Когда была совсем маленькой. Не помню, сколько мне было лет. Но я еще не умела читать.
Нам, обоим детям, запрещалось подниматься на второй этаж, где жил мой дед.
Когда я говорю про деда, я имею в виду отца моей матери. Второго я вообще не знала.
И вот я крадусь по лестнице, крадусь по черному паркету коридора, сама не зная, что меня туда толкает, не зная, чем мне это грозит, и наконец отворяю дверь. Их было там четверо, и все играли. От них исходил оглушительный шум. Более грозный, чем шум океана. Рядом с каждым из них стоял торшер. Перед каждым из них стоял деревянный пюпитр. Мой дед щекой прикоснулся к скрипке. Он был самым старым из всех, и он играл с закрытыми глазами. Мой отец – а он был всесторонне одарен – мог играть на любом инструменте. Кажется, тогда он вел партию альта. Никто не слышал, как я вошла. Они исполняли что-то невероятно быстрое. Исполняли какое-то потрясающее произведение. Теперь мне кажется, что это был Шуберт.
Молодая женщина со скрипкой сидела лицом ко мне, но ее широко раскрытые глаза меня не видели. Она мне улыбалась, но ее глаза меня не видели.
Здесь царила печаль – слишком глубокая, головокружительная, неумолчная, и она все ширилась и ширилась.
Слишком глубокая печаль – притом что для маленьких детей не существует слишком глубокой печали. Малыши знают страхи – примитивные, первобытные страхи, не основанные ни на каком жизненном опыте страхи, которые потом никогда не встречаются на их пути. Худшие из всех. Животные печали.
Я села на пол, привалившись спиной к двери, и замерла. Все мое тело покрылось пупырышками «гусиной кожи». Все едва отросшие детские волосики встали дыбом. Я дрожала. Не от счастья и не от горя. Это не было психологическим ощущением. Я не знаю, отчего дрожало мое тело. Я выслушала их до конца. Когда все кончилось и они начали укладывать в черные коробки свои инструменты, я подошла к деду и шепотом, на ухо, спросила, можно ли мне прийти еще, когда они снова будут играть.
– Если будешь тихонько сидеть в уголке, как сегодня, Элиана, то можно.
Он взглядом испросил согласия других музыкантов, и они его дали – одни кивком, другие, вернее мой отец, пожатием плеч.
В те дни, когда они играли свои квартеты, я поднималась в кабинет деда задолго до начала. И устраивалась возле двери.
Разумеется, они видели меня, когда входили, но притворялись, будто не видят эту маленькую девочку, притулившуюся на полу, у стены, рядом с трубой отопления, за квадратной вертушкой для книг – этажеркой черного дерева, кажется китайской. Я притворялась, будто разглядываю полки, где стояли репродукции картин, фотографии музыкантов и великих людей, всевозможные книги. Они передвигали письменный стол деда. Расставляли стулья, пюпитры, раскладывали ноты. Внезапно замолкали. И внезапно рождалась музыка. Такая непохожая на них. Такая мощная, какую не услышишь с пластинки, ибо в этом случае человек сразу убавляет звук, надеясь тем самым смягчить волнующие его сильные эмоции. И всякий раз у меня сжималось горло, по коже бегали мурашки, сердце трепетало, мне хотелось рыдать, я больше не могла дышать, я захлебывалась и тонула в этом океане музыки.
* * *
– Вот так открылся во мне внутренний мир. И тело мое привыкло, проскользнув через этот темный лаз, покидать землю, покидать внешнее пространство.
* * *
– Временами, при звуках какого-нибудь музыкального отрывка, я чувствовала, как это прекрасно.
Боль смешивалась с острым ощущением красоты.
Я больше не двигалась, не жила.
Дети поначалу впадают в столбняк от красоты. Ошеломленные ею. Умирающие в ней.
* * *
Леонард Радницки:
– Не знаю, полюбит ли музыку моя маленькая Лена. Сам я люблю оперу. По ночам надеваю наушники и слушаю оперные арии. Голоса певцов нравятся мне даже больше, чем сама музыка. А вы поете?
– Нет.
– Ну, все равно, даже если не поете, мне приятен тембр и высота вашего голоса. Ее мать поет. По крайней мере, пела раньше. Я любил ее голос. Собственно, из-за голоса я ее и полюбил.
– И все еще любите?
Он поколебался, прежде чем ответить:
– Да. Немного. Это она покинула меня. Завтра Лена приедет от нее ко мне.
– А я искренне считаю, что музыка, в первую очередь, так действует на всех маленьких детей из-за того, что они слышат еще в утробе матери, еще до своего появления на свет, – действует и губит.
– Завтра она приедет.
– Позвольте мне заметить: вы уже по крайней мере дважды сообщили о приезде вашей дочки.
– Три месяца у одного из нас, три – у другого. Так постановил суд. Воспитывать одному двухлетнюю девочку… не знаю, способен ли я на такое. Если откровенно, то мне страшновато. Вот поэтому я и говорю о ней с вами. Я был бы счастлив, если бы мне удалось стать хорошим воспитателем. Вам не хочется ее увидеть?
– Конечно хочется.
– Только не приходите слишком рано. И не завтра. И не послезавтра…
– Я могу вообще не приходить.
– Ну, не обижайтесь на меня. Приходите завтра.
* * *
Увы, доктор Леонард Радницки был так же расточительно щедр в своих соматических привычках, в одержимом переживании семейных перипетий и профессиональных задач, как и в радостях, необъяснимых желаниях, внезапных приступах гурманства, неожиданных походах и мгновенных погружениях в море.
* * *
Анна – Веронике:
– Наслаждение, которое я испытываю в объятиях привлекающих меня мужчин, все более и более эфемерно.
* * *
Жалкая лихорадка, смешанная со страхом. Мужчины, которых она желала, были отныне мужчинами из снов. Их движения напоминали сны – такие же плавные, нереальные. Что касается редких живых мужчин, этих она прежде распознавала по их неподвижности, по их молчанию, по тайне, что окутывала их флером неприступной сдержанности. Но теперь она стала недоверчивой. И мерила мужчин своей, особой меркой, следя, как они ступают по земле и насколько открыто смотрят их глаза.
Глава XII
Он жил на пятом этаже. Еще до того, как она свернула на эту улицу, ее посетило предчувствие, что с ней что-то должно приключиться. И однако, если уж быть до конца честной с самой собой, она питала к доктору Радницки только дружескую симпатию – с примесью сексуального влечения, но никак не любви, в этом она была уверена, хорошо себя зная. И тем не менее в ближайшие часы что-то должно было произойти. Она шла туда с тяжелым сердцем. Старалась держаться прямее. Тщательно накрасилась. Сегодня она была очень красива. В Неаполе она купила большой букет лилий для отца, шоколадные конфеты для ребенка. В восемь часов вечера позвонила в дверь. Крошечная двухлетняя девочка с огромными черными глазами и босыми ножками, хорошенькая и таинственная, как сказочная принцесса, привстала на цыпочки, поздоровалась с ней и провела в большую, буржуазного вида квартиру, произнося по пути целую речь на смеси неаполитанского диалекта, детского лепета и американских слов, в которой Анна сначала ровно ничего не поняла.
Они вошли в гостиную с множеством полок, где стояли не книги – их не было, – а сотни старинных фотографий.
Стены были голубые.
На окнах цвели белые герани.
В комнате Анна увидела большой белый электрический рояль.
– У тебя здесь красиво, – сказала она девочке.
– У меня здесь красиво.
– Как интересно – повсюду белые герани.
– Да. Интересно – белые герани.
Свет падал на белые цветы, и их лепестки отбрасывали его на стены, ярко-голубые, как корпус рыбацкой шхуны.
– Меня зовут Анна, – сказала она девочке.
– Меня зовут Магдалена. Мама зовет меня Магда. Папа зовет меня Лена.
– А как ты хочешь, чтобы я тебя называла?
– Как папа.
Ее отца срочно вызвали по телефону в больницу. Две неаполитанки, которые присматривали за ребенком, вернулись в кухню, где готовили ужин.
Одна из них снова вошла в комнату, невысокую вазу с лилиями, – поставила ее и исчезла так же внезапно, как появилась.
Магдалена сидела в кресле, неловко откинувшись назад и тесно сжав коленки.
Анна не знала, как себя вести. Она встала. Подошла к инструменту, подняла крышку, настроила регистры и клавиатуру. И начала играть для ребенка.
Девочка смотрела на нее не мигая, с раскрытым ртом.
– Еще!
И она начала раскачиваться в такт музыке.
– Еще!
Она отказалась ужинать в кухне. Пришлось кормить ее возле рояля.
Анна продолжала играть.
Малышка не хотела ложиться в постель.
Это было ужасно: едва Анна прекращала игру, как эта крошечная девочка, почти грудной ребенок, глядела на нее с трагической мольбой, чуть не плача.
Вернувшийся Леонард тотчас унес Магдалену в ее комнату, чтобы уложить спать.
Но та потребовала к себе Анну.
– Извините, ради бога, – сказал он, – она хочет, чтобы вы поцеловали ее на ночь. Ее мать тоже музыкантша. Вероятно, вы напоминаете о ней Лене.
– Ее мать тоже играет на фортепиано?
– Очень плохо. Можно сказать, нет. А я играю. По ночам, когда мне не спится, играю в наушниках… Анна, простите, что настаиваю, но малышка просит, чтобы вы пришли ее поцеловать.
Анна встала.
Она отворила дверь, оставленную приоткрытой. Склонившись над девочкой, спела ей на ушко одну из румынских песен, которые только что исполняла. Потом опустилась на пол, рядом с детской кроваткой, продолжая напевать вполголоса и ощущая нежный аромат молока, сливок, сладкой сдобы – всего, чем пахнут маленькие дети. Магдалена глубоко вздохнула и мгновенно погрузилась в сон.
Глава XIII
Их тела создавали тишину, в которой обе они жили. Малышка любила – может быть, даже больше музыки – тишину, которая окружала тело Анны Хидден и была ее загадочной спутницей. Вокруг женщины и девочки, вокруг их тел, вокруг их ног тишина и свет таинственным образом сгущались и крепли, а посторонние звуки умирали, побежденные их могуществом. То же самое происходит и с хищниками. Это было очень странно.
Маленькая Лена требовала постоянного присутствия Анны.
Обычно после двух лет дети начинают говорить легко и свободно.
Магдалена говорила неважно. Анна высказала предположение, что она ждет вестей от матери.
– Каких вестей? – удивился Леонард. – Да они только что расстались!
– И все-таки она ждет вестей. Ей нужна уверенность. Или что-то в этом роде. Уж я-то хорошо понимаю такие вещи.
– Ну, ладно, я ей позвоню, хотя мне это не очень приятно. Это ведь мой первый триместр. И если я обращусь к матери Лены с такой просьбой, она пожелает забрать ее. Воспользуется любым предлогом, чтобы ее отнять.
Он так и не позвонил.
– Вы не правы, – твердила ему Анна. – Малышка ждет.
И в самом деле, на лице девочки было написано постоянное тоскливое ожидание. Анна Хидден видела в квартире доктора Радницки портрет его бывшей супруги. В настоящее время она жила с дирижером одного американского оркестра.
Маленькая Лена (Магдалена Паулина Радницки) инстинктивно поняла эту любовь и, непонятно почему, прониклась ею до глубины души.
Какой-то страстный трепет, близкий к безумию, охватывал ее всякий раз, когда Анна снова и снова играла для нее старинные бретонские детские припевки, католические гимны, румынские песни.
А потом на вилле «Амалия», на острове, на террасе, она приучила Лену слушать весну, шелест молодых листьев, трели птиц, славящих солнце, свист ночного ветра, редкие отдаленные голоса, глухой ропот прибоя у подножия скал.
Сначала нужно было развить слух ребенка, научить различать услышанные звуки.
Затем постепенно, простыми словами, она объясняла ей, как все эти звуки образуют в окружающем пространстве невнятную (но только поначалу) симфонию времени.
– Потому что всё в природе – птица, морской прилив, цветок, облако, ветер, звезда в ночном небе – связано со временем и связывает с ним свое собственное время, – рассказывала она Лене.
Лена зачарованно внимала всему, что нашептывала ей новая подруга.
Несколько дней спустя она уже уверенно распознавала голоса всего живого, что окружало их дом на вершине горы.
* * *
Вытянув шейку и громко гудя, девочка ползала на четвереньках по плиточному полу гостиной, толкая в сторону камина игрушечный состав из пожарных и санитарных машинок.
Анна Хидден подарила Магдалене ксилофон с ярко раскрашенными клавишами, но та к нему даже не прикоснулась.
* * *
Однажды днем началась гроза. Стоя на батконе квартиры доктора Радницки, Анна с девочкой смотрели, как она бушует над морем.
Бухту поглотил мрак, еще более непроницаемый, чем сама ночь.
Молнии, одна за другой, полосовали небо.
Анна – Веронике:
– И вдруг я почувствовала, как в мою руку скользнула детская ручонка. Она дрожала. Я легонько растирала ей пальчики, стараясь согреть. «Все в порядке? – спросила я девочку. – Скажи, Магдалена, все в порядке?» Она толкала меня в колени, просясь на руки. Прижавшись к моей груди и крепко обняв за шею, она обернулась к морю. Теперь она дрожала от радости.
Это была великолепная, гомерическая гроза.
С того дня Лена прониклась восхищением перед грозами, с их внезапными налетами и прочими необъяснимыми сюрпризами. Она так и объявила: люблю, когда гроза! (По крайней мере, она любила ее, сидя на руках у Анны.) Отныне у малышки появилось свое божество.
Она выбрала для себя древнейшее из божеств.
И без конца надоедала отцу просьбами пригласить подругу, которая умела вызывать грозу.
* * *
У Магдалены Радницки были тонкие худенькие ножки. Хрупкие, как птичьи лапки. Эта маленькая девочка не отличалась особой грацией, она могла похвастаться разве что длинными густыми волосами и пухлой мордашкой; главная ее прелесть заключалась в одухотворенном выражении лица. Когда она бывала счастлива, от нее исходило волшебное сияние. Это случалось, если Анна садилась за пианино, если на море вздымался прилив, если над островками бухты реяла гроза. Встречи Анны и Лены заряжали их обеих невероятной энергией. Можно сказать, их связывала пылкая любовь. И трудно было определить, которая из двух любила сильнее.
Глава XIV
Шел дождь. Анна Хидден встречала Жоржа Роленже на пристани.
Он сошел по мосткам, с мокрой головой, ссутулившись под большим черным кожаным рюкзаком.
В трех метрах от сходней, в черном «фиате» доктора Радницки находилась – и Жорж тотчас заприметил ее – маленькая девочка; она стояла на заднем сиденье, глядя в туманную даль. У нее было убитое, печальное личико. Она смотрела на дождь, барабанивший по стеклу машины, по плитам набережной.
Когда она их увидела, ее лицо мгновенно преобразилось, радостно засияло. Она принялась изо всех сил барабанить кулачками по стеклу. Анна улыбнулась ей, открыла дверцу, познакомила ее с Жоржем, который ужасно смутился.
Так начались страдания Жоржа Роленже.
Он не любил детей, ибо понятия не имел, как с ними обращаться.
Но вдобавок он проникся ревностью, бурной, злой, неодолимой ревностью, обуявшей его в тот самый миг, когда Анна и девочка обнялись на его глазах, под дождем, еще не захлопнув дверцу машины.
Потом его охватила неприязнь, если не сказать ужас, по отношению к острову, а может быть, и к самому морю.
А мелкий дождик все моросил и моросил.
Улочка, по которой они шагали, была усеяна крупными камнями, скользкими от дождя. Их мшистое одеяние насквозь пропитала вода.
Тропинка, ведущая наверх, к вилле, превратилась в сплошное болото. Жорж едва не упал. Взбираться по этой крутой и скользкой дороге было почти невозможно. Однако здесь росли миндальные деревья. И розы.
Жорж робел не только перед маленькой Магдаленой, его пугал также итальянский язык.
– Ты видишь, как я здесь счастлива! – повторяла Анна.
А он косился на Магдалену, прижавшуюся к ее животу.
И видел только дождь, повсюду один только дождь.
* * *
Ему категорически не понравились рестораны острова.
* * *
Ливни возобновлялись каждые четверть часа.
– Ну вот, опять льет, – сказал булочник Анне.
– Ну вот, опять льет, – повторила Магдалена, передразнивая его интонацию (у нее начался новый языковой период подражания).
Ливень хлестал так жестоко, что Анна не решалась выйти из булочной.
Жорж поджидал их снаружи, в плаще, в черной нейлоновой шляпе, с нераскрытым зонтом в руке; он стоял на другой стороне улицы, перед семинарией Искьи; вид у него был осоловелый.
* * *
Ему очень не нравилось уединенное расположение дома с голубой крышей, а особенно грязная и не всегда доступная тропа, ведущая наверх. Он объявил Анне, что этот бретонский дождь над этим бретонским морем наводит тоску на человека, который когда-то не без причины сбежал из Бретани. И, к величайшей обиде Анны, перебрался от нее в отель. Теперь он проводил большую часть времени вдали от нее, в порту и многочисленных приморских кафе. В перерыве между двумя дождями он вытаскивал свое белое пластмассовое кресло на набережную, чтобы воспользоваться редким солнечным теплом и получше разглядеть моряков, отплывавших в челноках или моторках от парусников, которые уходили на дальний рейд. Смотрел, как высаживаются на берег туристы, как швартуются шхуны. И подремывал, или скучал, или напивался, или грезил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Нам, обоим детям, запрещалось подниматься на второй этаж, где жил мой дед.
Когда я говорю про деда, я имею в виду отца моей матери. Второго я вообще не знала.
И вот я крадусь по лестнице, крадусь по черному паркету коридора, сама не зная, что меня туда толкает, не зная, чем мне это грозит, и наконец отворяю дверь. Их было там четверо, и все играли. От них исходил оглушительный шум. Более грозный, чем шум океана. Рядом с каждым из них стоял торшер. Перед каждым из них стоял деревянный пюпитр. Мой дед щекой прикоснулся к скрипке. Он был самым старым из всех, и он играл с закрытыми глазами. Мой отец – а он был всесторонне одарен – мог играть на любом инструменте. Кажется, тогда он вел партию альта. Никто не слышал, как я вошла. Они исполняли что-то невероятно быстрое. Исполняли какое-то потрясающее произведение. Теперь мне кажется, что это был Шуберт.
Молодая женщина со скрипкой сидела лицом ко мне, но ее широко раскрытые глаза меня не видели. Она мне улыбалась, но ее глаза меня не видели.
Здесь царила печаль – слишком глубокая, головокружительная, неумолчная, и она все ширилась и ширилась.
Слишком глубокая печаль – притом что для маленьких детей не существует слишком глубокой печали. Малыши знают страхи – примитивные, первобытные страхи, не основанные ни на каком жизненном опыте страхи, которые потом никогда не встречаются на их пути. Худшие из всех. Животные печали.
Я села на пол, привалившись спиной к двери, и замерла. Все мое тело покрылось пупырышками «гусиной кожи». Все едва отросшие детские волосики встали дыбом. Я дрожала. Не от счастья и не от горя. Это не было психологическим ощущением. Я не знаю, отчего дрожало мое тело. Я выслушала их до конца. Когда все кончилось и они начали укладывать в черные коробки свои инструменты, я подошла к деду и шепотом, на ухо, спросила, можно ли мне прийти еще, когда они снова будут играть.
– Если будешь тихонько сидеть в уголке, как сегодня, Элиана, то можно.
Он взглядом испросил согласия других музыкантов, и они его дали – одни кивком, другие, вернее мой отец, пожатием плеч.
В те дни, когда они играли свои квартеты, я поднималась в кабинет деда задолго до начала. И устраивалась возле двери.
Разумеется, они видели меня, когда входили, но притворялись, будто не видят эту маленькую девочку, притулившуюся на полу, у стены, рядом с трубой отопления, за квадратной вертушкой для книг – этажеркой черного дерева, кажется китайской. Я притворялась, будто разглядываю полки, где стояли репродукции картин, фотографии музыкантов и великих людей, всевозможные книги. Они передвигали письменный стол деда. Расставляли стулья, пюпитры, раскладывали ноты. Внезапно замолкали. И внезапно рождалась музыка. Такая непохожая на них. Такая мощная, какую не услышишь с пластинки, ибо в этом случае человек сразу убавляет звук, надеясь тем самым смягчить волнующие его сильные эмоции. И всякий раз у меня сжималось горло, по коже бегали мурашки, сердце трепетало, мне хотелось рыдать, я больше не могла дышать, я захлебывалась и тонула в этом океане музыки.
* * *
– Вот так открылся во мне внутренний мир. И тело мое привыкло, проскользнув через этот темный лаз, покидать землю, покидать внешнее пространство.
* * *
– Временами, при звуках какого-нибудь музыкального отрывка, я чувствовала, как это прекрасно.
Боль смешивалась с острым ощущением красоты.
Я больше не двигалась, не жила.
Дети поначалу впадают в столбняк от красоты. Ошеломленные ею. Умирающие в ней.
* * *
Леонард Радницки:
– Не знаю, полюбит ли музыку моя маленькая Лена. Сам я люблю оперу. По ночам надеваю наушники и слушаю оперные арии. Голоса певцов нравятся мне даже больше, чем сама музыка. А вы поете?
– Нет.
– Ну, все равно, даже если не поете, мне приятен тембр и высота вашего голоса. Ее мать поет. По крайней мере, пела раньше. Я любил ее голос. Собственно, из-за голоса я ее и полюбил.
– И все еще любите?
Он поколебался, прежде чем ответить:
– Да. Немного. Это она покинула меня. Завтра Лена приедет от нее ко мне.
– А я искренне считаю, что музыка, в первую очередь, так действует на всех маленьких детей из-за того, что они слышат еще в утробе матери, еще до своего появления на свет, – действует и губит.
– Завтра она приедет.
– Позвольте мне заметить: вы уже по крайней мере дважды сообщили о приезде вашей дочки.
– Три месяца у одного из нас, три – у другого. Так постановил суд. Воспитывать одному двухлетнюю девочку… не знаю, способен ли я на такое. Если откровенно, то мне страшновато. Вот поэтому я и говорю о ней с вами. Я был бы счастлив, если бы мне удалось стать хорошим воспитателем. Вам не хочется ее увидеть?
– Конечно хочется.
– Только не приходите слишком рано. И не завтра. И не послезавтра…
– Я могу вообще не приходить.
– Ну, не обижайтесь на меня. Приходите завтра.
* * *
Увы, доктор Леонард Радницки был так же расточительно щедр в своих соматических привычках, в одержимом переживании семейных перипетий и профессиональных задач, как и в радостях, необъяснимых желаниях, внезапных приступах гурманства, неожиданных походах и мгновенных погружениях в море.
* * *
Анна – Веронике:
– Наслаждение, которое я испытываю в объятиях привлекающих меня мужчин, все более и более эфемерно.
* * *
Жалкая лихорадка, смешанная со страхом. Мужчины, которых она желала, были отныне мужчинами из снов. Их движения напоминали сны – такие же плавные, нереальные. Что касается редких живых мужчин, этих она прежде распознавала по их неподвижности, по их молчанию, по тайне, что окутывала их флером неприступной сдержанности. Но теперь она стала недоверчивой. И мерила мужчин своей, особой меркой, следя, как они ступают по земле и насколько открыто смотрят их глаза.
Глава XII
Он жил на пятом этаже. Еще до того, как она свернула на эту улицу, ее посетило предчувствие, что с ней что-то должно приключиться. И однако, если уж быть до конца честной с самой собой, она питала к доктору Радницки только дружескую симпатию – с примесью сексуального влечения, но никак не любви, в этом она была уверена, хорошо себя зная. И тем не менее в ближайшие часы что-то должно было произойти. Она шла туда с тяжелым сердцем. Старалась держаться прямее. Тщательно накрасилась. Сегодня она была очень красива. В Неаполе она купила большой букет лилий для отца, шоколадные конфеты для ребенка. В восемь часов вечера позвонила в дверь. Крошечная двухлетняя девочка с огромными черными глазами и босыми ножками, хорошенькая и таинственная, как сказочная принцесса, привстала на цыпочки, поздоровалась с ней и провела в большую, буржуазного вида квартиру, произнося по пути целую речь на смеси неаполитанского диалекта, детского лепета и американских слов, в которой Анна сначала ровно ничего не поняла.
Они вошли в гостиную с множеством полок, где стояли не книги – их не было, – а сотни старинных фотографий.
Стены были голубые.
На окнах цвели белые герани.
В комнате Анна увидела большой белый электрический рояль.
– У тебя здесь красиво, – сказала она девочке.
– У меня здесь красиво.
– Как интересно – повсюду белые герани.
– Да. Интересно – белые герани.
Свет падал на белые цветы, и их лепестки отбрасывали его на стены, ярко-голубые, как корпус рыбацкой шхуны.
– Меня зовут Анна, – сказала она девочке.
– Меня зовут Магдалена. Мама зовет меня Магда. Папа зовет меня Лена.
– А как ты хочешь, чтобы я тебя называла?
– Как папа.
Ее отца срочно вызвали по телефону в больницу. Две неаполитанки, которые присматривали за ребенком, вернулись в кухню, где готовили ужин.
Одна из них снова вошла в комнату, невысокую вазу с лилиями, – поставила ее и исчезла так же внезапно, как появилась.
Магдалена сидела в кресле, неловко откинувшись назад и тесно сжав коленки.
Анна не знала, как себя вести. Она встала. Подошла к инструменту, подняла крышку, настроила регистры и клавиатуру. И начала играть для ребенка.
Девочка смотрела на нее не мигая, с раскрытым ртом.
– Еще!
И она начала раскачиваться в такт музыке.
– Еще!
Она отказалась ужинать в кухне. Пришлось кормить ее возле рояля.
Анна продолжала играть.
Малышка не хотела ложиться в постель.
Это было ужасно: едва Анна прекращала игру, как эта крошечная девочка, почти грудной ребенок, глядела на нее с трагической мольбой, чуть не плача.
Вернувшийся Леонард тотчас унес Магдалену в ее комнату, чтобы уложить спать.
Но та потребовала к себе Анну.
– Извините, ради бога, – сказал он, – она хочет, чтобы вы поцеловали ее на ночь. Ее мать тоже музыкантша. Вероятно, вы напоминаете о ней Лене.
– Ее мать тоже играет на фортепиано?
– Очень плохо. Можно сказать, нет. А я играю. По ночам, когда мне не спится, играю в наушниках… Анна, простите, что настаиваю, но малышка просит, чтобы вы пришли ее поцеловать.
Анна встала.
Она отворила дверь, оставленную приоткрытой. Склонившись над девочкой, спела ей на ушко одну из румынских песен, которые только что исполняла. Потом опустилась на пол, рядом с детской кроваткой, продолжая напевать вполголоса и ощущая нежный аромат молока, сливок, сладкой сдобы – всего, чем пахнут маленькие дети. Магдалена глубоко вздохнула и мгновенно погрузилась в сон.
Глава XIII
Их тела создавали тишину, в которой обе они жили. Малышка любила – может быть, даже больше музыки – тишину, которая окружала тело Анны Хидден и была ее загадочной спутницей. Вокруг женщины и девочки, вокруг их тел, вокруг их ног тишина и свет таинственным образом сгущались и крепли, а посторонние звуки умирали, побежденные их могуществом. То же самое происходит и с хищниками. Это было очень странно.
Маленькая Лена требовала постоянного присутствия Анны.
Обычно после двух лет дети начинают говорить легко и свободно.
Магдалена говорила неважно. Анна высказала предположение, что она ждет вестей от матери.
– Каких вестей? – удивился Леонард. – Да они только что расстались!
– И все-таки она ждет вестей. Ей нужна уверенность. Или что-то в этом роде. Уж я-то хорошо понимаю такие вещи.
– Ну, ладно, я ей позвоню, хотя мне это не очень приятно. Это ведь мой первый триместр. И если я обращусь к матери Лены с такой просьбой, она пожелает забрать ее. Воспользуется любым предлогом, чтобы ее отнять.
Он так и не позвонил.
– Вы не правы, – твердила ему Анна. – Малышка ждет.
И в самом деле, на лице девочки было написано постоянное тоскливое ожидание. Анна Хидден видела в квартире доктора Радницки портрет его бывшей супруги. В настоящее время она жила с дирижером одного американского оркестра.
Маленькая Лена (Магдалена Паулина Радницки) инстинктивно поняла эту любовь и, непонятно почему, прониклась ею до глубины души.
Какой-то страстный трепет, близкий к безумию, охватывал ее всякий раз, когда Анна снова и снова играла для нее старинные бретонские детские припевки, католические гимны, румынские песни.
А потом на вилле «Амалия», на острове, на террасе, она приучила Лену слушать весну, шелест молодых листьев, трели птиц, славящих солнце, свист ночного ветра, редкие отдаленные голоса, глухой ропот прибоя у подножия скал.
Сначала нужно было развить слух ребенка, научить различать услышанные звуки.
Затем постепенно, простыми словами, она объясняла ей, как все эти звуки образуют в окружающем пространстве невнятную (но только поначалу) симфонию времени.
– Потому что всё в природе – птица, морской прилив, цветок, облако, ветер, звезда в ночном небе – связано со временем и связывает с ним свое собственное время, – рассказывала она Лене.
Лена зачарованно внимала всему, что нашептывала ей новая подруга.
Несколько дней спустя она уже уверенно распознавала голоса всего живого, что окружало их дом на вершине горы.
* * *
Вытянув шейку и громко гудя, девочка ползала на четвереньках по плиточному полу гостиной, толкая в сторону камина игрушечный состав из пожарных и санитарных машинок.
Анна Хидден подарила Магдалене ксилофон с ярко раскрашенными клавишами, но та к нему даже не прикоснулась.
* * *
Однажды днем началась гроза. Стоя на батконе квартиры доктора Радницки, Анна с девочкой смотрели, как она бушует над морем.
Бухту поглотил мрак, еще более непроницаемый, чем сама ночь.
Молнии, одна за другой, полосовали небо.
Анна – Веронике:
– И вдруг я почувствовала, как в мою руку скользнула детская ручонка. Она дрожала. Я легонько растирала ей пальчики, стараясь согреть. «Все в порядке? – спросила я девочку. – Скажи, Магдалена, все в порядке?» Она толкала меня в колени, просясь на руки. Прижавшись к моей груди и крепко обняв за шею, она обернулась к морю. Теперь она дрожала от радости.
Это была великолепная, гомерическая гроза.
С того дня Лена прониклась восхищением перед грозами, с их внезапными налетами и прочими необъяснимыми сюрпризами. Она так и объявила: люблю, когда гроза! (По крайней мере, она любила ее, сидя на руках у Анны.) Отныне у малышки появилось свое божество.
Она выбрала для себя древнейшее из божеств.
И без конца надоедала отцу просьбами пригласить подругу, которая умела вызывать грозу.
* * *
У Магдалены Радницки были тонкие худенькие ножки. Хрупкие, как птичьи лапки. Эта маленькая девочка не отличалась особой грацией, она могла похвастаться разве что длинными густыми волосами и пухлой мордашкой; главная ее прелесть заключалась в одухотворенном выражении лица. Когда она бывала счастлива, от нее исходило волшебное сияние. Это случалось, если Анна садилась за пианино, если на море вздымался прилив, если над островками бухты реяла гроза. Встречи Анны и Лены заряжали их обеих невероятной энергией. Можно сказать, их связывала пылкая любовь. И трудно было определить, которая из двух любила сильнее.
Глава XIV
Шел дождь. Анна Хидден встречала Жоржа Роленже на пристани.
Он сошел по мосткам, с мокрой головой, ссутулившись под большим черным кожаным рюкзаком.
В трех метрах от сходней, в черном «фиате» доктора Радницки находилась – и Жорж тотчас заприметил ее – маленькая девочка; она стояла на заднем сиденье, глядя в туманную даль. У нее было убитое, печальное личико. Она смотрела на дождь, барабанивший по стеклу машины, по плитам набережной.
Когда она их увидела, ее лицо мгновенно преобразилось, радостно засияло. Она принялась изо всех сил барабанить кулачками по стеклу. Анна улыбнулась ей, открыла дверцу, познакомила ее с Жоржем, который ужасно смутился.
Так начались страдания Жоржа Роленже.
Он не любил детей, ибо понятия не имел, как с ними обращаться.
Но вдобавок он проникся ревностью, бурной, злой, неодолимой ревностью, обуявшей его в тот самый миг, когда Анна и девочка обнялись на его глазах, под дождем, еще не захлопнув дверцу машины.
Потом его охватила неприязнь, если не сказать ужас, по отношению к острову, а может быть, и к самому морю.
А мелкий дождик все моросил и моросил.
Улочка, по которой они шагали, была усеяна крупными камнями, скользкими от дождя. Их мшистое одеяние насквозь пропитала вода.
Тропинка, ведущая наверх, к вилле, превратилась в сплошное болото. Жорж едва не упал. Взбираться по этой крутой и скользкой дороге было почти невозможно. Однако здесь росли миндальные деревья. И розы.
Жорж робел не только перед маленькой Магдаленой, его пугал также итальянский язык.
– Ты видишь, как я здесь счастлива! – повторяла Анна.
А он косился на Магдалену, прижавшуюся к ее животу.
И видел только дождь, повсюду один только дождь.
* * *
Ему категорически не понравились рестораны острова.
* * *
Ливни возобновлялись каждые четверть часа.
– Ну вот, опять льет, – сказал булочник Анне.
– Ну вот, опять льет, – повторила Магдалена, передразнивая его интонацию (у нее начался новый языковой период подражания).
Ливень хлестал так жестоко, что Анна не решалась выйти из булочной.
Жорж поджидал их снаружи, в плаще, в черной нейлоновой шляпе, с нераскрытым зонтом в руке; он стоял на другой стороне улицы, перед семинарией Искьи; вид у него был осоловелый.
* * *
Ему очень не нравилось уединенное расположение дома с голубой крышей, а особенно грязная и не всегда доступная тропа, ведущая наверх. Он объявил Анне, что этот бретонский дождь над этим бретонским морем наводит тоску на человека, который когда-то не без причины сбежал из Бретани. И, к величайшей обиде Анны, перебрался от нее в отель. Теперь он проводил большую часть времени вдали от нее, в порту и многочисленных приморских кафе. В перерыве между двумя дождями он вытаскивал свое белое пластмассовое кресло на набережную, чтобы воспользоваться редким солнечным теплом и получше разглядеть моряков, отплывавших в челноках или моторках от парусников, которые уходили на дальний рейд. Смотрел, как высаживаются на берег туристы, как швартуются шхуны. И подремывал, или скучал, или напивался, или грезил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18