Друг покачал головой:
– Представь себе, твоя подруга думает, что ты не хочешь ребенка, которого она ждет, идет и делает аборт, не поговорив с тобой. Ты же будешь страшно недоволен.
– Да, потому что в этом случае она забирает у меня что-то. А я не забираю у Сары ничего, я даю ей что-то.
– Ты этого не знаешь. А вдруг она любит твою крайнюю плоть? Может, она не разделяет твою странную теорию и хочет жить с тобой не потому, что ты такой же, как она, а другой. Может, она вовсе не расстраивается так, как ты, когда вы ссоритесь. Может быть, ей это нравится.
Анди смотрел на него печально.
– Я могу делать только то, что нахожу правильным. Ты находишь мою теорию странной – а я смотрю, как мне жить в прошлом, в настоящем, в большом и в малом. И я считаю, что моя теория – правильная.
– А тебя не смущает, что твое решение применить свою теорию на практике – ложно?
– Почему?
– Для Сары ты хочешь быть евреем, но то, что нужно сделать, чтобы стать им, тебе не всегда нравится. То тебе стыдно, то больно, причем чаще, чем необходимо, то тебе это не так, то другое. – Друг лукаво улыбнулся. – Я теперь понимаю, почему евреи придумали обрезание. Им не нужны слабаки, которые…
Анди рассмеялся:
– Им не нужны необрезанные слабаки, вот и все. Поэтому я и прошу тебя сделать из меня обрезанного слабака. Ну что, сделаешь?
Друг тоже рассмеялся:
– Представь себе…
Так они дискутировали, когда были студентами:
– Представь себе, что твой друг – террорист, его ищет полиция, и он просит тебя спрятать его. Представь себе, он хочет покончить с собой, его парализовало, ему нужна твоя помощь. Представь себе, твой друг признается тебе, что переспал с твоей подружкой. Представь себе, что твой друг как художник пользуется успехом, – ты скажешь ему, что его картины плохие? Ты скажешь ему, что жена ему изменяет? Ты остановишь его, если он захочет совершить что-то плохое, хотя вместе с тем он делает много хорошего?
– Ты хочешь как можно скорее покончить с этим?
– Я хочу поскорее вернуться в Нью-Йорк, к Саре.
– Тогда приходи завтра в обед. Я сделаю тебе кратковременный наркоз, и когда ты проснешься, рана уже будет зашита, и швы не надо будет снимать, нитки просто растворятся внутри и остатки выйдут снаружи. Время от времени надо будет накладывать заново повязку с мазью. Пантенол и бинт, вот и все. Через три недели ты снова в строю.
– Что это значит?
– Как – что? То, что твой стручок снова будет функционировать!
12
Операция была не очень тяжелой. Боли после нее были терпимыми, а через несколько дней вообще прошли. Но Анди постоянно осознавал, что его член, часть его самого, был частью, израненной и находящейся под угрозой. Он требовал его внимания постоянно: и когда Анди делал перевязку, и когда осторожно прятал его в брюки, ощущал болезненность его при всех неловких движениях и касаниях и старался уберечь его от них.
Он был в своем родном городе, где вырос, работал до отъезда в Нью-Йорк и снова будет работать после возвращения. Он жил у родителей, которые были рады видеть его дома и не слишком его беспокоили, он встречал своих коллег и друзей, и начатый когда-то разговор возобновлялся с тех слов, на которых прервался до его отъезда. Иногда он встречал своих школьных друзей, бывшего учителя или старую подружку, они не знали, что он отсутствовал целый год и скоро опять уедет, здоровались с ним, будто он и не покидал их. В родном городе он чувствовал себя как рыба в воде.
Но при этом не исчезало ощущение, что его выбросило на берег, что он прибыл куда-то в чужое место, что этот город и земля с ее горами, рекой и равниной – больше уже не его родина. Улицы, по которым он ходил, вызывали массу воспоминаний; вот подвальное окошко, здесь когда-то с другом он играл в бабки, вот на въезде на дорогу – будка для велосипедов, под крышей которой он стоял в дождь со своей первой подружкой и целовался с ней, а вот тут, на перекрестке, по пути в школу, он заехал на велосипеде на трамвайные рельсы и упал, а вот здесь, за стеной парка, одним воскресным утром мать учила его писать акварельными красками. Он мог написать город кистью своих воспоминаний и красками своего былого счастья, своих ушедших надежд и своей прошлой грусти. Но он уже не смог бы, как раньше, вписаться в эту картину. Если бы он даже захотел или воспоминания поманили бы его начать жить в единстве прошлого и настоящего, которое и есть родина, то непроизвольное касание брелока с ключами, бумажника в кармане брюк вызывали в памяти нечто совсем другое: обрезание, а с ним и вопрос о том, где теперь его место.
В Нью-Йорке? В синагоге Кехилат-Ешурун? Рядом с Сарой? Он звонил ей каждый день после обеда, когда в Нью-Йорке было раннее утро и она еще лежала в постели или завтракала. Он придумывал детали, касающиеся его якобы конференции, рассказывал о прогулках, о встречах с друзьями и коллегами, о родственниках, с которыми она познакомилась на мраморной свадьбе. «I miss you», говорила она и «I love you», и он говорил «I miss you, too» и «I love you, too». Он спрашивал, чем она занимается и как идут дела, а она рассказывала о собаках соседей, о теннисном матче со своим бывшим профессором и о той коварной и лицемерной интриге, которую затеяла в издательстве женщина, работавшая над другой компьютерной игрой. Он понимал каждое ее слово и в то же время не понимал ничего. Все свое понимание полунамеков, иронии, издевок и серьезности ньюйоркцев он оставил в Нью-Йорке. Или, может, это понимание ему отрезали вместе с крайней плотью? Наверное, то, что говорила Сара, было приправлено небольшой долей иронии. Она всегда чуть-чуть иронизировала. Чего она хотела этим добиться?
В Нью-Йорке, работая, он часто фантазировал, как они с Сарой занимаются любовью. Эти фантазии не мешали ему думать и писать. Но когда он домысливал что-то до конца или записывал предложение, он поднимал глаза, видел дождь и представлял себе, что занимается с Сарой любовью, слушая шум дождя; или, сидя на скамейке в парке и глядя на детей, представлял, как занимается с Сарой любовью и делает ей ребенка; или он видел женщину, опиравшуюся на парапет спиной к нему и смотревшую на Гудзон. Он представлял себе, что это Сара, он подходит к ней сзади, поднимает ей юбку и входит в нее. Когда он уставал, то представлял себе, как они засыпают после того, как займутся любовью, как его живот будет прижиматься к ней сзади, а его рука будет лежать между ее грудей, окутанная запахами любви. Но и эти свои фантазии он оставил в Нью-Йорке, потому что эрекция, которую они вызывали, причиняла боль.
Или все и должно быть так? Может, это нормально, что старую родину он уже покинул, а с новой еще не определился? Что тот, кто переходит на другую сторону, как на фронте, должен пройти через ничейную полосу?
13
Самолет, летевший через Атлантику, тоже был ничейной полосой. Ты ешь, пьешь, просыпаешься, валяешь дурака иди работаешь, но что бы ты ни делал, это все ничто, пока самолет не приземлится и ты не ступишь на землю.
Лишь когда ты вернешься на твердую землю вместе со своей сытостью, покоем, сделанной работой, только тогда ты реально существуешь. И Анди нисколько бы не удивился, если бы самолет разбился.
В Нью-Йорке из прохлады аэропорта он окунулся в тяжелый горячий воздух. Было шумно. Машины шли сплошным потоком, такси гудели, и регулировщик с помощью своего пронзительного свистка наводил порядок в этом хаосе. Анди посмотрел, нет ли Сары, хотя она ему сказала, что не будет его встречать, в Нью-Йорке вообще никто никого не встречает в аэропорту. В такси было душно, когда окно было закрыто, и дуло, когда он его открывал.
– Поймай такси и приезжай ко мне как можно скорее, – сказала Сара.
Собственно, такси он не мог себе позволить. Он не понимал, почему он должен приехать как можно скорее. А что будет, если он приедет на час позже? Или на три, или на семь? Или на день? Или на неделю?
Сара купила цветы, большой букет красных и желтых роз. Она поставила охлаждаться шампанское, застелила свежие простыни. Она ждала его, одетая в мужскую рубашку с короткими рукавами, которая заканчивалась чуть ниже пояса. Она выглядела обольстительно, и она начала обольщать его еще прежде, чем он успел почувствовать страх, как оно будет у них в первый раз после обрезания: страх, что будет больно, что ощущения будут не те, хуже – что у него ничего не получится.
– I missed you, – сказала она. – I missed you so much. Она не заметила, что он прошел обрезание. Ни во время их близости, ни тогда, когда он голый открывал бутылку шампанского и принес полные бокалы в постель, ни когда они вместе принимали душ. Они пошли поужинать, а потом в кино, возвращались домой по сверкающему асфальту. Она была для Анди такой близкой – ее голос, ее запах, ее бедра, на которые он положил руку. Что сейчас они стали друг другу ближе, он больше принадлежал ей, ее миру, этому городу, этой стране?
За ужином она рассказывала о путешествии в Южную Африку, куда собиралась поехать вместе со своим заказчиком. Она спросила, не хочет ли он сопровождать ее. Он сожалел, что не посетил ту ЮАР – страну апартеида, мир, современником которого он был и который безвозвратно ушел. Она посмотрела на него, и он понял, о чем она подумала. Но он отметил, что это ему было безразлично. Он начал искать в себе былое возмущение, былую потребность возражать и все расставлять по полочкам. Искал и не находил ничего. Она ничего не сказала.
Перед тем как уснуть, они лежали, повернувшись друг к другу. Он видел ее лицо в белом свете фонаря.
– Я прошел обрезание.
Она схватила рукой его орган.
– Ты что, был… нет, ты… или… Ой, ты меня совсем сбил с толку. Почему говоришь, ты прошел обрезание?
– Просто так.
– Я не думала, что ты это сделаешь. Но тогда… – Она покачала головой. – У вас ведь это не принято, ведь так?
Он кивнул.
– Раньше мне было интересно, как чувствует меня мужчина, не прошедший обрезания, по-другому, лучше или хуже. Моя подруга сказала, что никакой разницы, а я не знала, верить ей или нет. Потом я сказала себе, что чувство, которое испытываешь с мужчиной, не прошедшим обрезания, не такое уж сильное, потому что другое чувство, если оно есть, может зависеть от самых разных причин. А как же по-другому хороши мужчины с обрезанием! Как ты хорош!
Он кивнул.
На следующее утро он проснулся в четыре часа! Он хотел опять уснуть. Но не смог. Там, в Германии, было десять утра и вовсю светило солнце. Он встал и оделся. Открыл дверь комнаты, выставил свою обувь и багаж в коридор и почти бесшумно закрыл дверь, так что замок лишь слегка щелкнул. Потом надел туфли и вышел.

1 2 3 4 5