На фоне Лукаса все мои одноклассники казались малышней – глуповатыми трусишками. Лукас был для меня моим волшебным кольцом, моим солнцем, моим радиоактивным пауком – источником моего сверхчеловеческого могущества. Пока ребята гоняли мяч на тротуаре, я тренировался в завязывании морских узлов. Пока они обжирались чипсами, я делал четыре круга по саду. Пока они смотрели телик, я учился задерживать дыхание, забравшись в наполненную до краев ванну. (Мама не знала, как благодарить Гудини: ведь он добился того, что было ей не под силу, – заставил меня ежедневно мыться.)
Скоро одноклассники перестали шушукаться, посмеиваться, притворяться. Стало очевидно: мне все нипочем. Я не пытаюсь с ними сблизиться, никогда им не улыбаюсь. Наоборот, я позволил себе роскошь отказаться от предложения Денуччи поиграть в его солдатиков. С этого момента одноклассники начали гадать, кто же я, собственно, такой. Почему я иногда забываю отозваться: «Здесь!», когда на перекличке произносят мое имя? Отчего сеньор Андрес простил меня, когда я вместо ответа на вопрос, замечтавшись, сам вместо него произнес: «Следующий»? Почему на переменах я стою в сторонке и что-то пишу на бумажке, а если кто-то подходит, тут же ее прячу? Не кроется ли за этим какая-то тайна?
Меня угощали жвачкой и конфетами. Предлагали поменяться фигурками супергероев.
А я всегда отказывался. Поначалу из осторожности, а потом просто вошел во вкус. Быть человеком-загадкой – что может быть занятнее!
52. Сеньор Глобулито
И однако, был напарник, с обществом которого я сразу безоговорочно примирился. Дон Франсиско назначил меня ответственным за Глобулито, школьный скелет. Мне полагалось доставлять его в кабинет перед уроком естествознания, а потом возвращать на место, в пыльный угол канцелярии. Поскольку кабинет и канцелярия находились в противоположных углах внутреннего двора, мне приходилось возить Глобулито взад-вперед. Хлипкие колесики, приделанные к деревянному основанию, скрипели на мозаичном полу, а кости стукались друг о дружку. Прямо-таки вибрафон.
Я должен был выполнять свои обязанности даже в дождь. В случае непогоды я вооружался старым зонтом, который тоже хранился в канцелярии. Поскольку держать зонт в одной руке и подталкивать скелет другой было очень трудно, я всегда вручал зонт Глобулито – прицеплял ручку к его руке, а череп использовал вместо упора, – и так мы брели под ливнем, чтобы успеть к началу урока.
У моей должности было свое преимущество: после естествознания перемена была короткая, и сразу начинался урок сеньора Андреса. Поскольку я должен был проводить Глобулито до его жилища, мне разрешалось являться на испанский с опозданием, и урок сокращался для меня на несколько драгоценных минут; благодаря этому я несколько раз увильнул от расспросов о плюсквамперфекте и неопределенном будущем времени.
Раз от разу наше возвращение в канцелярию все больше затягивалось. Часто, изображая на лице усталость, посреди дороги я присаживался отдохнуть на бетонные скамейки, окаймлявшие двор. Глобулито никогда не жаловался. Казалось, он не меньше моего радовался передышке, возможности чуть-чуть помедлить перед тем, как его водворят в угол среди карт, гигантских циркулей и запасов мела. Вместе мы смотрелись странно: один стоит, другой сидит, но оба смотрят в одну сторону. Со временем мы прониклись друг к другу доверием, и я стал ловить себя на том, что разговариваю с ним – не подумайте чего – о самых банальных вещах: об уроке, на котором мы присутствовали вместе (я был не самого высокого мнения о талантах дона Франсиско, хотя как человек он мне нравился), о проделках Бертуччо и всем таком прочем. В его обществе мне никогда не было одиноко: он умел красноречиво молчать.
Большую часть своего изгнания на Камчатке я прожил в одиночестве, отрезанный от мира вечными снегами. В один прекрасный день замечаешь, что произносишь вслух фразы, которые раньше обращал сам к себе мысленно: «Вот ведь холодрыга», «Надо купить дезодорант», «Кто это звонит ни свет ни заря?» – и в итоге признаешь, что партитура тишины допускает соло для твоего собственного голоса. В течение этих лет мне часто казалось, что я говорю не с собой, а с Глобулито; я чувствовал его присутствие в сумраке моей хижины, и он, как всегда, терпеливо меня выслушивал, накладывал компрессы на кровоточащие душевные раны, не сводя с меня пустых глазниц, которые чего только не перевидали на этом свете.
53. Цитадель уединения
Лукас считал, что я поступаю неправильно – сам себя держу на голодном пайке. Раз уж судьба привела меня в эту школу, почему бы не взять от нее все хорошее? В ответ я твердил, что ничего хорошего в Сан-Роке нет – в классе одни идиоты. А Лукас уверял, что так не бывает: хоть один нормальный парень да найдется, так положено по теории вероятностей; один из тридцати – это вполне реально. Я считал, что все равно правда па моей стороне: что толку заводить дружбу с человеком, с которым не сегодня завтра расстанешься без надежды на новую встречу? Я и так тоскую по Бертуччо, хотя и надеюсь скоро с ним увидеться. «Понимаю, – отвечал Лукас, – и все-таки ты рассуждаешь нелогично. Разве на каникулах люди не заводят новых друзей – друзей из Сальты или Барилоче, – хотя отлично знают, что разъедутся по домам и не смогут видеться? И ведь отлично проводят время, хотя и сознают, что каникулы рано или поздно кончатся, так ведь?»
Главный козырь Лукас приберегал напоследок. Если я прав и, когда живешь на чемоданах, не стоит сближаться с новыми людьми, то что же тогда мы с ним сейчас делаем? (А мы сидели под тополем, грелись на тусклом зимнем солнце и осваивали искусство вязать морские узлы.)
С Лукасом было невозможно поссориться. Как и я, он всегда избегал конфликтов – но не потому, что трусил или сам сомневался в своей правоте. Просто такой у него был взгляд на жизнь. Лукас умел слушать; когда он решал, что пора вступить в диалог, он растолковывал свою точку зрения толково и тактично; на резкость или агрессию не срывался никогда – ни в тех случаях, когда его припирали к стенке, ни в ситуациях, когда его правота была очевидна, как в тот раз. И даже засыпав собеседника неоспоримыми доводами, он все равно благородно оставлял ему путь для отступления. Я, например, воспользовался этим путем, возразив, что тут другое: он мой тренер, мой учитель, а я его ученик, Лукас – мой сэнсэй, а я его Кузнечик; таким отношениям жизнь на чемоданах не мешает. Тут он улыбнулся, меж тем как его пальцы без устали перекручивали веревку, и заявил, что в любом случае этим отношениям скоро конец, поскольку он меня уже всему научил: этот узел – фаловый, как он его назвал, – последний.
Отныне мы равны. И, пока нас не разлучит судьба, пойдем по жизни вместе.
Поначалу эскейпизм мне никак не давался. Я храбро просил Лукаса посильнее затягивать веревку на моих запястьях. Но через пару минут у меня прекращалось кровообращение, руки затекали; я чувствовал себя законченным калекой – казалось, вместо верхних конечностей у меня кули с песком. Напрягать мускулы тоже не получалось. Петля чуть слабела, боль стихала, но стоило начать выпутываться, веревка опять сдавливала запястья; от всех стараний узлы только затягивались. И вновь оказалось, что выход – в душевном спокойствии. Когда неистовое желание освободиться покидало меня, пульс делался размереннее, кровь больше не застаивалась в кистях, мускулы расслаблялись, становились эластичнее, и скоро я уже выскальзывал из пут. Лукас посоветовал мне подобрать какую-нибудь песню или стихи и повторять про себя, чтобы мысли не зацикливались на веревке. Я пообещал, что так и сделаю, но покамест, поскольку я еще не лежал один-одинешенек в ящике на морском дне, предпочитал беседовать с Лукасом. Эффект был тот же.
Хорошо помню один из этих разговоров. Под вечер, часов в пять, мы тренировались в саду. До наступления темноты оставалось всего ничего (ведь дело было зимой). Папа с мамой еще не вернулись из своей ежедневной вылазки в джунгли Буэнос-Айреса. Гном сидел в доме; его не было слышно, зато – и это успокаивало – был слышен телевизор. Лукас связывал мне руки, а я сопротивлялся путам, стараясь изо всех сил напрячь мускулы.
– Если освободишься через минуту, ты Гудини, – сказал он, затянув последний узел. – Через две – Таксебини. А дольше провозишься – Никуданегодини.
Я попросил его отойти за дерево. Мне не хотелось, чтобы он видел, как я борюсь с узлами.
Наступил момент, когда я должен был расслабиться, выпустить из легких воздух, сделать так, чтобы веревочная петля, стягивающая мои руки, ослабла; момент, когда, отвлекшись на беседу, я должен был отключить взвинченные нервы, смирить своевольное подсознание. Чувствуя, что выбор темы для разговора лежит на мне, я завел речь о вещах, на которых в последние дни буквально помешался, – о доказательствах превосходства Супермена. Атака Лукаса захватила меня врасплох, и все это время я готовил контратаку.
– Супермен может спасти больше народу. И быстрее. – Ну да, – отозвался Лукас из-за ствола; казалось, это дерево со мной разговаривает. – Только ему обычно недосуг – он все Лоис Лейн спасает да Джимми Ольсена.
– CynepMeiry доступен весь мир. Две секунды – и он в любой точке Земли!
– Верно. Но ты хоть раз видел, чтобы он решал проблемы, которые не касаются Соединенных Штатов? Видел в комиксах хоть одного бедняка? Или негра? А чтобы Супермен с диктаторами в Латинской Америке боролся? А ведь он в газете работает!
Эх, с темой я сплоховал: Лукас превосходил меня по всем статьям, и, осознав свое поражение, я до того разозлился, что все тело у меня напряглось, и веревка бешеным псом вгрызлась в запястья. Вдобавок Лукас объявил, что первая минута прошла. Гудини мне уже не бывать. Разве что Таксебини, и то если повезет.
– И в сюжете концы с концами не сходятся, – беспощадно продолжал Лукас.
– Так уж и не сходятся?
– Супермен может двигаться с суперскоростью, верно? И когда он кружит вокруг Земли со скоростью тысяча миль в минуту, то может переместиться в прошлое.
С щемящим сердцем я признал его правоту:
– Когда Лоис Лейн погибла, Супермен отправился в прошлое и не допустил, чтобы ее убили.
– А раз он на такое способен, то почему ему не вернуться на много лет назад и не предотвратить взрыв Криптона? Тогда его родители были бы живы!
Я остолбенел. Такая мысль никогда не приходила мне в голову. Неужели Супермен, как намекал Лукас, недостаточно любит родителей и родную планету? Если Лукас прав… это что же получается – либо Супермен такой дурак, что не смог до этого додуматься… либо он эгоист бесчувственный – предпочел наплевать на прошлое, чтобы оставаться сверхчеловеком среди жалких овец?
– Еще двадцать секунд, и ты – Никуданегодини.
Мысль снизошла с неба и вонзилась в мой мозг копьем с победным стягом на древке. Не спрашивайте, как мне это удалось, но я вдруг нашел разгадку, аргумент, доказывающий, что прав не Лукас, а я, подтверждающий, что Супермен – отличный парень и самый лучший супергерой. Я раскрыл рот, чтобы возвестить свою истину миру. Голос, прозвучавший из моих уст, я едва узнал: гнусавый, охрипший, словно веревка переползла по рукам ко мне на шею.
– Супермен может вернуться в прошлое только здесь, в Солнечной системе. Это наше Солнце дает ему силу. Если он полетит в систему Криптона, то потеряет сверхспособности и ничего не сможет сделать. Дело не в том, что он не хочет спасать родителей. Он просто не может! Не может их спасти, понимаешь! Не мо-жет!
Из моего горла вырывалось только какое-то шипение. Я упал на колени, чувствуя, что больше не могу.
Похоже, мой голос удивил и Лукаса: он выскочил из-за дерева и наклонился ко мне, чтобы развязать веревку.
– Я рук не чувствую, – еле-еле просипел я.
Лукас начал быстро-быстро растирать мне предплечья – аж искры полетели. Такой он был проворный – почти как Супермен.
– А если они не вернутся? – выдохнул я. – Папа с мамой. Если они не вернутся?
Он обнял меня и начал растирать мне спину, словно она тоже затекла.
Так мы сидели долго-долго. Когда опомнились, уже стемнело и носы у нас замерзли.
Этот вечер не прошел впустую. Как минимум, мы поняли, почему Супермен иногда улетал в Арктику и запирался в Цитадели Уединения.
54. Новейшая модель
Время властно над всем – в том числе над словами. Одни слова выходят из употребления и остаются лишь в ветхих книгах, которые пылятся на полках, всеми забытые, точно старики в домах престарелых. Другие живут долго, но их характер постепенно меняется: одни черты утрачиваются, другие приобретаются. Взять хоть слово «отец». Современные словари по-прежнему дают ему незамысловатое определение, исходящее из биологического смысла (отец – человек мужского пола или самец любого животного по отношению к своим детям), но круг явлений, с которым оно у нас ассоциируется, со временем изменился. Никто из нас уже не считает, что отец – это всего лишь самец; в голове возникает образ доброго человека, который принимает деятельное участие в жизни своих детей, наставляет их, окружает любовью, стоит за них горой. Но это определение, привычное как воздух, гораздо моложе, чем нам кажется. Возможно, оно и старше автомобиля, но все равно младше печатного станка и уж точно возникло позже понятия романтической любви. Ромео и Джульетта презрели родительский авторитет. Сомневались ли они хоть на секунду в своей правоте? Нет, они поступили в согласии со своими чувствами, которые были для них священнее, чем слепое послушание отцам!
То, что мы понимаем под словом «отец», сильно расходится со значением этого слова в прошлом. В Книге Бытия ничего не сказано о том, как обходились со своими детьми Адам и Ева. Не описана даже их реакция на убийство Авеля Каином; в этом умолчании чувствуется скорее недоумение, чем горе. С тем же фатализмом Авраам, десятилетиями умолявший небеса даровать ему сына от Сарры, соглашается принести в жертву Исаака, мальчика, о котором он так мечтал, – принести в жертву по воле того же Бога, который сначала удовлетворил желание Авраама. Этот самый Яхве, отец всего человечества, питал к собственным творениям весьма противоречивые чувства: дважды едва не стер их с лица земли (в первый раз – когда устроил потоп, а во второй – когда евреи, выведенные Моисеем из Египта, сделались идолопоклонниками), раскаявшись лишь в последний момент. Весь род человеческий, без каких бы то ни было различий, Яхве принял только тогда, когда прикипел сердцем к своему любимцу Давиду – лишь в этот момент иудейский бог впервые назвал себя «отцом человека».
В других традициях образ любящего отца также складывается постепенно. Греческие боги зачинают героев и других богов направо и налево, но, по-видимому, почти безразличны к своим потомкам, если не считать смутного чувства ответственности за их судьбу; многие боги и богини проявляют больше участия к простым смертным, чем к родным детям. Всех перещеголял Сатурн – как я знал от Гойи, он пожирал своих отпрысков. Лай тоже пытался прикончить Эдипа, но план сорвался. Впервые отцовство будет воспето в «Одиссее», хотя все заслуги принадлежат тут не Одиссею, а Телемаку: много лет сын неустанно восхвалял отца, который все эти годы не показывался на родной Итаке – как отплыл к Трое, так и сгинул. Гомер описывает тоску Телемака: «Полон тревоги был сон Одиссеева сына: во мраке / Ночи божественной он об отце помышлял и крушился»1.
Король Артур так никогда и не видел Утера, который его зачал. Узнав из пророчества, что собственный сын свергнет его с трона, Артур поступил по примеру Ирода – велел умертвить всех новорожденных младенцев в королевстве; Мордред пережил эту бойню, но уже взрослым погиб, наколотый на отцовское копье. В пьесах Шекспира преданность свойственна исключительно сыновьям и дочерям (Корделии, Гамлету – образ последнего, кстати, напрямую восходит к Телемаку), меж тем как отцы, похоже, этой преданности совершенно недостойны. Лучшие персонажи Диккенса – сироты: Дэвид Копперфильд, Пип, Оливер Твист и, наконец, Эстер Саммерсон, которая росла в доме суровой тетки, вслух проклинавшей день, когда девочка появилась на свет. Мы ничего не знаем ни об отце капитана Ахава, ни об отце Алисы, ни об отце доктора Джакила; складывается впечатление, будто эти герои и героини вышли в мир уже сложившимися людьми, такими, какими мы их знаем, словно Венера Боттичелли – из морской раковины.
Изо всего вышесказанного отнюдь не следует, что отцовство в современном понимании в прошлые эпохи вообще не встречалось. Первые ростки видны уже в евангельской притче о блудном сыне: отец там – это человек, и достаточно щедрый, чтобы отдать детям лучшее, чем располагает, и достаточно мудрый, чтобы дать им свободу для приобретения собственного жизненного опыта, и достаточно терпеливый, чтобы ждать, покуда они созреют, и достаточно добрый, чтобы встретить вернувшихся детей с распростертыми объятиями и снова пригласить за стол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Скоро одноклассники перестали шушукаться, посмеиваться, притворяться. Стало очевидно: мне все нипочем. Я не пытаюсь с ними сблизиться, никогда им не улыбаюсь. Наоборот, я позволил себе роскошь отказаться от предложения Денуччи поиграть в его солдатиков. С этого момента одноклассники начали гадать, кто же я, собственно, такой. Почему я иногда забываю отозваться: «Здесь!», когда на перекличке произносят мое имя? Отчего сеньор Андрес простил меня, когда я вместо ответа на вопрос, замечтавшись, сам вместо него произнес: «Следующий»? Почему на переменах я стою в сторонке и что-то пишу на бумажке, а если кто-то подходит, тут же ее прячу? Не кроется ли за этим какая-то тайна?
Меня угощали жвачкой и конфетами. Предлагали поменяться фигурками супергероев.
А я всегда отказывался. Поначалу из осторожности, а потом просто вошел во вкус. Быть человеком-загадкой – что может быть занятнее!
52. Сеньор Глобулито
И однако, был напарник, с обществом которого я сразу безоговорочно примирился. Дон Франсиско назначил меня ответственным за Глобулито, школьный скелет. Мне полагалось доставлять его в кабинет перед уроком естествознания, а потом возвращать на место, в пыльный угол канцелярии. Поскольку кабинет и канцелярия находились в противоположных углах внутреннего двора, мне приходилось возить Глобулито взад-вперед. Хлипкие колесики, приделанные к деревянному основанию, скрипели на мозаичном полу, а кости стукались друг о дружку. Прямо-таки вибрафон.
Я должен был выполнять свои обязанности даже в дождь. В случае непогоды я вооружался старым зонтом, который тоже хранился в канцелярии. Поскольку держать зонт в одной руке и подталкивать скелет другой было очень трудно, я всегда вручал зонт Глобулито – прицеплял ручку к его руке, а череп использовал вместо упора, – и так мы брели под ливнем, чтобы успеть к началу урока.
У моей должности было свое преимущество: после естествознания перемена была короткая, и сразу начинался урок сеньора Андреса. Поскольку я должен был проводить Глобулито до его жилища, мне разрешалось являться на испанский с опозданием, и урок сокращался для меня на несколько драгоценных минут; благодаря этому я несколько раз увильнул от расспросов о плюсквамперфекте и неопределенном будущем времени.
Раз от разу наше возвращение в канцелярию все больше затягивалось. Часто, изображая на лице усталость, посреди дороги я присаживался отдохнуть на бетонные скамейки, окаймлявшие двор. Глобулито никогда не жаловался. Казалось, он не меньше моего радовался передышке, возможности чуть-чуть помедлить перед тем, как его водворят в угол среди карт, гигантских циркулей и запасов мела. Вместе мы смотрелись странно: один стоит, другой сидит, но оба смотрят в одну сторону. Со временем мы прониклись друг к другу доверием, и я стал ловить себя на том, что разговариваю с ним – не подумайте чего – о самых банальных вещах: об уроке, на котором мы присутствовали вместе (я был не самого высокого мнения о талантах дона Франсиско, хотя как человек он мне нравился), о проделках Бертуччо и всем таком прочем. В его обществе мне никогда не было одиноко: он умел красноречиво молчать.
Большую часть своего изгнания на Камчатке я прожил в одиночестве, отрезанный от мира вечными снегами. В один прекрасный день замечаешь, что произносишь вслух фразы, которые раньше обращал сам к себе мысленно: «Вот ведь холодрыга», «Надо купить дезодорант», «Кто это звонит ни свет ни заря?» – и в итоге признаешь, что партитура тишины допускает соло для твоего собственного голоса. В течение этих лет мне часто казалось, что я говорю не с собой, а с Глобулито; я чувствовал его присутствие в сумраке моей хижины, и он, как всегда, терпеливо меня выслушивал, накладывал компрессы на кровоточащие душевные раны, не сводя с меня пустых глазниц, которые чего только не перевидали на этом свете.
53. Цитадель уединения
Лукас считал, что я поступаю неправильно – сам себя держу на голодном пайке. Раз уж судьба привела меня в эту школу, почему бы не взять от нее все хорошее? В ответ я твердил, что ничего хорошего в Сан-Роке нет – в классе одни идиоты. А Лукас уверял, что так не бывает: хоть один нормальный парень да найдется, так положено по теории вероятностей; один из тридцати – это вполне реально. Я считал, что все равно правда па моей стороне: что толку заводить дружбу с человеком, с которым не сегодня завтра расстанешься без надежды на новую встречу? Я и так тоскую по Бертуччо, хотя и надеюсь скоро с ним увидеться. «Понимаю, – отвечал Лукас, – и все-таки ты рассуждаешь нелогично. Разве на каникулах люди не заводят новых друзей – друзей из Сальты или Барилоче, – хотя отлично знают, что разъедутся по домам и не смогут видеться? И ведь отлично проводят время, хотя и сознают, что каникулы рано или поздно кончатся, так ведь?»
Главный козырь Лукас приберегал напоследок. Если я прав и, когда живешь на чемоданах, не стоит сближаться с новыми людьми, то что же тогда мы с ним сейчас делаем? (А мы сидели под тополем, грелись на тусклом зимнем солнце и осваивали искусство вязать морские узлы.)
С Лукасом было невозможно поссориться. Как и я, он всегда избегал конфликтов – но не потому, что трусил или сам сомневался в своей правоте. Просто такой у него был взгляд на жизнь. Лукас умел слушать; когда он решал, что пора вступить в диалог, он растолковывал свою точку зрения толково и тактично; на резкость или агрессию не срывался никогда – ни в тех случаях, когда его припирали к стенке, ни в ситуациях, когда его правота была очевидна, как в тот раз. И даже засыпав собеседника неоспоримыми доводами, он все равно благородно оставлял ему путь для отступления. Я, например, воспользовался этим путем, возразив, что тут другое: он мой тренер, мой учитель, а я его ученик, Лукас – мой сэнсэй, а я его Кузнечик; таким отношениям жизнь на чемоданах не мешает. Тут он улыбнулся, меж тем как его пальцы без устали перекручивали веревку, и заявил, что в любом случае этим отношениям скоро конец, поскольку он меня уже всему научил: этот узел – фаловый, как он его назвал, – последний.
Отныне мы равны. И, пока нас не разлучит судьба, пойдем по жизни вместе.
Поначалу эскейпизм мне никак не давался. Я храбро просил Лукаса посильнее затягивать веревку на моих запястьях. Но через пару минут у меня прекращалось кровообращение, руки затекали; я чувствовал себя законченным калекой – казалось, вместо верхних конечностей у меня кули с песком. Напрягать мускулы тоже не получалось. Петля чуть слабела, боль стихала, но стоило начать выпутываться, веревка опять сдавливала запястья; от всех стараний узлы только затягивались. И вновь оказалось, что выход – в душевном спокойствии. Когда неистовое желание освободиться покидало меня, пульс делался размереннее, кровь больше не застаивалась в кистях, мускулы расслаблялись, становились эластичнее, и скоро я уже выскальзывал из пут. Лукас посоветовал мне подобрать какую-нибудь песню или стихи и повторять про себя, чтобы мысли не зацикливались на веревке. Я пообещал, что так и сделаю, но покамест, поскольку я еще не лежал один-одинешенек в ящике на морском дне, предпочитал беседовать с Лукасом. Эффект был тот же.
Хорошо помню один из этих разговоров. Под вечер, часов в пять, мы тренировались в саду. До наступления темноты оставалось всего ничего (ведь дело было зимой). Папа с мамой еще не вернулись из своей ежедневной вылазки в джунгли Буэнос-Айреса. Гном сидел в доме; его не было слышно, зато – и это успокаивало – был слышен телевизор. Лукас связывал мне руки, а я сопротивлялся путам, стараясь изо всех сил напрячь мускулы.
– Если освободишься через минуту, ты Гудини, – сказал он, затянув последний узел. – Через две – Таксебини. А дольше провозишься – Никуданегодини.
Я попросил его отойти за дерево. Мне не хотелось, чтобы он видел, как я борюсь с узлами.
Наступил момент, когда я должен был расслабиться, выпустить из легких воздух, сделать так, чтобы веревочная петля, стягивающая мои руки, ослабла; момент, когда, отвлекшись на беседу, я должен был отключить взвинченные нервы, смирить своевольное подсознание. Чувствуя, что выбор темы для разговора лежит на мне, я завел речь о вещах, на которых в последние дни буквально помешался, – о доказательствах превосходства Супермена. Атака Лукаса захватила меня врасплох, и все это время я готовил контратаку.
– Супермен может спасти больше народу. И быстрее. – Ну да, – отозвался Лукас из-за ствола; казалось, это дерево со мной разговаривает. – Только ему обычно недосуг – он все Лоис Лейн спасает да Джимми Ольсена.
– CynepMeiry доступен весь мир. Две секунды – и он в любой точке Земли!
– Верно. Но ты хоть раз видел, чтобы он решал проблемы, которые не касаются Соединенных Штатов? Видел в комиксах хоть одного бедняка? Или негра? А чтобы Супермен с диктаторами в Латинской Америке боролся? А ведь он в газете работает!
Эх, с темой я сплоховал: Лукас превосходил меня по всем статьям, и, осознав свое поражение, я до того разозлился, что все тело у меня напряглось, и веревка бешеным псом вгрызлась в запястья. Вдобавок Лукас объявил, что первая минута прошла. Гудини мне уже не бывать. Разве что Таксебини, и то если повезет.
– И в сюжете концы с концами не сходятся, – беспощадно продолжал Лукас.
– Так уж и не сходятся?
– Супермен может двигаться с суперскоростью, верно? И когда он кружит вокруг Земли со скоростью тысяча миль в минуту, то может переместиться в прошлое.
С щемящим сердцем я признал его правоту:
– Когда Лоис Лейн погибла, Супермен отправился в прошлое и не допустил, чтобы ее убили.
– А раз он на такое способен, то почему ему не вернуться на много лет назад и не предотвратить взрыв Криптона? Тогда его родители были бы живы!
Я остолбенел. Такая мысль никогда не приходила мне в голову. Неужели Супермен, как намекал Лукас, недостаточно любит родителей и родную планету? Если Лукас прав… это что же получается – либо Супермен такой дурак, что не смог до этого додуматься… либо он эгоист бесчувственный – предпочел наплевать на прошлое, чтобы оставаться сверхчеловеком среди жалких овец?
– Еще двадцать секунд, и ты – Никуданегодини.
Мысль снизошла с неба и вонзилась в мой мозг копьем с победным стягом на древке. Не спрашивайте, как мне это удалось, но я вдруг нашел разгадку, аргумент, доказывающий, что прав не Лукас, а я, подтверждающий, что Супермен – отличный парень и самый лучший супергерой. Я раскрыл рот, чтобы возвестить свою истину миру. Голос, прозвучавший из моих уст, я едва узнал: гнусавый, охрипший, словно веревка переползла по рукам ко мне на шею.
– Супермен может вернуться в прошлое только здесь, в Солнечной системе. Это наше Солнце дает ему силу. Если он полетит в систему Криптона, то потеряет сверхспособности и ничего не сможет сделать. Дело не в том, что он не хочет спасать родителей. Он просто не может! Не может их спасти, понимаешь! Не мо-жет!
Из моего горла вырывалось только какое-то шипение. Я упал на колени, чувствуя, что больше не могу.
Похоже, мой голос удивил и Лукаса: он выскочил из-за дерева и наклонился ко мне, чтобы развязать веревку.
– Я рук не чувствую, – еле-еле просипел я.
Лукас начал быстро-быстро растирать мне предплечья – аж искры полетели. Такой он был проворный – почти как Супермен.
– А если они не вернутся? – выдохнул я. – Папа с мамой. Если они не вернутся?
Он обнял меня и начал растирать мне спину, словно она тоже затекла.
Так мы сидели долго-долго. Когда опомнились, уже стемнело и носы у нас замерзли.
Этот вечер не прошел впустую. Как минимум, мы поняли, почему Супермен иногда улетал в Арктику и запирался в Цитадели Уединения.
54. Новейшая модель
Время властно над всем – в том числе над словами. Одни слова выходят из употребления и остаются лишь в ветхих книгах, которые пылятся на полках, всеми забытые, точно старики в домах престарелых. Другие живут долго, но их характер постепенно меняется: одни черты утрачиваются, другие приобретаются. Взять хоть слово «отец». Современные словари по-прежнему дают ему незамысловатое определение, исходящее из биологического смысла (отец – человек мужского пола или самец любого животного по отношению к своим детям), но круг явлений, с которым оно у нас ассоциируется, со временем изменился. Никто из нас уже не считает, что отец – это всего лишь самец; в голове возникает образ доброго человека, который принимает деятельное участие в жизни своих детей, наставляет их, окружает любовью, стоит за них горой. Но это определение, привычное как воздух, гораздо моложе, чем нам кажется. Возможно, оно и старше автомобиля, но все равно младше печатного станка и уж точно возникло позже понятия романтической любви. Ромео и Джульетта презрели родительский авторитет. Сомневались ли они хоть на секунду в своей правоте? Нет, они поступили в согласии со своими чувствами, которые были для них священнее, чем слепое послушание отцам!
То, что мы понимаем под словом «отец», сильно расходится со значением этого слова в прошлом. В Книге Бытия ничего не сказано о том, как обходились со своими детьми Адам и Ева. Не описана даже их реакция на убийство Авеля Каином; в этом умолчании чувствуется скорее недоумение, чем горе. С тем же фатализмом Авраам, десятилетиями умолявший небеса даровать ему сына от Сарры, соглашается принести в жертву Исаака, мальчика, о котором он так мечтал, – принести в жертву по воле того же Бога, который сначала удовлетворил желание Авраама. Этот самый Яхве, отец всего человечества, питал к собственным творениям весьма противоречивые чувства: дважды едва не стер их с лица земли (в первый раз – когда устроил потоп, а во второй – когда евреи, выведенные Моисеем из Египта, сделались идолопоклонниками), раскаявшись лишь в последний момент. Весь род человеческий, без каких бы то ни было различий, Яхве принял только тогда, когда прикипел сердцем к своему любимцу Давиду – лишь в этот момент иудейский бог впервые назвал себя «отцом человека».
В других традициях образ любящего отца также складывается постепенно. Греческие боги зачинают героев и других богов направо и налево, но, по-видимому, почти безразличны к своим потомкам, если не считать смутного чувства ответственности за их судьбу; многие боги и богини проявляют больше участия к простым смертным, чем к родным детям. Всех перещеголял Сатурн – как я знал от Гойи, он пожирал своих отпрысков. Лай тоже пытался прикончить Эдипа, но план сорвался. Впервые отцовство будет воспето в «Одиссее», хотя все заслуги принадлежат тут не Одиссею, а Телемаку: много лет сын неустанно восхвалял отца, который все эти годы не показывался на родной Итаке – как отплыл к Трое, так и сгинул. Гомер описывает тоску Телемака: «Полон тревоги был сон Одиссеева сына: во мраке / Ночи божественной он об отце помышлял и крушился»1.
Король Артур так никогда и не видел Утера, который его зачал. Узнав из пророчества, что собственный сын свергнет его с трона, Артур поступил по примеру Ирода – велел умертвить всех новорожденных младенцев в королевстве; Мордред пережил эту бойню, но уже взрослым погиб, наколотый на отцовское копье. В пьесах Шекспира преданность свойственна исключительно сыновьям и дочерям (Корделии, Гамлету – образ последнего, кстати, напрямую восходит к Телемаку), меж тем как отцы, похоже, этой преданности совершенно недостойны. Лучшие персонажи Диккенса – сироты: Дэвид Копперфильд, Пип, Оливер Твист и, наконец, Эстер Саммерсон, которая росла в доме суровой тетки, вслух проклинавшей день, когда девочка появилась на свет. Мы ничего не знаем ни об отце капитана Ахава, ни об отце Алисы, ни об отце доктора Джакила; складывается впечатление, будто эти герои и героини вышли в мир уже сложившимися людьми, такими, какими мы их знаем, словно Венера Боттичелли – из морской раковины.
Изо всего вышесказанного отнюдь не следует, что отцовство в современном понимании в прошлые эпохи вообще не встречалось. Первые ростки видны уже в евангельской притче о блудном сыне: отец там – это человек, и достаточно щедрый, чтобы отдать детям лучшее, чем располагает, и достаточно мудрый, чтобы дать им свободу для приобретения собственного жизненного опыта, и достаточно терпеливый, чтобы ждать, покуда они созреют, и достаточно добрый, чтобы встретить вернувшихся детей с распростертыми объятиями и снова пригласить за стол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27