А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Анди не понимал, почему ньюйоркцы уезжают из города, лишая себя этих дивных вечеров и ночей. Так как он не переносил жужжания и шелеста кондиционеров в офисе, то работал на скамейке в парке. Работал до позднего вечера, закрепив на книге или стопке бумаги маленький аккумуляторный фонарик. Потом он шел к Саре, окрыленный своей любовью к ней, опьяненный работой, воздухом, мерцанием огней на асфальте. Воздух, вызывавший возбуждение, придавал его телу легкость: плотность воздуха уравновешивала его собственную тяжесть. Ему казалось, что он парит в небе, легко и быстро скользит по Млечному Пути.
Ему бы доставляло удовольствие вечерами гулять с Сарой по парку или сидеть за одним из столиков, выставленных перед ресторанами на Бродвее, смотреть в кинотеатре или на видео какой-нибудь фильм. Но Сара, которая была болтушкой, после целого дня безмолвного сидения перед компьютером испытывала потребность поговорить. Ей не терпелось услышать, что он за сегодня прочитал и что написал, она спешила рассказать ему о своих успехах в работе над компьютерной игрой. Когда она занималась программированием, в голову ей приходили тысячи различных мыслей, которыми хотелось с ним поделиться. Он же концентрировался на работе и не мог между делом думать о посторонних вещах, да и вечером не в состоянии был говорить ни о чем, кроме своей работы. Но говорить о работе не хотел. Он хотел избегнуть риска спора, к которому привел однажды подобный разговор. В своей работе он имел дело с теми представлениями о правопорядке, которые были разработаны в американских утопических проектах, начиная от воззрений шейкеров, раппистов, мормонов и гутеров до социалистов, вегетарианцев и приверженцев свободной любви. Анди считал свою тему невероятно увлекательной. Он с удовольствием знакомился с утопическими программами, выискивая письма, дневники и воспоминания утопистов и узнавая из пожелтевших газет, как воспринимал их окружающий мир. Иногда утопические проекты были трогательны, как вылившееся в реальную форму коллективное донкихотство. Иногда ему казалось, что утописты осознавали всю тщетность своих предприятий и лишь хотели придать героическому нигилизму черты творческого коллективизма. Иногда они казались ему этакими мудрыми детьми-старичками, живущими тем, что смеются над обществом. Когда он рассказал Саре о своей теме и о своем восхищении утопией, она подумала и сказала:
– Это ведь так по-немецки, не правда ли?
– Тема «Американские утопические проекты»?
– Восхищение утопией. Восхищение переводом хаоса в космос, восхищение совершенным порядком, чистым обществом. Может быть, даже восхищение тщетностью происходящего, помнишь, ты рассказывал мне об одном из ваших сказаний, в конце которого все вместе, героически все отрицая, принимают смерть? Нибелунги?
Анди реагировал не на ее аргументы, а на агрессию и пытался защищаться:
– Но по моей теме гораздо больше американской литературы, чем немецкой, а что касается коллективного самоубийства, то неужели американцы своим Литл-Биг-Хорном или евреи своей Масадой гордятся меньше, чем немцы Нибелунгами?
– Да, меньше. Нибелунги – ваш главный эпос, так ты мне рассказывал. Литл-Биг-Хорн и Масада – это только эпизоды в истории. И дело даже не в числе публикаций. Я знаю американскую литературу; это истории о том или ином утопическом эксперименте, о людях, их семьях, работе, радостях и горестях, истории, написанные вдохновенно и сочувственно. Немецкая литература – серьезная и основательная, она образовывает категории и строит системы, и страсть, которая в ней чувствуется, – это холодная страсть ученого-естествоиспытателя, вскрывающего тело скальпелем.
Анди отрицательно покачал головой:
– Это различные научные стили. Знаешь анекдот, в котором француз, англичанин и русский представляют научную работу о слоне? Француз пишет о «Слоне и его любовницах», англичанин – «Как охотиться на слона», а русский…
– Я не хочу слушать твой глупый анекдот. – Сара встала и пошла в кухню. Он слышал, как она резкими движениями открывает посудомоечную машину, вынимает посуду и стаканы, как приборы звенят, ударяясь о стол. Она вернулась и остановилась в дверях. – Мне не нравится, когда ты подшучиваешь надо мной, в то время как я серьезно с тобой разговариваю. Дело здесь не в научных стилях. Даже когда ты не занимаешься наукой, а разговариваешь с моими друзьями и моей семьей, ты демонстрируешь не участие, во всяком случае, не то, что мы понимаем под участием, а анализирующее, препарирующее любопытство. Это не плохо. Просто ты такой, и таким мы тебя любим. В других обстоятельствах и в другом окружении ты полон участия. Только вот в разговоре…
– Не хочешь же ты сказать, что то, что я встречаю со стороны твоих друзей и твоей семьи, можно назвать участием? Это в лучшем случае любопытство, и притом абсолютно поверхностное. Я…
– Не вали все в одну кучу, Анди. Мои близкие смотрят на тебя с любопытством и участием, как и ты на них, и все, что я сказала…
– Прежде всего, они по отношению ко мне полны предрассудков. Чего вы только не знаете о немцах. И следовательно, вы все знаете обо мне. Так что я вам вовсе не интересен.
– Мы тобой недостаточно интересуемся? Не так, как ты нами? Почему так часто у нас возникает чувство, что ты ощупываешь нас острыми кончиками пальцев? И почему это леденящее чувство возникает у нас только при общении с немцами? – Она почти кричала.
– Скольких немцев ты вообще знаешь? – Он понимал, что спокойный тон, которым задан вопрос, раздражает ее, но не мог ничего с собой поделать.
– Достаточно, и к тем, с которыми мы с удовольствием познакомились, следует прибавить тех, с которыми мы бы вообще не знакомились, но вынуждены были это сделать. – Она продолжала стоять в дверях, уперев руки в бедра, и смотрела на него с вызовом.
О чем она говорит? С кем она его сравнивает? С доктором Менгеле и его холодным, ужасным, препарирующим и анализирующим любопытством? Он покачал головой. Он не хотел спрашивать, кого она имеет в виду. Он не хотел ничего говорить и ничего слушать, хотел только покоя, лучше всего, если вместе с ней, но лучше уж без нее, если покой с ней невозможен.
– Мне очень жаль. – Он начал обуваться. – Давай завтра позвоним друг другу. Я сейчас пойду к себе.
Он остался. Сара была настойчива, он просто не смог уйти. Но он решил никогда больше не говорить с ней о своей работе.
9
Так он кромсал свою любовь на все более мелкие лоскутки. Он запретил себе говорить о семье, о Германии, об Израиле, о немцах и евреях, о его и даже о ее работе, потому что с ее работы разговор неминуемо переходил на его работу. Он привык подвергать цензуре все, что говорил; молчал и вообще не упоминал о том, что ему не нравилось в нью-йоркской жизни, молчал и тогда, когда считал суждения ее друзей о Германии и Европе неверными и высокомерными. Было много другого, о чем можно было разговаривать, была интимная атмосфера совместных уик-эндов и страсть их пламенных ночей.
Он привык к этой самоцензуре настолько, что почти ее не ощущал. Он наслаждался тем, что их совместное житье стало легче и прекраснее. Он радовался продлению стипендии на пребывание в Америке. Прошлой осенью и весной он, только приехав в Нью-Йорк, чувствовал себя одиноким. Следующие осень и зима станут для него счастливыми.
И вдруг все началось сызнова, причем по самому незначительному поводу. У Сары все свитера и колготки были с дырками. Ей это было все равно. Анди однажды обратил ее внимание на дыру, но она дала ему понять, что он не должен делать ей замечания. Но когда они однажды вечером собирались в кино и она переодевалась, на обоих рукавах свитера и на пятках колготок зияли дыры. Анди рассмеялся и сказал Саре об этом.
– Что смешного в моих дырках?
– Забудем об этом.
– Ответь мне, почему это мои дырки тебе столь интересны и забавны, что ты мне тычешь в нос их и смеешься над ними?
– Я… Мне… – Анди пару раз пытался начать ей объяснять: – У нас это делают так. Когда видят дырку или пятно на чьей-то одежде, то говорят об этом ее владельцу. Считается, что он не надел бы вещь, если бы знал, что на ней дырка или пятно, и теперь он доволен, что знает это, и не наденет вещь с такими дефектами.
– Ага. Это что касается интересного в данной проблеме. А теперь, что же тут смешного?
– О господи, Сара. Сразу четыре дырки, вот это и смешно.
– А что, дырки кажутся смешными, даже если кто-то так мало зарабатывает, что не может себе позволить быть привередливым в одежде?
– Заштопать дырки ведь не стоит больших денег. И это не ахти какое сложное дело. Даже я штопаю себе носки.
– Да, для тебя главное – порядок.
Он пожал плечами.
– Да, для тебя это главное. Тина бы сказала, что в тебе говорит нацист.
Он немного помолчал и сказал:
– Мне очень жаль, но я не могу больше этого слышать. Нацист во мне, немец во мне – просто не могу больше слышать, и все.
Она ошарашенно посмотрела на него:
– Что случилось? Почему ты так бурно реагируешь? Я знаю, ты не нацист, и не ставлю тебе в упрек, что ты немец. Забудь Тину…
– Не только Тина ищет и находит во мне нациста, это делают и другие твои друзья. И что значит, ты не ставишь мне в упрек, что я немец? В чем таком можно меня упрекнуть, в чем ты меня столь великодушно изволишь не упрекать?
Она покачала головой:
– Тебя не в чем упрекать. Этого не делаем ни я, ни мои друзья. Ты знаешь, они тебя любят, и Тина с Этаном приглашают нас летом поехать к морю – ты же не думаешь, что она хотела бы этого, если бы считала тебя нацистом? И людям, которые встречаются с тобой, интересно, что ты немец, они задают себе вопрос, насколько ты немец и что в тебе есть присущего только немцам и плохо ли это – ведь для тебя это не новость?
– Тебя это тоже интересует?
Она посмотрела на него удивленно и нежно.
– Э, мой дорогой! Ты же знаешь, какое удовольствие доставляют мне музыка и книги, которые нравятся тебе, и как я была счастлива с тобой во время путешествия по Германии. Я люблю тебя вместе со всем тем прекрасным, что ты принес в мою жизнь, даже с немецкой частью этого прекрасного. Ты что, забыл? Уже через три дня я влюбилась в тебя по уши, несмотря на то что ты немец.
– Ты не понимаешь, что меня беспокоит?
Она смотрела на него нежно и встревоженно. И медленно качала головой.
– Как бы ты себя почувствовала, если бы я сказал, что люблю тебя, несмотря на то что ты еврейка? А мои друзья ищут в тебе еврейское? И они думают, это нехорошо, что я имею дело с еврейкой, но тем не менее прекрасно к тебе относятся? Ты не посчитала бы все это антисемитским бредом? И почему трудно понять, что германофобские предрассудки я считаю таким же бредом, даже если женщина, которую я люблю, и ее друзья…
– Как ты можешь, – она дрожала от возмущения, – сравнивать эти две вещи? Антисемитизм… евреи никому ничего плохого не сделали. Немцы уничтожили шесть миллионов евреев. И то, что это кого-то интересует, когда он имеет дело с одним из вас, – о, какой ты наивный. Или, может, бесчувственный и самовлюбленный? Вот уж скоро год, как ты живешь в Нью-Йорке, и хочешь сказать, не знаешь, что холокост еще жив в памяти людей?
– Но я-то…
– Какое ты имеешь отношение к холокосту? Ты – немец, и, значит, имеешь к нему прямое отношение. И это интересует людей, даже если они слишком вежливы, чтобы спросить тебя об этом. Они слишком вежливы, и, кроме того, они считают, тебе не нужно на это указывать, потому что ты сам все знаешь. И это не означает, что они не оставляют тебе никакого шанса.
Она провела рукой по обивке дивана, на противоположных концах которого они сидели: она – скрестив ноги, он – поставив ноги на ковер и повернув к ней голову. Он разгладил складки на обивке, собрал новые складочки в форме звездочек, вновь разгладил. Встал с дивана, заглянул ей в глаза, посмотрел на ее руки, сложенные на коленях.
– Не знаю, справлюсь ли я с тем, что ко мне прекрасно относятся и любят меня, несмотря на то что я немец. Тебя возмутило мое сравнение с антисемитизмом. Я сейчас слишком устал, чтобы придумать другое, или слишком сбит с толку – ты, возможно, не понимаешь, но я действительно сбит с толку тем, что меня воспринимают не как реально существующую личность, а как некую абстрактную конструкцию, плод предрассудков, у которой есть шанс, но одновременно над ней тяготеет необходимость все время доказывать свою невиновность. – Он немного помолчал. – Нет, мне с этим не разобраться.
Она печально посмотрела на него.
– Если мы с кем-то встретились на своем пути – как мы можем забыть то, что знаем о его мире, о людях, которые его породили, с которыми он живет? Раньше я думала, что речи типичных американцев, итальянцев или ирландцев шовинистичны. Но оно действительно есть, это типичное, и оно присутствует в большинстве из нас. – Она положила свою руку на его, которая продолжала на обивке дивана собирать и разглаживать складочки. – Ты сбит с толку? Ты должен понять: мои друзья и моя семья тоже сбиты с толку тем, что сделали немцы, и они спрашивают себя, что в этом преступлении было типично немецким и что из этого присутствует в том или ином нынешнем немце, в том числе и в тебе. Но они не приколачивают тебя к этому «типичному» крепкими гвоздями.
– Нет, Тина так и делает, и другие тоже. Ваши предрассудки ничем не отличаются от моих, в них есть чуть-чуть правды, чуть-чуть страха, они чуть-чуть облегчают вам жизнь, как те ящички и полочки, по которым вы раскладываете человека. Вы всегда сможете найти во мне нечто, что подтверждает ваши предрассудки: либо то, как я одеваюсь, либо то, как я думаю, или, вот как сейчас, что я смеюсь над твоими дырами.
Она встала, подошла к нему и положила голову ему на колени.
– Я пытаюсь меньше рассматривать тебя с позиций моей культуры, исходя из которой твои выражения… – она пыталась подобрать нужное слово, чтобы не дать их спору вновь разгореться, – кажутся странными, а больше с позиций твоей культуры. И эту твою культуру я хочу узнать получше.
– Золото ты мое! – Он наклонился, прижался головой к ее щеке, опустил руки ей на плечи. – Мне очень жаль, что я вспылил.
Она чудесно пахла, этот запах кружил ему голову. Они будут любить друг друга. Он радовался этому. Он смотрел на залитые светом окна дома напротив, видел, как там туда-сюда снуют люди. Они разговаривают, пьют, смотрят телевизор. Он представил себе, что о них думают люди из окна напротив. Двое поссорились и помирились. Влюбленные.
10
Когда приходит момент признаться себе, что очередная ссора – не просто ссора? Что это не гроза, после которой вновь засветит солнце, не холодное время года, за которым придет теплое, что это как привычно плохая погода? И что примирение ничего не решает и ничего не дает, а только свидетельствует об усталости, означает более или менее продолжительное перемирие, после которого ссоры вспыхивают вновь?
Нет, говорил себе Анди. Я преувеличиваю. Иногда мы не ладим друг с другом и ссоримся, затем опять миримся, и у нас опять все в порядке. Двое любящих всегда то мирятся, то ссорятся, бывает, вообще не разговаривают. Так оно и должно быть. А как далеко заходят ссоры? Тут трудно установить границы. Ведь речь-то не о том, хорошо ли нам вместе или мы просто терпим друг друга. Мы терпим потому, что рядом родной человек, или, наоборот, не терпим, потому что – чужой. Тут вопрос в том, что считать главным – то, что нас разъединяет, или то, что объединяет?
Все утопии начинаются с обращения в другую веру. Люди прощаются с той религией, в которой воспитывались, прощаются с тем, во что верили и чем жили, чтобы однажды в неких утопических проектах обрести новую религию, новое мировоззрение, образ жизни. Это прощание и новое обретение и есть обращение в новую веру, оно не происходит внезапно, как гром среди ясного неба, как неожиданное пробуждение, экстаз или нечто подобное. Конечно, иногда и такое бывает. Но Анди был удивлен, увидев, что этот переход к утопии в большинстве случаев был результатом трезвого жизненного решения тех мужчин и женщин, которые выбрали эту утопию. Любовь, желание жить вместе и невозможность жить одновременно в нормальном мире и мире утопии, надежды на лучшую долю для детей, шансы на успешную карьеру для себя лично – вот что это такое. Недостаточно понимать восхищение утопией, испытываемое другими, и необязательно испытывать его самому. А надо просто отказаться от нормального мира, в котором мы разделены друг с другом. Однажды Анди спросил коллег – соседей по офису:
– Если взрослый мужчина хочет принять иудаизм, а сам еще не подвергся обряду обрезания, он обязательно должен его сделать?
Один из коллег выпрямился в кресле и облокотился на спинку.
– Это правда, что европейцы не подвергаются обрезанию?
Другой коллега продолжал сидеть, наклонившись над книгами.
– Конечно, должен. А почему нет? Авраам сам сделал себе обрезание, когда ему было девяносто девять лет.
1 2 3 4 5