Она подошла к Шлёнке, который с забинтованной головой сидел на пороге, и проговорила:
– Дядя Вася, шел бы домой – уснул бы.
А Шлёнка ответил:
– Не пойду: караулить Степана Харитоныча надо. А то нонче ночью все кто-то ходит под окном. Вы спите, а я слыхал – ходит и ходит.
– Мерещится тебе, – проговорила Стеша и кинулась к отцу, а на вопрос: «Кто это там на пороге сидит, собака, что ль?» – тихо ответила: – Шлёнка… дядя Вася… сидит всю ночь.
«Да, Стешка… что же с ней-то? И она может узнать про… сосняк, – но Яшка почувствовал, что, несмотря ни на что, он не может не радоваться сегодняшнему дню. – Да, Стешка, что же с ней-то? Что ж она?» – чуть не вслух проговорил он и опять унесся на Шихан-гору – в сосновый бор, ясно слыша, как аукает Катя – протяжно, призывно и трепетно.
В это время на пороге камеры появился Шлёнка. Он тряхнул рукой и, зажав в кулаке записку, ударил по столу:
– Баил, не я… сволочи… Вот… Удавился. А вы, сволочи, на меня.
Яшка быстро прочитал записку – она была адресована на имя Степана Огнева. Писал Петька Кудеяров – коряво и вразброс:
«Совесть съела, Степан Харитонович, зарезал Василия я. Вот и не сыщу места, утоплюсь где».
Следователь вслух прочитал записку и, так же улыбаясь, проговорил:
– Ну, что ж… поедемте, посмотримте на месте.
У Чижика разом онемело все, он потянулся к Шлёнке:
– Шлёнушка!.. Мил ты человек… да ведь…
– Уйди, блоха! Смажу вот – мокренько останется. Ухо-то вот мне приставь, – и повернувшись к Яшке, расплылся в улыбке… – Степан Харитоныч приказал – ослобонить этого, – он показал на Чижика и племяшей. – А я к вам на «Бруски» собрался, а?
– Хорошо, хорошо, говорю, – пробормотал Яшка и за следователем вышел из камеры.
Обратно подводы катили быстро…
…У Гнилого болота на сучке ветлы тихо покачивался Петька Кудеяров. Веревка сорвалась с горла и, обхватив шею на затылке, врезалась в нижнюю губу. Висел он, плотно приложив по швам руки, точно готовясь что-то крикнуть, а голые ноги вытянул, выпрямил к земле. Пальцы с длинными ногтями, от легкого покачивания всего тела, гладили сочную травку-резучку. У его ног голосила жена, Анчурка. Платье на ней было местами залатано разноцветными заплатками, сползало с плеч – широких и выпуклых. Она вскидывала над собой руки, хлопала в ладоши, словно уничтожая мошкару, и причитала:
– У-у-ух! Рученьки твои ледяные, ноженьки бездвижные… Кормилец ты мой… У-у-ух!..
Около нее толпились широковцы – бабы ближе, мужики поодаль. Стеша первая подошла и тронула Петьку за ногу – нога чужая, холодная: будто кочан. Стеша с отвращением отряхнула руку и отошла в сторону. Кто-то из баб было заголосил, но быстро смолк: всем казалось, Петька повесился понарошку, вот сейчас он снимет с шеи веревку, тряхнет босыми ногами, наденет сапожный фартук и опять начнет городить околесицу. Казалось, что и Анчурка плачет нарочно, шутя… Хотелось всем поскорее утешить ее.
– А ты не убивайся, Анна, – посоветовала Катя Пырякина.
– И то правда – чего убиваться-то? – послышались бабьи голоса.
– Без него-то лучше проживешь!
– Какой он тебе кормилец? Горе одно!
– Колодкой по башке бил. Кормилец!
– И народ не надсаждай. Что это ты?
– Знамо, какой он тебе кормилец? – согласилась Катя и посмотрела на Яшку Чухлява, раскрыв губы так же, как они у нее раскрывались, когда она сидела под березой и аукала.
Яшка стоял у ольхи – на пригорке. Думая о том, как ему сообщить Стешке, что случилось с ним сегодня, и надо ли об этом ей говорить, он в то же время не сводил с Кати Пырякиной своих глаз с большими зрачками. Издали казалось – в его глазах вовсе нет белков, а есть только зрачки – и эти зрачки приводили Катю в трепет. Она отрывалась от них, но через миг снова поворачивалась к Яшке и тихо шевелила губами.
Николай Пырякин заметил, как вспыхивает она. Вначале его только удивило это, но потом, когда он увидел, что Катя не только вспыхивает, но и, улыбаясь, тянется к Яшке, он отвел ее в сторону и, кособочась, затискал руки в карманы.
– Ты чего, дура, как глядишь… при народе?
– Как?
– Эдак!
– Я и не гляжу… на тебя только.
Катя через зыбкую мокреть кустарника утянула Николая на гору в орешник, издали кивнув Яшке головой.
За спиной Яшки со смехом проговорил Митька Спирин:
– Глядите-ка, коммунисты чего делают – все вдвоем. Вот чего дождик настряпал… Я и то нонче со своей Еленой ворковал, – захлебываясь в смехе, добавил он и удивился, глядя на Анчурку: – И как это он ее бил? Она вон какая – столб воротный, а он с чирышек.
– В книгах священных сказано, – пояснил дедушка Катай, – жена да убоится мужа своего. Вот сила придавалась Петру. А так, знамо, где бы ему: ногтем она его могла сколупнуть, как таракана.
Следователь распорядился, чтобы Петьку Кудеярова сняли и отнесли в сельсовет. Широковцы, двигаясь к сельсовету, как-то незаметно столпились у двора Огнева.
– Молитесь богу за Никиту Семеныча, – делая серьезное лицо, посоветовал Митька Спирин и обвел рукой племяшей. – Не он, не сносить бы вам головы… а то, вишь, ко времю велел вас перевязать.
Все знали – Митька лебезит перед Никитой, но не согласились с ним, только младший племяш Петр – рябоватый и сморщенный, как изъеденный червями стручок, забормотал, скрываясь среди остальных племяшей:
– А ты сам-то… сам-то какую бучу в пойме поднял?… Думаешь не через тебя Степан-то лежит? А? Что наделал?
– Что я наделал? Это, что я наделал – со всяким мотет быть… а что Павла Быкова там в грязь замяли, тому я не виноват, и ты мне не указ, – отрубил Митька.
– Истина. Истина, – согласился с ним Чижик и, плача, взвизгивая, как кутенок, которому хочется есть, пошел в калитку к Огневу.
Мужики молча преградили ему дорогу.
– Вы что? Вы что? Не драться! А душу, душу выложить хорошему человеку, Степану Харитонычу… Эх, люди… зверюги!
Мужики пропустили Чижика и облепили окна.
– Да-а, вот одной человеческой жизни и нет. Одному голову свернули, другого с села согнали, – жалостливо проговорил дедушка Катай.
– Кого это согнали? – встрепенулся Митька, считая, что дедушка Катай намекает на его поступок в пойме. – Старик, а орешь не знай чего!
Катай посмотрел на Митьку, на его разрезанную губу и весь задрожал, тыча руками перед его лицом:
– Кого? Не помеишь, кого? Забыл! Тебе не губы, а башку бы срезать – вот бы и не забыл… Кирилла Сенафонтыча Ждаркина. Вот к нему Никита Гурьянов с жалобой на тебя поехал.
5
Кирилл Ждаркин каждое утро по привычке вставал на заре и, не зная, что ему делать, шатался по заводу, спускался на берег Волги и всегда видел: на камне, сложа руки и бросая от себя на гладкую поверхность реки взлохмаченную тень, сидел человек. В ногах у него торчали удочки, но он, казалось, не замечал их: поплавки метались из стороны в сторону, удилища клонились к воде, а он сидел так же неизменно, глядя куда-то в сторону. Кирилл несколько раз порывался предупредить этого лохматого человека о том, что на крючок попалась рыба, но всегда сдерживала робость, и он, дивясь, поднимался в гору – к заводу, шел в машинное отделение.
Машинным отделением заведовал Сивашев.
– А-а, – басил он, встречая Кирилла, – ты – как курица: чуть свет на ногах.
– Привычка, – отвечал Кирилл, пожимая широкую руку Сивашева. – Все не привыкну по-людски жить.
– А-а-а! Привычка, брат, вещь крепкая.
В машинном отделении, сам высокий, рядом с огромным Сивашевым и тремя лакированными дизелями, – Кирилл чувствовал себя маленьким и, глядя на дизеля, всегда переносился мыслями в деревню.
«Девять тысяч лошадиных сил в них, – думал он, – а у нас по всей волости восемь тысяч лошадей, да ведь за ними восемь тысяч мужиков гуляют, а тут один да два помощника… Вот сила!»
– Что? Опять глаза лупишь на машину? – прерывал его мысли Сивашев. – Гожи, нечего сказать, – и тут же начинал журить: – И какой шайтан тебя понес на завод? Теперь такие люди в деревне нужны. Читаешь газеты? – вдруг неожиданно спрашивал он и пристально смотрел Кириллу в глаза.
– Читаю.
– Хорошо. Газеты читать всегда надо.
Потом Сивашев шел к дизелям, что-то крутил, подвинчивал, кричал помощникам, вновь подходил к Кириллу – огромный, виляя ногами, точно верблюд на скользкой дороге. Кириллу казалось, что Сивашев просто хочет спровадить его с завода, и он однажды не утерпел, сказал:
– Я же ни у кого кусок не отбиваю. Не меня, так другого в бондарный цех возьмете.
– Мужик же в тебе… Думаешь, из-за куска с тобой говорю? Чудак! – И Сивашев ушел за дизеля.
– Товарищ Сивашев… да ты…
– Иди… Лошадь!
Кирилл, смущенный, злясь на себя за то, что сказал дурное, вышел из машинного отделения и весь день ходил так, словно что-то украл и об этом все узнали, но молчат до поры до времени. Наутро он не шатался по заводу, не спускался на берег Волги, сидел дома и вместе с Улькой готовил завтрак. И только когда Сивашев, обтирая паклей руки, направился на квартиру, Кирилл вышел во двор и неожиданно столкнулся с ним.
– Эй, обиделся? – окликнул Сивашев. – Ты не обижайся. Приходи. Гуляй сейчас ко мне! – взяв его под руку, силой повел к себе.
– Вот, – засмеялся он, проходя с Кириллом через столовую в комнату. – Семья одиннадцать человек, и никого нет. Отцу завтракать надо, а их нет! – Высунулся в окно и закричал: – Эй! Постой-ка! Никак Маша? Эй, ликвидаторка! Оглянись-ка, Маша! Есть ведь хочу. Зови всех.
Сивашев скрылся на кухне. Пока он там умывался, Кирилл еще раз, чтобы «посмотреть, как живут люди», крадучись обошел комнаты. В первой комнате стояла кровать с потертой, пожелтевшей никелированной спинкой. По тому, что на шишечке кровати висела шляпа, он определил, что эта кровать принадлежит Сивашеву.
«Как спит на ней? – подумал он, трогая кровать. – Я и то не улягусь… Разве на полу?»
Во второй комнате, смыкаясь углами, стояли три кровати, письменный стол, на стенах висели картины из времен французской революции и фотографическая карточка. В центре группы сидел Сивашев в сером костюме, рядом с ним его жена, дальше сыновья, дочки, внучки, в ногах У жены вздыбилась кошка, а чуть в стороне припала к земле собачонка.
«Орава большая… съедят, ежели одному работать», – подумал Кирилл и перешел в третью комнату.
Третья комната как будто ничем от первых двух не отличалась. Тут стояли такие же кровати, такие же картины висели по стенам, но в ней было уютно, она располагала Кирилла к тишине, и он сжался, заслышав скрип своих сапог, и на носках вышел в столовую, решив, что эта комната принадлежит девчатам.
В столовой он столкнулся с Машей. Она, тонкая, в синем поношенном платье, похожая на молодой дубок, стояла в дверях и смотрела на Кирилла. У нее был почти такой же нос, как у Сивашева, только тоньше, меньше, он всему ее лицу (почти безбровому) придавал живость и решительность. Было еще в Маше что-то такое, что Кирилл никак не мог уловить, но что тянуло его к ней, и он, не видя, как Маша подает ему руку, сам пошел навстречу.
– Здравствуйте, товарищ, – сказала Маша и длинными, цепкими пальцами сжала протянутую Кириллом руку. – Вы, кажется, к нам на завод недавно поступили? Фу, что спрашиваю! Конечно, недавно, – продолжала она, не дожидаясь ответа. – Вы грамотный?
– Маленько грамотный, – Кирилл засмеялся, чувствуя такую простоту, как будто он рос вместе с Машей и уже не один год знал ее.
– А жена?
– Жена…
Кирилл не договорил. В столовую вышел Сивашев. Вытирая рябоватым полотенцем лицо, отбрасывая со лба волосы в сторону, он показал на Машу:
– Она у меня молодец… ликвидирует… Учится. Доктором хочет быть. Теперь на отдых приехала, а пролетариату еще не время отдыхать, ну и ликвидирует… Кто неграмотный – подавай ей свои мозги, азы учить будет.
– Теперь, папа, азов не учат.
– Ну-у? А как же без азов?
– Слова учат. Так у вас жена как?
– Жена? Жена плоха! – Кириллу стало неприятно от того, что Улька неграмотная, он вначале хотел этого не говорить, считая, что если он скажет – «она неграмотная», то этим унизит Ульку, но, видя, что Маша смотрит на него в упор, он решил – та уже все знает. – То есть совсем плохо. Как это сказать… ну, совсем не знает… ни аза в глаза, как говорят у нас.
Маша вынула из кармана тетрадь и быстро маленьким карандашиком записала Ульку в число неграмотных.
Кириллу понравилось то, что она не упрекнула его за Ульку. Он посмотрел на ее выпуклый лоб и только тут догадался, что тянуло его к Маше.
«Умная… Голова умная. Вот бы такую жену: учить может, – подумал он и покраснел, боясь, как бы у него и сейчас (как это часто бывало) не выступи! обильный пот на лице. – Вот неладное – платок забыл», – обозлился он и отошел к окну на ветерок.
В столовую вошла жена Сивашева, потом три сына – под плечо отцу, девчата… Когда они расселись за столом, Сивашев отрекомендовал сыновей:
– Вот мои орлы. Гожи?
– Гожи. Скоро отцу пить дадут, – ответил Кирилл и посмотрел на Машу, спрашивая ее глазами, так ли он ответил, и удивился тому, что обращается к ней, а не к кому-нибудь другому.
– А этот кусок, – показывая на Кирилла, продолжал Сивашев, – железный кусок, да заржавленный… Топор выходит, а? О-г-о-го! А ну-ка, мать, чайку налей. – Он подвинул к самовару огромную пузатую чашку и, заметив, как Кирилл осматривает ее, сказал: – Дивишься, чашки-де большие. Нам других нельзя иметь, мать замучим: ей только наливай, а эту нальет и спокойна.
За завтраком у них и разгорелся спор. Сивашев временами останавливался, щурил большие глаза и, скрывая на репчатом лице усмешку, выкрикивал:
– Голова у тебя не на месте. Да, да, право слово, не на месте. Голова умная, а дураку дана… Ты не обижайся.
Кирилл напрягал все силы, доказывая, что с деревней ничего сделать нельзя, порывался рассказать про то, как он, желая показать мужикам «путь к здравой жизни», корчевал пни на Гнилом болоте и как потом ему самому довелось бежать на завод.
– Мужик – зверь… Зверь, – говорил он. – Каждый норовит только себе. Ему и милиция не нужна, и власть не нужна, а был бы кто-нибудь такой, кто и налоги бы с него не брал, и его бы охранял, дозволяя ему своего же соседа обворовывать. А ты хочешь мужика в одну кучу стянуть… Не выйдет.
Сивашев широко открывал рот, дожидался, когда Кирилл кончит, и бухал:
– Ты голову, молодец, где потерял? Пришел на завод к пролетариату, и ему же говоришь: «Зря ты, пролетариат, в руки власть взял – все равно тебя мужик съест с потрохами».
– Этого не говорю, – злился Кирилл, – этого не говорю.
– Ого! А у нас вот свидетели – сынки. А ну, давайте его по косточкам разберем.
– Вы и разберете, – Кирилл неожиданно засмеялся, – у вас вон руки-то какие. Слоны!
– Да и у тебя, молодец, руки-то ничего, а вот – голова… Голова не тем концом привинчена. – Сивашев загибал палец. – Страна наша большая? Большая. Одна шестая часть света. Кто у нас в стране?
– Не выйдет, – прерывал Кирилл.
– А мы говорим – выйдет! Вот завод у нас стоял – тоже каркали: «Не выйдет». – Сивашев поднялся из-за стола и, глядя в открытую дверь на дымящий завод, широко разводил руками и через дверь, будто обнимая завод, грохотал:– А он – во-он он… гремит. Гремит, милый, гремит. А-а-а. И деревню вот так возьмем, перевернем вверх тормашками, сроем все ваши сарайчики, избенки и построим… завод построим, хлебную фабрику… Вот так, возьмем за шиворот и встряхнем, – он протянул вперед большую руку со вздутыми жилами, сжав в кулак, дернул ею.
Кирилл ушел от Сивашева с еще более глубокой ненавистью к деревне, унося только одно – радостное и теплое чувство к Маше.
Дома его встретила Улька. Она со всего разбега повисла у него на шее, заглянула в потускневшие глаза.
– Киря, что?
– А, да так… думы все.
– Ты засмейся, все и пройдет.
Кирилл обнял жену, ощутил под платьем здоровое тело, затем поднял ее и осторожно положил на кровать. И, целуя, завидуя ее спокойствию, ее радости, сам рассмеялся и поцеловал ее в чуть вздутый, но еще упругий живот.
– Сына, – прошептал он, – сынка давай.
– А если дочь?… Вот такую… маленькую?
Улька притянула его голову к своей груди и, крепко сжав, закачала ее, как ребенка.
И завод, и Сивашев, и Маша-ликвидаторка – все отодвинулось от Кирилла, заслонилось одним – Улькой-матерью. Он бережно, словно огромную стеклянную вазу, поднял ее, понес к столу, боясь, как бы она не выскользнула из его рук.
– А ты, Киря, не разлюбишь меня, когда я буду?… – Улька обвела руками около живота, рисуя его большим, выпуклым. – Смотри… Утоплюсь…
И побежали дни – беспечные и теплые, как солнышко после дождя. За эти дни несколько раз бывала Маша. Она останавливалась на пороге квартирки и чуть не плача жаловалась Кириллу:
– Товарищ Ждаркин, не хочет ваша жена учиться.
– Она не могет, – отвечал Кирилл, почему-то при Маше непременно коверкая язык, и гладил Улькину голову. – Вот погодьте, она еще будет.
– А у вас кровать новая?… Да вы и картин накупили. А это что? – Маша смахнула с детской кроватки простынку. – А это зачем вам? – спросила она, переводя с Ульки глаза на Кирилла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Дядя Вася, шел бы домой – уснул бы.
А Шлёнка ответил:
– Не пойду: караулить Степана Харитоныча надо. А то нонче ночью все кто-то ходит под окном. Вы спите, а я слыхал – ходит и ходит.
– Мерещится тебе, – проговорила Стеша и кинулась к отцу, а на вопрос: «Кто это там на пороге сидит, собака, что ль?» – тихо ответила: – Шлёнка… дядя Вася… сидит всю ночь.
«Да, Стешка… что же с ней-то? И она может узнать про… сосняк, – но Яшка почувствовал, что, несмотря ни на что, он не может не радоваться сегодняшнему дню. – Да, Стешка, что же с ней-то? Что ж она?» – чуть не вслух проговорил он и опять унесся на Шихан-гору – в сосновый бор, ясно слыша, как аукает Катя – протяжно, призывно и трепетно.
В это время на пороге камеры появился Шлёнка. Он тряхнул рукой и, зажав в кулаке записку, ударил по столу:
– Баил, не я… сволочи… Вот… Удавился. А вы, сволочи, на меня.
Яшка быстро прочитал записку – она была адресована на имя Степана Огнева. Писал Петька Кудеяров – коряво и вразброс:
«Совесть съела, Степан Харитонович, зарезал Василия я. Вот и не сыщу места, утоплюсь где».
Следователь вслух прочитал записку и, так же улыбаясь, проговорил:
– Ну, что ж… поедемте, посмотримте на месте.
У Чижика разом онемело все, он потянулся к Шлёнке:
– Шлёнушка!.. Мил ты человек… да ведь…
– Уйди, блоха! Смажу вот – мокренько останется. Ухо-то вот мне приставь, – и повернувшись к Яшке, расплылся в улыбке… – Степан Харитоныч приказал – ослобонить этого, – он показал на Чижика и племяшей. – А я к вам на «Бруски» собрался, а?
– Хорошо, хорошо, говорю, – пробормотал Яшка и за следователем вышел из камеры.
Обратно подводы катили быстро…
…У Гнилого болота на сучке ветлы тихо покачивался Петька Кудеяров. Веревка сорвалась с горла и, обхватив шею на затылке, врезалась в нижнюю губу. Висел он, плотно приложив по швам руки, точно готовясь что-то крикнуть, а голые ноги вытянул, выпрямил к земле. Пальцы с длинными ногтями, от легкого покачивания всего тела, гладили сочную травку-резучку. У его ног голосила жена, Анчурка. Платье на ней было местами залатано разноцветными заплатками, сползало с плеч – широких и выпуклых. Она вскидывала над собой руки, хлопала в ладоши, словно уничтожая мошкару, и причитала:
– У-у-ух! Рученьки твои ледяные, ноженьки бездвижные… Кормилец ты мой… У-у-ух!..
Около нее толпились широковцы – бабы ближе, мужики поодаль. Стеша первая подошла и тронула Петьку за ногу – нога чужая, холодная: будто кочан. Стеша с отвращением отряхнула руку и отошла в сторону. Кто-то из баб было заголосил, но быстро смолк: всем казалось, Петька повесился понарошку, вот сейчас он снимет с шеи веревку, тряхнет босыми ногами, наденет сапожный фартук и опять начнет городить околесицу. Казалось, что и Анчурка плачет нарочно, шутя… Хотелось всем поскорее утешить ее.
– А ты не убивайся, Анна, – посоветовала Катя Пырякина.
– И то правда – чего убиваться-то? – послышались бабьи голоса.
– Без него-то лучше проживешь!
– Какой он тебе кормилец? Горе одно!
– Колодкой по башке бил. Кормилец!
– И народ не надсаждай. Что это ты?
– Знамо, какой он тебе кормилец? – согласилась Катя и посмотрела на Яшку Чухлява, раскрыв губы так же, как они у нее раскрывались, когда она сидела под березой и аукала.
Яшка стоял у ольхи – на пригорке. Думая о том, как ему сообщить Стешке, что случилось с ним сегодня, и надо ли об этом ей говорить, он в то же время не сводил с Кати Пырякиной своих глаз с большими зрачками. Издали казалось – в его глазах вовсе нет белков, а есть только зрачки – и эти зрачки приводили Катю в трепет. Она отрывалась от них, но через миг снова поворачивалась к Яшке и тихо шевелила губами.
Николай Пырякин заметил, как вспыхивает она. Вначале его только удивило это, но потом, когда он увидел, что Катя не только вспыхивает, но и, улыбаясь, тянется к Яшке, он отвел ее в сторону и, кособочась, затискал руки в карманы.
– Ты чего, дура, как глядишь… при народе?
– Как?
– Эдак!
– Я и не гляжу… на тебя только.
Катя через зыбкую мокреть кустарника утянула Николая на гору в орешник, издали кивнув Яшке головой.
За спиной Яшки со смехом проговорил Митька Спирин:
– Глядите-ка, коммунисты чего делают – все вдвоем. Вот чего дождик настряпал… Я и то нонче со своей Еленой ворковал, – захлебываясь в смехе, добавил он и удивился, глядя на Анчурку: – И как это он ее бил? Она вон какая – столб воротный, а он с чирышек.
– В книгах священных сказано, – пояснил дедушка Катай, – жена да убоится мужа своего. Вот сила придавалась Петру. А так, знамо, где бы ему: ногтем она его могла сколупнуть, как таракана.
Следователь распорядился, чтобы Петьку Кудеярова сняли и отнесли в сельсовет. Широковцы, двигаясь к сельсовету, как-то незаметно столпились у двора Огнева.
– Молитесь богу за Никиту Семеныча, – делая серьезное лицо, посоветовал Митька Спирин и обвел рукой племяшей. – Не он, не сносить бы вам головы… а то, вишь, ко времю велел вас перевязать.
Все знали – Митька лебезит перед Никитой, но не согласились с ним, только младший племяш Петр – рябоватый и сморщенный, как изъеденный червями стручок, забормотал, скрываясь среди остальных племяшей:
– А ты сам-то… сам-то какую бучу в пойме поднял?… Думаешь не через тебя Степан-то лежит? А? Что наделал?
– Что я наделал? Это, что я наделал – со всяким мотет быть… а что Павла Быкова там в грязь замяли, тому я не виноват, и ты мне не указ, – отрубил Митька.
– Истина. Истина, – согласился с ним Чижик и, плача, взвизгивая, как кутенок, которому хочется есть, пошел в калитку к Огневу.
Мужики молча преградили ему дорогу.
– Вы что? Вы что? Не драться! А душу, душу выложить хорошему человеку, Степану Харитонычу… Эх, люди… зверюги!
Мужики пропустили Чижика и облепили окна.
– Да-а, вот одной человеческой жизни и нет. Одному голову свернули, другого с села согнали, – жалостливо проговорил дедушка Катай.
– Кого это согнали? – встрепенулся Митька, считая, что дедушка Катай намекает на его поступок в пойме. – Старик, а орешь не знай чего!
Катай посмотрел на Митьку, на его разрезанную губу и весь задрожал, тыча руками перед его лицом:
– Кого? Не помеишь, кого? Забыл! Тебе не губы, а башку бы срезать – вот бы и не забыл… Кирилла Сенафонтыча Ждаркина. Вот к нему Никита Гурьянов с жалобой на тебя поехал.
5
Кирилл Ждаркин каждое утро по привычке вставал на заре и, не зная, что ему делать, шатался по заводу, спускался на берег Волги и всегда видел: на камне, сложа руки и бросая от себя на гладкую поверхность реки взлохмаченную тень, сидел человек. В ногах у него торчали удочки, но он, казалось, не замечал их: поплавки метались из стороны в сторону, удилища клонились к воде, а он сидел так же неизменно, глядя куда-то в сторону. Кирилл несколько раз порывался предупредить этого лохматого человека о том, что на крючок попалась рыба, но всегда сдерживала робость, и он, дивясь, поднимался в гору – к заводу, шел в машинное отделение.
Машинным отделением заведовал Сивашев.
– А-а, – басил он, встречая Кирилла, – ты – как курица: чуть свет на ногах.
– Привычка, – отвечал Кирилл, пожимая широкую руку Сивашева. – Все не привыкну по-людски жить.
– А-а-а! Привычка, брат, вещь крепкая.
В машинном отделении, сам высокий, рядом с огромным Сивашевым и тремя лакированными дизелями, – Кирилл чувствовал себя маленьким и, глядя на дизеля, всегда переносился мыслями в деревню.
«Девять тысяч лошадиных сил в них, – думал он, – а у нас по всей волости восемь тысяч лошадей, да ведь за ними восемь тысяч мужиков гуляют, а тут один да два помощника… Вот сила!»
– Что? Опять глаза лупишь на машину? – прерывал его мысли Сивашев. – Гожи, нечего сказать, – и тут же начинал журить: – И какой шайтан тебя понес на завод? Теперь такие люди в деревне нужны. Читаешь газеты? – вдруг неожиданно спрашивал он и пристально смотрел Кириллу в глаза.
– Читаю.
– Хорошо. Газеты читать всегда надо.
Потом Сивашев шел к дизелям, что-то крутил, подвинчивал, кричал помощникам, вновь подходил к Кириллу – огромный, виляя ногами, точно верблюд на скользкой дороге. Кириллу казалось, что Сивашев просто хочет спровадить его с завода, и он однажды не утерпел, сказал:
– Я же ни у кого кусок не отбиваю. Не меня, так другого в бондарный цех возьмете.
– Мужик же в тебе… Думаешь, из-за куска с тобой говорю? Чудак! – И Сивашев ушел за дизеля.
– Товарищ Сивашев… да ты…
– Иди… Лошадь!
Кирилл, смущенный, злясь на себя за то, что сказал дурное, вышел из машинного отделения и весь день ходил так, словно что-то украл и об этом все узнали, но молчат до поры до времени. Наутро он не шатался по заводу, не спускался на берег Волги, сидел дома и вместе с Улькой готовил завтрак. И только когда Сивашев, обтирая паклей руки, направился на квартиру, Кирилл вышел во двор и неожиданно столкнулся с ним.
– Эй, обиделся? – окликнул Сивашев. – Ты не обижайся. Приходи. Гуляй сейчас ко мне! – взяв его под руку, силой повел к себе.
– Вот, – засмеялся он, проходя с Кириллом через столовую в комнату. – Семья одиннадцать человек, и никого нет. Отцу завтракать надо, а их нет! – Высунулся в окно и закричал: – Эй! Постой-ка! Никак Маша? Эй, ликвидаторка! Оглянись-ка, Маша! Есть ведь хочу. Зови всех.
Сивашев скрылся на кухне. Пока он там умывался, Кирилл еще раз, чтобы «посмотреть, как живут люди», крадучись обошел комнаты. В первой комнате стояла кровать с потертой, пожелтевшей никелированной спинкой. По тому, что на шишечке кровати висела шляпа, он определил, что эта кровать принадлежит Сивашеву.
«Как спит на ней? – подумал он, трогая кровать. – Я и то не улягусь… Разве на полу?»
Во второй комнате, смыкаясь углами, стояли три кровати, письменный стол, на стенах висели картины из времен французской революции и фотографическая карточка. В центре группы сидел Сивашев в сером костюме, рядом с ним его жена, дальше сыновья, дочки, внучки, в ногах У жены вздыбилась кошка, а чуть в стороне припала к земле собачонка.
«Орава большая… съедят, ежели одному работать», – подумал Кирилл и перешел в третью комнату.
Третья комната как будто ничем от первых двух не отличалась. Тут стояли такие же кровати, такие же картины висели по стенам, но в ней было уютно, она располагала Кирилла к тишине, и он сжался, заслышав скрип своих сапог, и на носках вышел в столовую, решив, что эта комната принадлежит девчатам.
В столовой он столкнулся с Машей. Она, тонкая, в синем поношенном платье, похожая на молодой дубок, стояла в дверях и смотрела на Кирилла. У нее был почти такой же нос, как у Сивашева, только тоньше, меньше, он всему ее лицу (почти безбровому) придавал живость и решительность. Было еще в Маше что-то такое, что Кирилл никак не мог уловить, но что тянуло его к ней, и он, не видя, как Маша подает ему руку, сам пошел навстречу.
– Здравствуйте, товарищ, – сказала Маша и длинными, цепкими пальцами сжала протянутую Кириллом руку. – Вы, кажется, к нам на завод недавно поступили? Фу, что спрашиваю! Конечно, недавно, – продолжала она, не дожидаясь ответа. – Вы грамотный?
– Маленько грамотный, – Кирилл засмеялся, чувствуя такую простоту, как будто он рос вместе с Машей и уже не один год знал ее.
– А жена?
– Жена…
Кирилл не договорил. В столовую вышел Сивашев. Вытирая рябоватым полотенцем лицо, отбрасывая со лба волосы в сторону, он показал на Машу:
– Она у меня молодец… ликвидирует… Учится. Доктором хочет быть. Теперь на отдых приехала, а пролетариату еще не время отдыхать, ну и ликвидирует… Кто неграмотный – подавай ей свои мозги, азы учить будет.
– Теперь, папа, азов не учат.
– Ну-у? А как же без азов?
– Слова учат. Так у вас жена как?
– Жена? Жена плоха! – Кириллу стало неприятно от того, что Улька неграмотная, он вначале хотел этого не говорить, считая, что если он скажет – «она неграмотная», то этим унизит Ульку, но, видя, что Маша смотрит на него в упор, он решил – та уже все знает. – То есть совсем плохо. Как это сказать… ну, совсем не знает… ни аза в глаза, как говорят у нас.
Маша вынула из кармана тетрадь и быстро маленьким карандашиком записала Ульку в число неграмотных.
Кириллу понравилось то, что она не упрекнула его за Ульку. Он посмотрел на ее выпуклый лоб и только тут догадался, что тянуло его к Маше.
«Умная… Голова умная. Вот бы такую жену: учить может, – подумал он и покраснел, боясь, как бы у него и сейчас (как это часто бывало) не выступи! обильный пот на лице. – Вот неладное – платок забыл», – обозлился он и отошел к окну на ветерок.
В столовую вошла жена Сивашева, потом три сына – под плечо отцу, девчата… Когда они расселись за столом, Сивашев отрекомендовал сыновей:
– Вот мои орлы. Гожи?
– Гожи. Скоро отцу пить дадут, – ответил Кирилл и посмотрел на Машу, спрашивая ее глазами, так ли он ответил, и удивился тому, что обращается к ней, а не к кому-нибудь другому.
– А этот кусок, – показывая на Кирилла, продолжал Сивашев, – железный кусок, да заржавленный… Топор выходит, а? О-г-о-го! А ну-ка, мать, чайку налей. – Он подвинул к самовару огромную пузатую чашку и, заметив, как Кирилл осматривает ее, сказал: – Дивишься, чашки-де большие. Нам других нельзя иметь, мать замучим: ей только наливай, а эту нальет и спокойна.
За завтраком у них и разгорелся спор. Сивашев временами останавливался, щурил большие глаза и, скрывая на репчатом лице усмешку, выкрикивал:
– Голова у тебя не на месте. Да, да, право слово, не на месте. Голова умная, а дураку дана… Ты не обижайся.
Кирилл напрягал все силы, доказывая, что с деревней ничего сделать нельзя, порывался рассказать про то, как он, желая показать мужикам «путь к здравой жизни», корчевал пни на Гнилом болоте и как потом ему самому довелось бежать на завод.
– Мужик – зверь… Зверь, – говорил он. – Каждый норовит только себе. Ему и милиция не нужна, и власть не нужна, а был бы кто-нибудь такой, кто и налоги бы с него не брал, и его бы охранял, дозволяя ему своего же соседа обворовывать. А ты хочешь мужика в одну кучу стянуть… Не выйдет.
Сивашев широко открывал рот, дожидался, когда Кирилл кончит, и бухал:
– Ты голову, молодец, где потерял? Пришел на завод к пролетариату, и ему же говоришь: «Зря ты, пролетариат, в руки власть взял – все равно тебя мужик съест с потрохами».
– Этого не говорю, – злился Кирилл, – этого не говорю.
– Ого! А у нас вот свидетели – сынки. А ну, давайте его по косточкам разберем.
– Вы и разберете, – Кирилл неожиданно засмеялся, – у вас вон руки-то какие. Слоны!
– Да и у тебя, молодец, руки-то ничего, а вот – голова… Голова не тем концом привинчена. – Сивашев загибал палец. – Страна наша большая? Большая. Одна шестая часть света. Кто у нас в стране?
– Не выйдет, – прерывал Кирилл.
– А мы говорим – выйдет! Вот завод у нас стоял – тоже каркали: «Не выйдет». – Сивашев поднялся из-за стола и, глядя в открытую дверь на дымящий завод, широко разводил руками и через дверь, будто обнимая завод, грохотал:– А он – во-он он… гремит. Гремит, милый, гремит. А-а-а. И деревню вот так возьмем, перевернем вверх тормашками, сроем все ваши сарайчики, избенки и построим… завод построим, хлебную фабрику… Вот так, возьмем за шиворот и встряхнем, – он протянул вперед большую руку со вздутыми жилами, сжав в кулак, дернул ею.
Кирилл ушел от Сивашева с еще более глубокой ненавистью к деревне, унося только одно – радостное и теплое чувство к Маше.
Дома его встретила Улька. Она со всего разбега повисла у него на шее, заглянула в потускневшие глаза.
– Киря, что?
– А, да так… думы все.
– Ты засмейся, все и пройдет.
Кирилл обнял жену, ощутил под платьем здоровое тело, затем поднял ее и осторожно положил на кровать. И, целуя, завидуя ее спокойствию, ее радости, сам рассмеялся и поцеловал ее в чуть вздутый, но еще упругий живот.
– Сына, – прошептал он, – сынка давай.
– А если дочь?… Вот такую… маленькую?
Улька притянула его голову к своей груди и, крепко сжав, закачала ее, как ребенка.
И завод, и Сивашев, и Маша-ликвидаторка – все отодвинулось от Кирилла, заслонилось одним – Улькой-матерью. Он бережно, словно огромную стеклянную вазу, поднял ее, понес к столу, боясь, как бы она не выскользнула из его рук.
– А ты, Киря, не разлюбишь меня, когда я буду?… – Улька обвела руками около живота, рисуя его большим, выпуклым. – Смотри… Утоплюсь…
И побежали дни – беспечные и теплые, как солнышко после дождя. За эти дни несколько раз бывала Маша. Она останавливалась на пороге квартирки и чуть не плача жаловалась Кириллу:
– Товарищ Ждаркин, не хочет ваша жена учиться.
– Она не могет, – отвечал Кирилл, почему-то при Маше непременно коверкая язык, и гладил Улькину голову. – Вот погодьте, она еще будет.
– А у вас кровать новая?… Да вы и картин накупили. А это что? – Маша смахнула с детской кроватки простынку. – А это зачем вам? – спросила она, переводя с Ульки глаза на Кирилла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29