Ему на вид было лет тридцать, тридцать пять, но шел он с пристани так, как будто все ему были подчинены: твердо, уверенно.
Никита кинулся к нему:
– Могу, могу, гражданин-товарищ. Вам куда?
– В Широкий Буерак.
– Ждать никого не будете?
– А кого же еще ждать?
– Может, кто еще подойдет?
– Нет, ты уж давай скорее!
«Эх, и не торгуется, – подумал Никита, укладывая чемодан. – Митьке бы только мигнуть – поехал, мол. Мигнешь – промигаешь тут».
– Ну, трогай!
«А, пес с ним!» – закончил свою мысль Никита.
Когда Воронок выбежал на гору, Никита пристальней посмотрел на своего пассажира.
– Вы не по следственным делам?
– Нет.
– А у нас удавился один, – чуть погодя добавил Никита.
– Ну-у! – нехотя протянул человек и отвернулся от Никиты, глядя вправо на сосновый бор.
Четырнадцать лет тому назад он выехал из Широкого Буерака – тогда сосенки были маленькие, кудрявые. Теперь они вытянулись, порыжели, и от этого ему стало приятно. Приятно ему было и то, что Воронок бежит быстро, встряхивая головой от наседающих мух. Ветер заносит его пушистый хвост в сторону, кособочит и рыжую, чуть с проседью бороду Никиты Гурьянова. Молча они проехали Кормежку, молча выехали па Долгую гору, молча спустились на алайские поля. Никита затянул старинную песенку. Песенка была однообразная, монотонная и напоминала о временах нашествия Батыя. Тянул ее Никита вплоть до того, как они въехали в окрестности Алая. Тут Никита повернулся к своему пассажиру и словно не ему, а кому-то другому сказал:
– Вечер уж… и дома скоро… – помолчал и затем: – Как звать-то вас, товарищем аль как?
– Зови как хочешь.
– О-о! Хороший, стало быть, человек вы есть, коли велите звать, как хочу… Трудно нашему брату, мужику: едет к нам народ всякий, а звать – и не знай как. Иной прямо и обрежет: «Зови меня товарищем», а другой: «Какой я тебе товарищ?»
– Ты о чем хотел спросить?
– Да ведь вот – везу, мол, товарища, а за что про што едем – не знаю, и чей такой, не знаю. Любопытство. Бают, оно только у баб, а вишь, и у мужика сыскалось.
Пассажиру не захотелось открывать себя.
– Еду отдохнуть. Большое село у вас?
– А-а, стало быть, из ученых, – прицепился Никита. – Бывало, к нам наезжали инженеры, агрономы и всякие там. Бор у нас сосновый на Балбашихе, славный. А село? Село большое… беспокойное… – Никита заерзал. – Вот недавно зарезали одного, другой удавился…
– За что зарезали?
– За кусок хлеба. Коли мужик чует – нет куска, в поле голо, – он норовит другому горло перекусить. Да-а! А вот ученым хорошо быть.
Никита начал расхваливать ученых. Пассажир несколько раз прерывал его, хотел узнать, кто повесился и кого зарезали в Широком Буераке. Никита увиливал, отвечал односложно и вновь перекинулся на ученых:
– Ведь мы что: слепыши. Ночью глядим на небушко – светлячки, мол, а бабы свое – ангелочкины глазки. А оно в самом-то деле солнышко-то, – он показал кнутником на солнышко, – вон с дом будет, звезды – по кошелке. Вот ведь как. А мы – гвоздики. Ученые, они все знают, а мы – тьма.
Пассажир не поддавался на похвалу Никиты, но то, что Никита считает солнышко с дом, звезды с лукошко, втянуло его в разговор, и он осторожно начал поправлять Никиту, рассказывая ему про законы природы, про то, что в дальнейшем ожидает крестьян, и в такой беседе не заметил, как въехали на базар Алая.
Никита сказал:
– Вон ведь чего, – затем остановился, тяжело перекинул ногу через наклеску, слез с телеги, пошел к лошади. И было непонятно, к кому относятся эти слова, к лошади или к тому, что рассказывал пассажир. – Вон ведь чего, – еще раз проговорил он и начал ковыряться у хомута. – Да-а, народ ученый – хороший и добряк, скажу я вам от чистого сердца: он уж человека не обидит – накормит, напоит за милу душу.
Пассажир не слушал Никиты, смотрел на порядок изб, вспоминал, как однажды (они вместе с отцом Степаном Огневым плотничали в Алае) он, маленький Сережка, бегал здесь рождественским утром – славил Христа. Вон шатровый дом. В нем тогда жил агроном Дуничев. У Дуничева Сережке дали гривенник. Дала гривенник девушка в коричневом платье. И вот теперь он, уже не Сережка, а Сергей Степанович Огнев, агроном, член коллегии Наркомзема, ясно вспомнил девушку – небольшую, с чуть вытянутым лицом, а на лице – матовом – большие глаза. После рождества они с отцом делали у агронома какие-то клетушки. Теперь Сергей знает – это были датские кормушки. Сергей тогда часто смотрел на. дверь дома и ждал – не выйдет ли оттуда девушка в коричневом платье. Не дождался. А когда робко спросил у агронома, агроном, погладив его по голове, ответил:
– Уехала в город. Она учится в гимназии.
С этого и началось у Сергея. В следующее воскресенье он сидел у учителя, говорил с ним о том, что хочет учиться. Учитель, зная, что Сергей способный паренек, уговорил Степана отдать сына в учебу – и вот два года Сергей не брал в руки топора, два года сидел над книгами я на третий выдержал экзамен в сельскохозяйственное училище – в том же городе, где училась девушка в коричневом платье.
«Где-то теперь она?» – усмехнулся он и посмотрел на Никиту.
Никита кружился около лошади, щупал под хомутом холку, одергивал хвост и восхищался учеными.
– Что же – едем! – поторопил Сергей.
– Может, чего купить надо?
– Да, нет, ничего не надо. Едем скорее.
Сергей еще раз глянул на дом Дуничева и только теперь заметил, что над парадным крыльцом висит вывеска:
ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВИННАЯ ЛАВКА № 163
Никита дернул за тяж, крякнул, полез в телегу нехотя, тяжело, словно у него одеревянели ноги. Взял вожжи, зло заворчал:
– Н-но, ученые, – и громко ударил себя ладонью по шее. – Ученые – вот где они у нас сидят. Ну, пошел, Воронок, пошел скорее. Им скорее все.
Это поразило Сергея – он весь собрался, посмотрел на Никиту, на его грязный затылок, на порядок и задержался на вывеске. Дверь винной лавки отворилась, оттуда вышла баба, пряча под фартуком две бутылки русской горькой, – и Сергей расхохотался громко, с выкриком:
– Ну! Вот комплект! О-ох, ты-ы!
– Чего ржете, товарищ? – Никита не трогаясь с места, посмотрел на него. – Знамо дело… как ученый… так…
– Ох, ты-ы! – вытирая слезы, проговорил Сергей и тут же подумал: «А может, уступить ему, посмотреть, что из него будет?» – быстро вынул кошелек и, подавая деньги, сказал: – На. Да ты бы прямо и сказал – выпить, мол, охота.
Никита улыбнулся:
– Да я и не это… А уж ежели сами хотите – могу.
Через несколько минут он выбежал из винной лавки, пряча в карманах две бутылки. Сунув Сергею сдачу, тронул Воронка и всю дорогу, вплоть до Широкого, говорил про урожай, про село, про мужиков.
– Есть у нас народ такой, мил человек, кой хочет всех вверх тормашками. Я признаю – тилифон там, завод аль что. А то вот едем мы с вами честь-честью, а поставь телегу вверх тормашками – и не поедешь. А они так и хотят, особенно Степка Огнев, – всю жисть перекувырнуть. и ходи вверх ногами. Вот ведь оно чего! А вразумить и некому. Таких бы к нам побольше, как вы.
Воронок, вбежав в Кривую улицу, устало заржал.
– Куда заночевать думаете? Может, ко мне? У меня место найдется… и сын Фома наукой, пес, промышляет… Не молится, – удивленно добавил Никита. – Пра!.. Подойдет к иконе – шир-мыр рукой и в сторону… Ровно это ему в лужу плюнуть. Пра-а…
– Нет, у меня тут знакомый есть, – сдерживая смех, ответил Сергей. – Степан Харитоныч Огнев.
– Урк, – проглотил Никита и пристально глянул на Сергея. – Вы что, ему родственник, что ль, доводитесь?
Направо, рядом с домом Плакущева, точно кому-то кланяясь и прося прощения за свой плохой вид, стояла избенка Огнева. У Сергея по телу пробежала дрожь, он чуть не крикнул Никите, чтоб тот ехал скорее, но Никита, и сам волнуясь, круто завернул Воронка и застучал кнутовищем о раму окна.
– Эй, хозяин, принимай гостя!.. Мужик ладный, – добавил он тише, обращаясь к пассажиру. – Могет принять. Только тесновато у него.
Со двора выбежала Груша. Она посмотрела на Сергея, посмотрела пристально. Пыльный, рыжий от пыли костюм, шляпа с широкими полями, а Сережа уехал совсем пареньком, в отцовском картузе, в штанах с заплатами на коленках… И пробежала по лицу у Груши тревога: чужой в телеге.
– А ты не кричи, – удержала она Никиту и, повернувшись к Сергею, добавила: – Больной он, Степан-то.
Из-под полей шляпы на нее смотрели большие серые глаза, над глазами свисали густые, точно налитые свинцом, брови, – и Груша дрогнула, закачалась:
– Сереженька!.. Милый!.. Батюшки, не узнала!
Сергей выпрыгнул из телеги и, целуя мать, поднял ее:
– Вот и я. А отец?
– Не ждали… Не ждали, – засуетилась, обливаясь слезами, Груша. – Степан! Степа!
Из избы, цепляясь руками за косяки двери, вышел Степан.
– Ух, Сергунька! – выдохнул он. – Аль Сергей Степаныч, а?
Никита заерзал в телеге:
– Степан Харитоныч, от Кирилла Сенафонтыча вам приветец.
– Это что у вас за дипломат? – спросил Сергей, доставая из телеги чемодан. – А?
– Этот? – Степан посмотрел на Никиту. – Вьюн… Вьется и около дряни и около хорошего человека… Середняк, по-вашему.
Никита, как будто не расслышав слов Степана, заговорил, обращаясь к Сергею:
– А и не говорил мне, кто ты есть. Вот за то й не возьму с тебя за дорогу. Что!
– Отдай, – Степан сморщился. – Отдай, Серега… У меня сейчас нет денег, да и вообще.
– Не надо. Говорю, не надо, – Никита отшвырнул пятерку.
– На-ка, на! – Груша подхватила пятерку и сунула ее Никите. – Поезжай-ка ты…
В калитке стояла Стешка. Чуть выставив вперед руки, она не решалась – кинуться ли ей на шею Сергею, как в детстве, или просто, как со старым знакомым, поздороваться за руку…
А вечером Никита бубнил Плакущеву:
– Приехал… Сергей, чай, Огнев. Ну и ферт… На башку напялил какое-то коровье дерьмо – шляпу. Подъехал ко двору – барин в шляпе, а без порток… Да и не все у него тут в порядке, – постучал ладонью по голове, – баит, а что к чему, и не разберешь.
– А ты не городи, – прервал его Илья Максимович. – Слыхал о нем и в газете немало читал: умница. Молод, а уж член Наркомзема. Теперь уши-то и нам на время придется прижать да помалкивать пока что. Он, чай, дорогой-то играл тобой, как мячиком, а тебе не знай что показалось… Дескать, ты над ним мудровал.
Никита обозлился:
– А я Кирьку видел… Живет припеваючи.
– А не интересно мне, – Плакущев нахмурился.
– Тебя вспоминал. Я, говорит, от него все отберу: на суд хочет. Что? Чего ты баишь?
Плакущев, ворча, поднялся и ушел в избу.
– Вот те и не интерес! – И Никита тихо засмеялся.
Звено второе
1
Сергей Огнев жил в Широком Буераке уже вторую неделю.
Весть о его приезде на село разнеслась в тот же вечер. Весть эту особенно старательно разносил Никита Гурьянов: он боялся, что Сергей расскажет про то, как Никита «выцыганил» у него на водку, и он, стараясь опередить такое, бегал по избам, выкрикивал:
– Приехал. Слыхали? Чай, хахаль этот – сын Степки Огнева, – он не мог сказать «дурак», говорил мягче. – Не в себе, истинный бог. А водку хлещет, страх. Чай, силой заставил меня в винную лавку забежать, – и удивленно разводил руками. – И не заплатил… За водку. Истинный бог.
Последнему никто не верил: все знали, у Никиты со двора бесплатно не возьмешь лопаты снега в глубокую зиму, а где уж там, чтобы он сам на водку дал. Удавится.
– А вот, говоришь, в шляпе? Это чудно есть. Шляпу, говоришь, на башку напялил? – И Маркел Быков, прогнусив, положил руки на живот, как это делает поп Харлампий после сытного обеда.
– Шляпу, – утвердительно и смело ответил Никита.
– На самую башку?
– На башку.
– Вот это да-а-а.
И люди по вечерам украдкой подглядывали в окна избы Степана Огнева, рассматривали Сергея на улице, вежливо раскланивались и потом долго смотрели ему в спину, – одни с завистью, другие подмигивая, третьи с величайшей ненавистью.
Люди рассматривали Сергея, а Сергей рассматривал их. Он лет четырнадцать не был в деревне, и представления о деревне у него, во-первых, были еще детские, во-вторых, более очищенные, нежели сама жизнь. А теперь, когда он столкнулся с действительностью, многое ему показалось странным и даже непонятным.
В первый же день приезда его потянуло на места детских игр. Он помнит, они всегда играли за гуменниками. Там была огромная ямина, в которой прятались целые полки солдат-ребятишек. Но когда он теперь подошел к этой ямине, то был весьма удивлен: ямина уже не представлялась такой огромной, наоборот, она была очень мала, настолько мала, что Сергей перепрыгнул ее. От этого почему-то стало грустно. А несколько дней тому назад он видел, как мужики шли в луга. Было их человек четыреста, и у каждого за плечом блестела, переливаясь на солнце, коса. Шли они на заре, через долину – парами, гуськом, молчаливые и сосредоточенные. Сергею даже показалось, что издали доносится звон кос, такой – с завыванием, с хрустом, – какой бывает, когда идешь к лесу по пересушенной траве. Да, это была замечательная картина, и она, наверное, осталась бы навсегда в памяти Сергея, как начало трудового дня, если бы потом он не узнал, что лугов было всего шесть гектаров, что мужики полдня делили эти луга, ругались, чуть не подрались, а к вечеру каждый привез к себе во двор вязанку сена… и тогда красочность этого шествия утерялась, появилась горечь, досада и желание как можно скорее уничтожить косы.
И когда Сергей эту свою мысль кое-кому высказал, про него сказали:
– Видно, Никита Гурьянов прав: не в себе парень. Уничтожить косы велит. А тогда чем траву-то? Зубами, что ль?
А совсем недавно он попал на дележ земли. И тут особенно поразила его бессмысленность подобного акта. Земля, когда-то пропиваемая стариками, под названием «Винная поляна», размером около сорока гектаров, из года в год засевалась рожью. В былые времена она считалась лучшей землей, а теперь покрылась солончаками и кустарником. Мужики разбили ее на два поля – яровое и озимое, в каждом поле отвели паек на едока в четырех местах и ныне делили эту землю только потому, что у опушки имелся недавно раскорчеванный Захаром Катаевым клочок, или, как по-местному называли, – ланок. За этим ланком и гнались все: каждый желал, чтобы его доля выпала на этот ланок, и у каждого дрожали руки, когда вынимали жребий. Ланок достался группе Гурьяновых, и мужики, хмуро поглядывая на то, как Никита кинулся делить ланок уже между своими, сгрудились около Сергея, ругая частые переделы.
– Действительно, – согласился со всеми Никита Гурьянов. – На кой пес мы передел каждый год производим. Закон бы такой издать: не смей, мол, мужик, делиться, бросай эту хреновину. Две бабы родят, мы опять – передел.
– Такой закон есть, – ответил Сергей, понимая, что Никиту беспокоят не частые переделы, он просто боится, как бы в следующем году мужики снова не поделили Винную поляну, тогда ланок может не достаться Никите.
– Есть такой закон? А мы и не знали. Вот с сегодняшнего дня твердо и ввести его. Мужики! А-а-а! – выкрикнул Никита.
– Бес хитрющий, – тихо проговорил Захар Катаев и отошел в сторонку.
Да вот еще – Захар Катаев. Умный мужик? Да, очень умный. Но ведь он весь иссох. Он года три тому назад купил у прогоревшего торгаша каменный дом на четырнадцать окон, крытый черепицей, но без кладовок и конюшен. О, Захар не может жить без кладовок и конюшен. Он построил кладовки, сараи. Черепицу с крыши дома перекинул на сараи, а дом покрыл белой жестью. Захар совсем стал хозяин. Но у него маленькая беда: черепицы не хватило на сараи, остался угол, покрытый соломой, – и это жжет Захара.
– Как чирий на пупе, у меня этот угол, – жаловался он Сергею. – Выдавить его, а силенки-то и нет: присосался я ко всему, как пиявка. И понимаю вот, а силенки-то и нет.
И он сохнет: никак не натянет черепицы на угол. Что-то лопнуло в его хозяйстве, что-то остановилось: хозяйство поедает само себя. И у Захара совсем затерялся нос в курчавой бороде, торчат только толстые, как пышки, добрые губы.
Но зачем это все ему? Этот дом с большими комнатами, где только мухи жужжат, кладовки, в которых по стенам висит рухлядь – поломанный хомут, ржавая проволока, веревки, дуга, подобранная им во время разлива на берегу Алая; пустые, горбатые, купленные им с торгов сундуки, облепленные изнутри бумажками от конфет, от чая. Зачем все это ему? Ведь сыновей он уже отделил – оставил в старом доме, а в новый перешел сам, с женой и дедушкой Катаем. Ведь ему надо жить. Жить так, чтобы радоваться, а у него один только раз была радость, когда он подобрал чужую дугу на берегу Алая, – а потом приобрел дом, рысака, и хозяйство заело его, заставило ползать на четвереньках да оглядываться, как бы кто колом не долбанул по хребту.
Но Захар еще силен, он еще канителится. А вон дедушка Пахом Пчелкин. Он совсем недалеко от Винной поляны допахивает свой загон. Он, одинокий, длинной палкой бьет по сухим ребрам лошадь. Она, сгорбленная, мучительно тянет соху, а за ней шлепает лаптишками Пахом и беспрерывно матерится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Никита кинулся к нему:
– Могу, могу, гражданин-товарищ. Вам куда?
– В Широкий Буерак.
– Ждать никого не будете?
– А кого же еще ждать?
– Может, кто еще подойдет?
– Нет, ты уж давай скорее!
«Эх, и не торгуется, – подумал Никита, укладывая чемодан. – Митьке бы только мигнуть – поехал, мол. Мигнешь – промигаешь тут».
– Ну, трогай!
«А, пес с ним!» – закончил свою мысль Никита.
Когда Воронок выбежал на гору, Никита пристальней посмотрел на своего пассажира.
– Вы не по следственным делам?
– Нет.
– А у нас удавился один, – чуть погодя добавил Никита.
– Ну-у! – нехотя протянул человек и отвернулся от Никиты, глядя вправо на сосновый бор.
Четырнадцать лет тому назад он выехал из Широкого Буерака – тогда сосенки были маленькие, кудрявые. Теперь они вытянулись, порыжели, и от этого ему стало приятно. Приятно ему было и то, что Воронок бежит быстро, встряхивая головой от наседающих мух. Ветер заносит его пушистый хвост в сторону, кособочит и рыжую, чуть с проседью бороду Никиты Гурьянова. Молча они проехали Кормежку, молча выехали па Долгую гору, молча спустились на алайские поля. Никита затянул старинную песенку. Песенка была однообразная, монотонная и напоминала о временах нашествия Батыя. Тянул ее Никита вплоть до того, как они въехали в окрестности Алая. Тут Никита повернулся к своему пассажиру и словно не ему, а кому-то другому сказал:
– Вечер уж… и дома скоро… – помолчал и затем: – Как звать-то вас, товарищем аль как?
– Зови как хочешь.
– О-о! Хороший, стало быть, человек вы есть, коли велите звать, как хочу… Трудно нашему брату, мужику: едет к нам народ всякий, а звать – и не знай как. Иной прямо и обрежет: «Зови меня товарищем», а другой: «Какой я тебе товарищ?»
– Ты о чем хотел спросить?
– Да ведь вот – везу, мол, товарища, а за что про што едем – не знаю, и чей такой, не знаю. Любопытство. Бают, оно только у баб, а вишь, и у мужика сыскалось.
Пассажиру не захотелось открывать себя.
– Еду отдохнуть. Большое село у вас?
– А-а, стало быть, из ученых, – прицепился Никита. – Бывало, к нам наезжали инженеры, агрономы и всякие там. Бор у нас сосновый на Балбашихе, славный. А село? Село большое… беспокойное… – Никита заерзал. – Вот недавно зарезали одного, другой удавился…
– За что зарезали?
– За кусок хлеба. Коли мужик чует – нет куска, в поле голо, – он норовит другому горло перекусить. Да-а! А вот ученым хорошо быть.
Никита начал расхваливать ученых. Пассажир несколько раз прерывал его, хотел узнать, кто повесился и кого зарезали в Широком Буераке. Никита увиливал, отвечал односложно и вновь перекинулся на ученых:
– Ведь мы что: слепыши. Ночью глядим на небушко – светлячки, мол, а бабы свое – ангелочкины глазки. А оно в самом-то деле солнышко-то, – он показал кнутником на солнышко, – вон с дом будет, звезды – по кошелке. Вот ведь как. А мы – гвоздики. Ученые, они все знают, а мы – тьма.
Пассажир не поддавался на похвалу Никиты, но то, что Никита считает солнышко с дом, звезды с лукошко, втянуло его в разговор, и он осторожно начал поправлять Никиту, рассказывая ему про законы природы, про то, что в дальнейшем ожидает крестьян, и в такой беседе не заметил, как въехали на базар Алая.
Никита сказал:
– Вон ведь чего, – затем остановился, тяжело перекинул ногу через наклеску, слез с телеги, пошел к лошади. И было непонятно, к кому относятся эти слова, к лошади или к тому, что рассказывал пассажир. – Вон ведь чего, – еще раз проговорил он и начал ковыряться у хомута. – Да-а, народ ученый – хороший и добряк, скажу я вам от чистого сердца: он уж человека не обидит – накормит, напоит за милу душу.
Пассажир не слушал Никиты, смотрел на порядок изб, вспоминал, как однажды (они вместе с отцом Степаном Огневым плотничали в Алае) он, маленький Сережка, бегал здесь рождественским утром – славил Христа. Вон шатровый дом. В нем тогда жил агроном Дуничев. У Дуничева Сережке дали гривенник. Дала гривенник девушка в коричневом платье. И вот теперь он, уже не Сережка, а Сергей Степанович Огнев, агроном, член коллегии Наркомзема, ясно вспомнил девушку – небольшую, с чуть вытянутым лицом, а на лице – матовом – большие глаза. После рождества они с отцом делали у агронома какие-то клетушки. Теперь Сергей знает – это были датские кормушки. Сергей тогда часто смотрел на. дверь дома и ждал – не выйдет ли оттуда девушка в коричневом платье. Не дождался. А когда робко спросил у агронома, агроном, погладив его по голове, ответил:
– Уехала в город. Она учится в гимназии.
С этого и началось у Сергея. В следующее воскресенье он сидел у учителя, говорил с ним о том, что хочет учиться. Учитель, зная, что Сергей способный паренек, уговорил Степана отдать сына в учебу – и вот два года Сергей не брал в руки топора, два года сидел над книгами я на третий выдержал экзамен в сельскохозяйственное училище – в том же городе, где училась девушка в коричневом платье.
«Где-то теперь она?» – усмехнулся он и посмотрел на Никиту.
Никита кружился около лошади, щупал под хомутом холку, одергивал хвост и восхищался учеными.
– Что же – едем! – поторопил Сергей.
– Может, чего купить надо?
– Да, нет, ничего не надо. Едем скорее.
Сергей еще раз глянул на дом Дуничева и только теперь заметил, что над парадным крыльцом висит вывеска:
ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВИННАЯ ЛАВКА № 163
Никита дернул за тяж, крякнул, полез в телегу нехотя, тяжело, словно у него одеревянели ноги. Взял вожжи, зло заворчал:
– Н-но, ученые, – и громко ударил себя ладонью по шее. – Ученые – вот где они у нас сидят. Ну, пошел, Воронок, пошел скорее. Им скорее все.
Это поразило Сергея – он весь собрался, посмотрел на Никиту, на его грязный затылок, на порядок и задержался на вывеске. Дверь винной лавки отворилась, оттуда вышла баба, пряча под фартуком две бутылки русской горькой, – и Сергей расхохотался громко, с выкриком:
– Ну! Вот комплект! О-ох, ты-ы!
– Чего ржете, товарищ? – Никита не трогаясь с места, посмотрел на него. – Знамо дело… как ученый… так…
– Ох, ты-ы! – вытирая слезы, проговорил Сергей и тут же подумал: «А может, уступить ему, посмотреть, что из него будет?» – быстро вынул кошелек и, подавая деньги, сказал: – На. Да ты бы прямо и сказал – выпить, мол, охота.
Никита улыбнулся:
– Да я и не это… А уж ежели сами хотите – могу.
Через несколько минут он выбежал из винной лавки, пряча в карманах две бутылки. Сунув Сергею сдачу, тронул Воронка и всю дорогу, вплоть до Широкого, говорил про урожай, про село, про мужиков.
– Есть у нас народ такой, мил человек, кой хочет всех вверх тормашками. Я признаю – тилифон там, завод аль что. А то вот едем мы с вами честь-честью, а поставь телегу вверх тормашками – и не поедешь. А они так и хотят, особенно Степка Огнев, – всю жисть перекувырнуть. и ходи вверх ногами. Вот ведь оно чего! А вразумить и некому. Таких бы к нам побольше, как вы.
Воронок, вбежав в Кривую улицу, устало заржал.
– Куда заночевать думаете? Может, ко мне? У меня место найдется… и сын Фома наукой, пес, промышляет… Не молится, – удивленно добавил Никита. – Пра!.. Подойдет к иконе – шир-мыр рукой и в сторону… Ровно это ему в лужу плюнуть. Пра-а…
– Нет, у меня тут знакомый есть, – сдерживая смех, ответил Сергей. – Степан Харитоныч Огнев.
– Урк, – проглотил Никита и пристально глянул на Сергея. – Вы что, ему родственник, что ль, доводитесь?
Направо, рядом с домом Плакущева, точно кому-то кланяясь и прося прощения за свой плохой вид, стояла избенка Огнева. У Сергея по телу пробежала дрожь, он чуть не крикнул Никите, чтоб тот ехал скорее, но Никита, и сам волнуясь, круто завернул Воронка и застучал кнутовищем о раму окна.
– Эй, хозяин, принимай гостя!.. Мужик ладный, – добавил он тише, обращаясь к пассажиру. – Могет принять. Только тесновато у него.
Со двора выбежала Груша. Она посмотрела на Сергея, посмотрела пристально. Пыльный, рыжий от пыли костюм, шляпа с широкими полями, а Сережа уехал совсем пареньком, в отцовском картузе, в штанах с заплатами на коленках… И пробежала по лицу у Груши тревога: чужой в телеге.
– А ты не кричи, – удержала она Никиту и, повернувшись к Сергею, добавила: – Больной он, Степан-то.
Из-под полей шляпы на нее смотрели большие серые глаза, над глазами свисали густые, точно налитые свинцом, брови, – и Груша дрогнула, закачалась:
– Сереженька!.. Милый!.. Батюшки, не узнала!
Сергей выпрыгнул из телеги и, целуя мать, поднял ее:
– Вот и я. А отец?
– Не ждали… Не ждали, – засуетилась, обливаясь слезами, Груша. – Степан! Степа!
Из избы, цепляясь руками за косяки двери, вышел Степан.
– Ух, Сергунька! – выдохнул он. – Аль Сергей Степаныч, а?
Никита заерзал в телеге:
– Степан Харитоныч, от Кирилла Сенафонтыча вам приветец.
– Это что у вас за дипломат? – спросил Сергей, доставая из телеги чемодан. – А?
– Этот? – Степан посмотрел на Никиту. – Вьюн… Вьется и около дряни и около хорошего человека… Середняк, по-вашему.
Никита, как будто не расслышав слов Степана, заговорил, обращаясь к Сергею:
– А и не говорил мне, кто ты есть. Вот за то й не возьму с тебя за дорогу. Что!
– Отдай, – Степан сморщился. – Отдай, Серега… У меня сейчас нет денег, да и вообще.
– Не надо. Говорю, не надо, – Никита отшвырнул пятерку.
– На-ка, на! – Груша подхватила пятерку и сунула ее Никите. – Поезжай-ка ты…
В калитке стояла Стешка. Чуть выставив вперед руки, она не решалась – кинуться ли ей на шею Сергею, как в детстве, или просто, как со старым знакомым, поздороваться за руку…
А вечером Никита бубнил Плакущеву:
– Приехал… Сергей, чай, Огнев. Ну и ферт… На башку напялил какое-то коровье дерьмо – шляпу. Подъехал ко двору – барин в шляпе, а без порток… Да и не все у него тут в порядке, – постучал ладонью по голове, – баит, а что к чему, и не разберешь.
– А ты не городи, – прервал его Илья Максимович. – Слыхал о нем и в газете немало читал: умница. Молод, а уж член Наркомзема. Теперь уши-то и нам на время придется прижать да помалкивать пока что. Он, чай, дорогой-то играл тобой, как мячиком, а тебе не знай что показалось… Дескать, ты над ним мудровал.
Никита обозлился:
– А я Кирьку видел… Живет припеваючи.
– А не интересно мне, – Плакущев нахмурился.
– Тебя вспоминал. Я, говорит, от него все отберу: на суд хочет. Что? Чего ты баишь?
Плакущев, ворча, поднялся и ушел в избу.
– Вот те и не интерес! – И Никита тихо засмеялся.
Звено второе
1
Сергей Огнев жил в Широком Буераке уже вторую неделю.
Весть о его приезде на село разнеслась в тот же вечер. Весть эту особенно старательно разносил Никита Гурьянов: он боялся, что Сергей расскажет про то, как Никита «выцыганил» у него на водку, и он, стараясь опередить такое, бегал по избам, выкрикивал:
– Приехал. Слыхали? Чай, хахаль этот – сын Степки Огнева, – он не мог сказать «дурак», говорил мягче. – Не в себе, истинный бог. А водку хлещет, страх. Чай, силой заставил меня в винную лавку забежать, – и удивленно разводил руками. – И не заплатил… За водку. Истинный бог.
Последнему никто не верил: все знали, у Никиты со двора бесплатно не возьмешь лопаты снега в глубокую зиму, а где уж там, чтобы он сам на водку дал. Удавится.
– А вот, говоришь, в шляпе? Это чудно есть. Шляпу, говоришь, на башку напялил? – И Маркел Быков, прогнусив, положил руки на живот, как это делает поп Харлампий после сытного обеда.
– Шляпу, – утвердительно и смело ответил Никита.
– На самую башку?
– На башку.
– Вот это да-а-а.
И люди по вечерам украдкой подглядывали в окна избы Степана Огнева, рассматривали Сергея на улице, вежливо раскланивались и потом долго смотрели ему в спину, – одни с завистью, другие подмигивая, третьи с величайшей ненавистью.
Люди рассматривали Сергея, а Сергей рассматривал их. Он лет четырнадцать не был в деревне, и представления о деревне у него, во-первых, были еще детские, во-вторых, более очищенные, нежели сама жизнь. А теперь, когда он столкнулся с действительностью, многое ему показалось странным и даже непонятным.
В первый же день приезда его потянуло на места детских игр. Он помнит, они всегда играли за гуменниками. Там была огромная ямина, в которой прятались целые полки солдат-ребятишек. Но когда он теперь подошел к этой ямине, то был весьма удивлен: ямина уже не представлялась такой огромной, наоборот, она была очень мала, настолько мала, что Сергей перепрыгнул ее. От этого почему-то стало грустно. А несколько дней тому назад он видел, как мужики шли в луга. Было их человек четыреста, и у каждого за плечом блестела, переливаясь на солнце, коса. Шли они на заре, через долину – парами, гуськом, молчаливые и сосредоточенные. Сергею даже показалось, что издали доносится звон кос, такой – с завыванием, с хрустом, – какой бывает, когда идешь к лесу по пересушенной траве. Да, это была замечательная картина, и она, наверное, осталась бы навсегда в памяти Сергея, как начало трудового дня, если бы потом он не узнал, что лугов было всего шесть гектаров, что мужики полдня делили эти луга, ругались, чуть не подрались, а к вечеру каждый привез к себе во двор вязанку сена… и тогда красочность этого шествия утерялась, появилась горечь, досада и желание как можно скорее уничтожить косы.
И когда Сергей эту свою мысль кое-кому высказал, про него сказали:
– Видно, Никита Гурьянов прав: не в себе парень. Уничтожить косы велит. А тогда чем траву-то? Зубами, что ль?
А совсем недавно он попал на дележ земли. И тут особенно поразила его бессмысленность подобного акта. Земля, когда-то пропиваемая стариками, под названием «Винная поляна», размером около сорока гектаров, из года в год засевалась рожью. В былые времена она считалась лучшей землей, а теперь покрылась солончаками и кустарником. Мужики разбили ее на два поля – яровое и озимое, в каждом поле отвели паек на едока в четырех местах и ныне делили эту землю только потому, что у опушки имелся недавно раскорчеванный Захаром Катаевым клочок, или, как по-местному называли, – ланок. За этим ланком и гнались все: каждый желал, чтобы его доля выпала на этот ланок, и у каждого дрожали руки, когда вынимали жребий. Ланок достался группе Гурьяновых, и мужики, хмуро поглядывая на то, как Никита кинулся делить ланок уже между своими, сгрудились около Сергея, ругая частые переделы.
– Действительно, – согласился со всеми Никита Гурьянов. – На кой пес мы передел каждый год производим. Закон бы такой издать: не смей, мол, мужик, делиться, бросай эту хреновину. Две бабы родят, мы опять – передел.
– Такой закон есть, – ответил Сергей, понимая, что Никиту беспокоят не частые переделы, он просто боится, как бы в следующем году мужики снова не поделили Винную поляну, тогда ланок может не достаться Никите.
– Есть такой закон? А мы и не знали. Вот с сегодняшнего дня твердо и ввести его. Мужики! А-а-а! – выкрикнул Никита.
– Бес хитрющий, – тихо проговорил Захар Катаев и отошел в сторонку.
Да вот еще – Захар Катаев. Умный мужик? Да, очень умный. Но ведь он весь иссох. Он года три тому назад купил у прогоревшего торгаша каменный дом на четырнадцать окон, крытый черепицей, но без кладовок и конюшен. О, Захар не может жить без кладовок и конюшен. Он построил кладовки, сараи. Черепицу с крыши дома перекинул на сараи, а дом покрыл белой жестью. Захар совсем стал хозяин. Но у него маленькая беда: черепицы не хватило на сараи, остался угол, покрытый соломой, – и это жжет Захара.
– Как чирий на пупе, у меня этот угол, – жаловался он Сергею. – Выдавить его, а силенки-то и нет: присосался я ко всему, как пиявка. И понимаю вот, а силенки-то и нет.
И он сохнет: никак не натянет черепицы на угол. Что-то лопнуло в его хозяйстве, что-то остановилось: хозяйство поедает само себя. И у Захара совсем затерялся нос в курчавой бороде, торчат только толстые, как пышки, добрые губы.
Но зачем это все ему? Этот дом с большими комнатами, где только мухи жужжат, кладовки, в которых по стенам висит рухлядь – поломанный хомут, ржавая проволока, веревки, дуга, подобранная им во время разлива на берегу Алая; пустые, горбатые, купленные им с торгов сундуки, облепленные изнутри бумажками от конфет, от чая. Зачем все это ему? Ведь сыновей он уже отделил – оставил в старом доме, а в новый перешел сам, с женой и дедушкой Катаем. Ведь ему надо жить. Жить так, чтобы радоваться, а у него один только раз была радость, когда он подобрал чужую дугу на берегу Алая, – а потом приобрел дом, рысака, и хозяйство заело его, заставило ползать на четвереньках да оглядываться, как бы кто колом не долбанул по хребту.
Но Захар еще силен, он еще канителится. А вон дедушка Пахом Пчелкин. Он совсем недалеко от Винной поляны допахивает свой загон. Он, одинокий, длинной палкой бьет по сухим ребрам лошадь. Она, сгорбленная, мучительно тянет соху, а за ней шлепает лаптишками Пахом и беспрерывно матерится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29