Сергиевского и Последнего переулков.
А в этот вечер в зеленом бархате его гостиной расположились вдумчивые интеллектуалы, чьи способности вполне отвечали собственным потребностям.
Наслаждаясь процессом, творил мысль Герман Ростков, известный психотерапевт, автор книг и участник телепередач, молодой человек, чей ум пребывал в состоянии перманентного саморазвития, и склонный к лингвистическим изыскам. Ему благосклонно оппонировала Рита, склонная к психологии и сексапильности. Впрочем, она и была профессиональным психологом и сексапильной женщиной. Матвей Голобородько, поэт – верлибрист некоторых научных вещей не знал, но точно чувствовал их интуитивно, а потому и вписывался органично в этот кружок исследователей человеческой природы.
– Видишь ли, Рита, – протянул Герман, позвякивая ложечкой, погрузившейся в черный омут восточного кофе, – наш старина Фрейд был сам невротиком, и еще каким, а иначе бы он и не сумел вывернуть наизнанку душу человеческую. Ведь его все открытия представляют собой не что иное, как описание своих собственных переживаний. В этом он близок Достоевскому, своему, можно сказать, предтече, духовидцу и провидцу, который черпал материал из колодца собственных откровений. Все эти митеньки, алешеньки, раскольниковы, смердяковы и т. д.:– все это сам Федор Михайлович. Не так ли, Николай Павлович? – быстро переключился Герман на мэтра. Тот невозмутимо приподнял уголок брови и слегка кивнул. – Иными словами, – продолжил Ростков, – быть настоящим душеведом значит быть очень смелым человеком. Ведь только очень смелый человек может подойти к краю собственной пропасти, заглянуть в нее и не отшатнуться. За это он получает знания.
– За это же и расплачивается, – произнесла Рита, царственно забрасывая ногу на ногу и сияя лайкровым блеском туго обтянутых бедер.
– Ты хочешь сказать, что он закладывает свою душу себе же самому? – ухмыльнулся Герман.
– А что, неплохой пассаж, – заметил мэтр, позволяя себе некоторую уважительную небрежность, – послушайте, как неплохо звучит: «Человек закладывает свою душу себе же самому и за это несет неизбежную расплату». Большинство людей, уверяю вас, так и поступает. Но мало кто из них получает знание.
– Знание от Бога, – вмешался верлибрист, почесывая бородку.
– Верно! – воскликнул Николай Павлович.
– А незнание? – эхом откликнулся Герман, ожидая некоторого замешательства и готовясь к очередному каскаду силлогизмов.
– Э-э, батенька, – мягко сказал Николай Павлович, – сейчас Матвей попадется на вашу удочку, и тут-то вы его и прихлопнете.
Матвей клюнул бородкой и с христианским выражением в глазах произнес:
– А вот и нет, Николай Павлович, а вот и не прихлопнет. Я знаю, что он готовит: ждет, чтобы я сказал, мол, незнание от дьявола. А тут он и выдаст: «А что, Матвей, согласись – знание, которым ты обладаешь, всего лишь крупица с той бездной незнания, в которой ты пребываешь или которая в тебе пребывает, что в сущности одно то же».
Все легко рассмеялись, а Рита грациозно при этом еще и откинулась на спинку кресла, отчего ее круто взмытое вверх бедро еще раз заманчиво блеснуло в бархатистых полутонах уютного кабинета.
– Да, Матвей, тебе дано читать в книге сердец, – откликнулся элегантный Герман.
– С кем поведешься, от того и наберешься, – пробурчал поэт – верлибрист, и его бородка взлетела победоносным клинышком.
– И тем не менее, – произнес Герман… но тут его фраза продолжилась музыкально изысканным телефонным тенором, просочившимся в гостиную из соседней комнаты.
– Прошу меня извинить, господа, – Николай Павлович воспарил над своим креслом и тихо уплыл в кабинет, шурша лодочками тапочек о мягкие половицы. Часы отозвались и звякнули двенадцать раз. Была полночь.
Лукин. Бдение второе
И я куда-то провалился. Я упал. Я пал. Я – убийца. И теперь в сновидениях мне будет являться призрак Лизочки с теплым шепотом «Убивец», и ее бледно-синюшные уста будут тянуться к моему горлу. А я, печальный и распятый на кресте собственной совести, измученный посещениями кошмарных видений, подвешу себя на подтяжках в каком-нибудь клозете и перед судорожной кончиной пущу последнюю струю оргазма. В штаны. Впрочем, это только возможный вариант, но не последний. Но что же мне делать теперь? Что? Вокруг все тот же ноябрь и та же ночь. И рядом совсем темнеют силуэты мрачных домов. И канал с ледяной водой. Я стою на набережной, облокотившись на чугунный парапет, и смотрю в черную воду… вот второй возможный вариант. А может быть, все варианты уже позади и теперь я в аду? Сартр сказал: «Ад – это другие». Но если я сейчас в аду, то я могу сказать, что ад – это точка абсолютнейшего, сконцентрированного одиночества посреди пустой вселенной. В данном случае этой пустой вселенной оказалась кадашевская набережная с ее ночным пронзающим ветром. Ветер забирается под мой плащ, в котором неизвестно как я оказался, и пытается забраться внутрь меня. А я не понимаю, холодно мне или нет. Я не содрогаюсь от промозглой сырости осеннего ночного часа, потому что я в аду. Только высохшие губы беспомощно шамкают, тоскуя по сигаретке. И в бездонном кармане рука пытается отыскать заветное курево, но едва лишь нащупывает помятую тряпочку – безвольно повисший и вялый пенис, потерявший всякую ориентацию в жизненном пространстве. Мой пенис повесили за его прошлые боевые заслуги. Или он сам повесился? От тоски и отчаянно безуспешных попыток найти идеал? Чье женское убежище скучает сейчас по нему? Ничье! Он одинок, как и я. Он – тоже в аду. Хотя он и не убийца. Но… вот он, то ли под иссякающей энергией моих пальцев, то ли почуяв что-то неладное, начал постепенно надуваться и теплеть. Чуть поодаль от меня шевельнулась смутная тень. Член указывал в ее направлении. Сделав несколько шагов вдоль набережной, я повернул к переулку, на острой окраине которого обозначилась фигура, чье равновесие не отличалось особой устойчивостью, но чей бюст напористо и агрессивно выступал из темноты. Над бюстом маячила голова, увенчанная вязаной спортивной шапочкой. А рот фосфоресцировал, поигрывая сигаретой. Я подошел почти вплотную, и, словно отделившийся от меня, мой голос шлепнулся к ее ногам:
– Мадам, закурить у вас не будет?
Она сверху вниз окатила меня водянисто-серыми своими очами и, вынув сигарету изо рта, передала ее мне. Я вцепился зубами в слюнявый фильтр и глубоко затянулся. Голос вернулся ко мне, и теперь я мог членораздельно что-то сказать. Это что-то не поражало оригинальностью, но зато это уже было кое-что. Чуть успокоившись, я сказал:
– Ночная прогулка, мадам?
– Водочки хочешь? – отозвалась она.
– Непрочь.
– Пошли.
Мы молча двинулись в сторону сгущающихся домов. Примерно через каждые три шага ее заносило в мою сторону, и при этом в штанах у меня вздрагивало. Завернув в тесный и вонючий дворик, мы наконец вошли в тускло освещаемый подъезд, тяжелое и сырое тепло которого сразу навалилось на меня.
Мы поднялись по трухлявой лестнице на последний, третий этаж, и она подошла к батарее, из-за которой и достала наполовину наполненную бутылку «Столичной» и стакан с помутневшими стенками. Порывшись в сумочке, мадам извлекла сверток, в котором оказался шоколадный батончик и несколько кружков печенья.
– Давай присядем, – сипло сказала она и тяжело навалилась крепким задом на жалобно пискнувшую ступеньку. Я присел рядом, касаясь ее ляжки, и вожделенно взглотнул.
Безмолвно, словно совершая ритуальное таинство, мы по очереди выпили и по кусочку отломили от шоколадки. Внутри у меня потеплело, и я начал ощущать, как медленно перемещаюсь из зоны ада в зону рая.
– Тебя как зовут? – забывая об убийстве, с тихой радостью спросил я свою ночную спутницу.
– Таня, – коротко икнув, ответила она.
– А ты здесь живешь, Танечка?
– Да, вон моя дверь, – Танечка ткнула рукой в направлении коричневой облупленной двери.
– А почему же мы не пройдем в твои покои?
– Сейчас нельзя.
– Почему же?
– Потому что сейчас у меня там ребенок и муж.
– А почему же ты не дома?
– Я всегда выхожу в это время прогуляться.
– И водочки попить на лестничной клетке?
– А в этом есть своя особая прелесть. Свой шарм, что ли, – задумчиво сказала она, и ее голос мягко ткнулся в занывший низ моего живота.
– И когда же ты возвращаешься домой?
– По-разному. Как когда.
– Бывает, что и под утро?
– Стараюсь до того, как муж проснется.
– А все-таки чем же ты занимаешься во время своих прогулок?
– Воздухом дышу.
– И легко дышится?
Она развернулась ко мне и взглядом уперлась в мою переносицу:
– Послушай, а ты всегда такой дотошный? А ты сам-то что делаешь в это время на улице?
– Все, Танечка, извини, не буду таким дотошным. Давай лучше еще водочки выпьем. А?
– Давай, наливай.
Мы выпили еще, и я прошептал ей в ухо:
– А можно я тебя поцелую?
– Зачем? – делаясь монотонной, спросила она.
– В знак расположения и дружбы.
– И что дальше?
Наш диалог вошел в стандартную, хорошо накатанную колею, когда в подобной ситуации женщины отвечают почти всегда одинаковыми словами – «зачем», «и что дальше», «а может не стоит», а мужчины получают заведомо известный результат, который их вполне удовлетворяет. Поэтому, не затрачивая усилия на дальнейшие словесные атаки, я сполз со ступеньки и, упершись уже порядком набухшим своим естеством в ее колено, навалился на нее и вцепился своими повлажневшими губами в сочную плоть ее выразительного рта.
Наш долгий и головокружительный, как затяжной прыжок, поцелуй, вдохновил нас на дерзкую причуду. Она встала со ступеньки и почти вплотную подошла к своей двери. Однако, вместо того, чтобы достать ключи, моя разгоряченная Танечка кивнула мне, подзывая к себе, и, пока я приближался к ней, она задрала юбку, спустила колготы и выставила навстречу мне свой голый, белесовато-поблескивающий зад.
Мы совершали соитие прямо возле ее двери, за тонкой перегородкой которой мирно посапывали ребенок и муж. Это было дико, и это было великолепно. Мы шуршали, деловито покряхтывая и ритмически раскачиваясь. Мы работали, как четкий и слаженный автомат. Наш паровоз летел вперед, и мы самозабвенно упивались этим полетом, на самой высоте которого я упруго выстрелил и истек своим застоявшимся и обильным соком.
Довольные и опустошенные, мы спустились допивать свою водку.
Я влил себе в глотку остатки прозрачной и мерзкой жидкости и тут же протрезвел – будто мгновенно в моей голове сработали некие потаенные рычаги и перевели мозг в иное состояние. Я почувствовал, как вновь переместился в зону ада. Сознание стало ясным, и череп начал заполняться мыслями, как водой прохудившаяся лодка. Тревога овладела мной с той же свободой, с какой я несколькими минутами раньше овладел Танечкой. Танечка, кажется, тоже протрезвела и задумалась о чем-то своем. Мы, падшие и грешные, сидели на одной ступени, и разница заключалась лишь в том, что эта прелюбодейка отправится в свою квартирку и окунется в теплое море пушистых одеял и домашних ласк, а я с этой ступеньки прямо пересяду на скамеечку подсудимых.
Хорошая парочка – блудодейка и убийца. Прямо как Сонечка и Раскольников. Ее накажет Бог, меня – правосудие. Если, конечно, я не прибегну к первому варианту. Ах, Лизочка, зачем я это сделал? Внезапно потрясла мысль, что я люблю Лизочку, что она единственный мне близкий и родной человек. Я вспомнил ее запах, ее глаза и кожу. Вспомнился ее голос и тихий смех. Она жила со мной, и она жила во мне, и она любила меня. Л ю – би – ла. Неужели же нужно убить человека, чтобы все это понять? Неужели же нужно его убить, чтобы осознать, что ты его любишь? Одновременно с этими чувствами во мне всколыхнулось и другое – страх. Страх за себя. Словно бы одна часть меня скорбила и мучительно искала способ искупления вины, а другая – способа избежать этого наказания. И где-то внутри меня какое-то существо, этакий маленький компьютер, просчитывал: «Тебе надо что-то сделать, чтобы уйти от ареста, замести следы. В этом ничего предосудительного нет. Все равно ты обречен на моральные муки до конца своей жизни. Это для тебя лучшее наказание». «Да, да», – эхом соглашался я. И компьютер поддерживал: «Вот и молодец. Действуй теперь обдуманно и неспеша. Прежде всего постарайся вспомнить, как ты оказался одетым посреди ночи на набережной. Вспомни это. Вспомни. Это для тебя важно. Восстанови весь ход событий. Начни с этого». Да я бы рад вспомнить, но как?! Я действительно куда-то провалился. Сознание мое отключилось и выпрыгнуло в оконную форточку. И я действовал как зомби. Раньше со мной такого никогда не было. «Чего не было? – захихикал хитренький компьютер. – Отключения сознания после того, как укокошишь очередную жертву?» – «Заткнись, тварь, ты знаешь, о чем я говорю».
В эту минуту Танечка недоуменно посмотрела на меня. Неужели я произнес свои мысли вслух? Или чутьем врожденной проститутки она уловила смуту и грязь в моей похабной душонке? Внезапно она стала мне не то чтобы противна, а просто скучна. Но с другой стороны я ощущал себя таким беспомощным, что присутствие любого живого существа, которое могло бы мне посочувствовать, давало некоторое облегчение и даже некоторую надежду. В такие минуты отчаяния действительно начинает казаться, что другой человек, который хорошо к тебе относится, каким бы он глупым ни был, мудрее тебя. А может быть, это и действительно так? Ведь страдающий человек в своей беспомощности становится ребенком, осознает он это сам или нет. А единственным утешением для младенца, его единственной защитой становится материнская любовь – единственная сила, способная перекрыть силу страха. И если в минуту печали или тревоги, страха или скорби оказывается рядом человек, которому можно поплакаться или пожаловаться, или просто спросить «как быть?», то невольно этот человек воспринимается как мать. От него веет утешением и к нему проникаешься доверием.
И начиная испытывать определенные чувства по отношению к Танечке, я подумал, а не рассказать ли ей обо всем происшедшем?
Мне показалось, что если я ей откроюсь, исповедуюсь, то я влюблюсь в нее. Но что я буду делать со своей влюбленностью? Приходить по ночам и трахаться под дверью, запивая все это водкой с шоколадными батончиками, а в светлых промежутках водить ее по театрам да выставкам и с умным видом вписывать про Стриндберга с Шопенгауэром? «А внутри, под сапогами, колготки у нее небось рваные», – пронеслась у меня невесть откуда взявшаяся мысль. Тьфу ты. При чем здесь рваные колготки, когда речь идет о любви и смерти? И неотвратимое будущее идет на меня.
Я вновь превратился в невзрачную крохотную чаинку, и кто-то неведомый насмешливо поигрывает ложечкой в стакане. И мне становится ясно, что ночная моя красавица ничем не сможет мне помочь. Правда, и ущербно убогие способны временами творить чудеса, но в моем случае нужно не чудо, а удачная комбинация действий, с помощью которых я сумел бы выпутаться из этой дрянной истории. Необходимо положиться на чью-то сильную волю и мудрый разум. Слава Богу, такой человек есть. И только бы он был сейчас на месте! Срочно звоню ему. Но что я скажу: «Николай Павлович, я задушил свою сожительницу, посоветуйте, что делать»? И все-таки… У него есть связи, есть опыт, и не может же он в беде оставить своего, пусть непостоянного, но клиента. Прилив надежды наполнил мою депрессивную грудь, отчего в предвкушении предстоящей активности бедненькое интеллигентное сердчишко забилось несколько чаще. И одновременно, словно прочтя мои мысли, похотливая Танюша вздрогнула, сбросив девичью оцепенелость, и торс ее победоносно взмыл.
«Ну, мне пора», – шаркнув каблучком о ступеньку, с нотками бодрости в голосе воскликнула она и как-то таинственно добавила: «Тебе, наверное, тоже».
«Когда же увидимся, красавица?» – автоматически отозвался я, но мысли мои уже побежали в другом направлении.
«Суждено будет – увидимся. Ты мне понравился», – откликнулся глуховатый голос откуда-то издалека, и на миг мне даже показалось, что из-за двери. И снова я остался один. Однако ноги мои уже сбегают по лестнице, и через несколько секунд я врезаюсь в унылую промозглость осеннего двора.
Я иду по притихшим, мрачным переулкам, и висит надо мною тяжелое бугристое небо, и нет в душе нравственного закона. И ноги сами куда-то несут, выбирая самые глухие и потаенные места, затерянные в чащах замоскворецких искривленных пространств.
Спина чувствует: пробегающие мимо дома останавливаются на какое-то время и пристально смотрят на ссутулившуюся фигурку холодными отчужденными глазницами.
Пошел дождь, мелкий и злой. В ногах зашуршал ветер. Я поднимаю воротник и втягиваю голову в плечи, и чувствую себя улиткой. И почему-то теплее становится на душе.
Меня выбрасывает на Кадашевскую – асфальтовая пустынная стрела;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
А в этот вечер в зеленом бархате его гостиной расположились вдумчивые интеллектуалы, чьи способности вполне отвечали собственным потребностям.
Наслаждаясь процессом, творил мысль Герман Ростков, известный психотерапевт, автор книг и участник телепередач, молодой человек, чей ум пребывал в состоянии перманентного саморазвития, и склонный к лингвистическим изыскам. Ему благосклонно оппонировала Рита, склонная к психологии и сексапильности. Впрочем, она и была профессиональным психологом и сексапильной женщиной. Матвей Голобородько, поэт – верлибрист некоторых научных вещей не знал, но точно чувствовал их интуитивно, а потому и вписывался органично в этот кружок исследователей человеческой природы.
– Видишь ли, Рита, – протянул Герман, позвякивая ложечкой, погрузившейся в черный омут восточного кофе, – наш старина Фрейд был сам невротиком, и еще каким, а иначе бы он и не сумел вывернуть наизнанку душу человеческую. Ведь его все открытия представляют собой не что иное, как описание своих собственных переживаний. В этом он близок Достоевскому, своему, можно сказать, предтече, духовидцу и провидцу, который черпал материал из колодца собственных откровений. Все эти митеньки, алешеньки, раскольниковы, смердяковы и т. д.:– все это сам Федор Михайлович. Не так ли, Николай Павлович? – быстро переключился Герман на мэтра. Тот невозмутимо приподнял уголок брови и слегка кивнул. – Иными словами, – продолжил Ростков, – быть настоящим душеведом значит быть очень смелым человеком. Ведь только очень смелый человек может подойти к краю собственной пропасти, заглянуть в нее и не отшатнуться. За это он получает знания.
– За это же и расплачивается, – произнесла Рита, царственно забрасывая ногу на ногу и сияя лайкровым блеском туго обтянутых бедер.
– Ты хочешь сказать, что он закладывает свою душу себе же самому? – ухмыльнулся Герман.
– А что, неплохой пассаж, – заметил мэтр, позволяя себе некоторую уважительную небрежность, – послушайте, как неплохо звучит: «Человек закладывает свою душу себе же самому и за это несет неизбежную расплату». Большинство людей, уверяю вас, так и поступает. Но мало кто из них получает знание.
– Знание от Бога, – вмешался верлибрист, почесывая бородку.
– Верно! – воскликнул Николай Павлович.
– А незнание? – эхом откликнулся Герман, ожидая некоторого замешательства и готовясь к очередному каскаду силлогизмов.
– Э-э, батенька, – мягко сказал Николай Павлович, – сейчас Матвей попадется на вашу удочку, и тут-то вы его и прихлопнете.
Матвей клюнул бородкой и с христианским выражением в глазах произнес:
– А вот и нет, Николай Павлович, а вот и не прихлопнет. Я знаю, что он готовит: ждет, чтобы я сказал, мол, незнание от дьявола. А тут он и выдаст: «А что, Матвей, согласись – знание, которым ты обладаешь, всего лишь крупица с той бездной незнания, в которой ты пребываешь или которая в тебе пребывает, что в сущности одно то же».
Все легко рассмеялись, а Рита грациозно при этом еще и откинулась на спинку кресла, отчего ее круто взмытое вверх бедро еще раз заманчиво блеснуло в бархатистых полутонах уютного кабинета.
– Да, Матвей, тебе дано читать в книге сердец, – откликнулся элегантный Герман.
– С кем поведешься, от того и наберешься, – пробурчал поэт – верлибрист, и его бородка взлетела победоносным клинышком.
– И тем не менее, – произнес Герман… но тут его фраза продолжилась музыкально изысканным телефонным тенором, просочившимся в гостиную из соседней комнаты.
– Прошу меня извинить, господа, – Николай Павлович воспарил над своим креслом и тихо уплыл в кабинет, шурша лодочками тапочек о мягкие половицы. Часы отозвались и звякнули двенадцать раз. Была полночь.
Лукин. Бдение второе
И я куда-то провалился. Я упал. Я пал. Я – убийца. И теперь в сновидениях мне будет являться призрак Лизочки с теплым шепотом «Убивец», и ее бледно-синюшные уста будут тянуться к моему горлу. А я, печальный и распятый на кресте собственной совести, измученный посещениями кошмарных видений, подвешу себя на подтяжках в каком-нибудь клозете и перед судорожной кончиной пущу последнюю струю оргазма. В штаны. Впрочем, это только возможный вариант, но не последний. Но что же мне делать теперь? Что? Вокруг все тот же ноябрь и та же ночь. И рядом совсем темнеют силуэты мрачных домов. И канал с ледяной водой. Я стою на набережной, облокотившись на чугунный парапет, и смотрю в черную воду… вот второй возможный вариант. А может быть, все варианты уже позади и теперь я в аду? Сартр сказал: «Ад – это другие». Но если я сейчас в аду, то я могу сказать, что ад – это точка абсолютнейшего, сконцентрированного одиночества посреди пустой вселенной. В данном случае этой пустой вселенной оказалась кадашевская набережная с ее ночным пронзающим ветром. Ветер забирается под мой плащ, в котором неизвестно как я оказался, и пытается забраться внутрь меня. А я не понимаю, холодно мне или нет. Я не содрогаюсь от промозглой сырости осеннего ночного часа, потому что я в аду. Только высохшие губы беспомощно шамкают, тоскуя по сигаретке. И в бездонном кармане рука пытается отыскать заветное курево, но едва лишь нащупывает помятую тряпочку – безвольно повисший и вялый пенис, потерявший всякую ориентацию в жизненном пространстве. Мой пенис повесили за его прошлые боевые заслуги. Или он сам повесился? От тоски и отчаянно безуспешных попыток найти идеал? Чье женское убежище скучает сейчас по нему? Ничье! Он одинок, как и я. Он – тоже в аду. Хотя он и не убийца. Но… вот он, то ли под иссякающей энергией моих пальцев, то ли почуяв что-то неладное, начал постепенно надуваться и теплеть. Чуть поодаль от меня шевельнулась смутная тень. Член указывал в ее направлении. Сделав несколько шагов вдоль набережной, я повернул к переулку, на острой окраине которого обозначилась фигура, чье равновесие не отличалось особой устойчивостью, но чей бюст напористо и агрессивно выступал из темноты. Над бюстом маячила голова, увенчанная вязаной спортивной шапочкой. А рот фосфоресцировал, поигрывая сигаретой. Я подошел почти вплотную, и, словно отделившийся от меня, мой голос шлепнулся к ее ногам:
– Мадам, закурить у вас не будет?
Она сверху вниз окатила меня водянисто-серыми своими очами и, вынув сигарету изо рта, передала ее мне. Я вцепился зубами в слюнявый фильтр и глубоко затянулся. Голос вернулся ко мне, и теперь я мог членораздельно что-то сказать. Это что-то не поражало оригинальностью, но зато это уже было кое-что. Чуть успокоившись, я сказал:
– Ночная прогулка, мадам?
– Водочки хочешь? – отозвалась она.
– Непрочь.
– Пошли.
Мы молча двинулись в сторону сгущающихся домов. Примерно через каждые три шага ее заносило в мою сторону, и при этом в штанах у меня вздрагивало. Завернув в тесный и вонючий дворик, мы наконец вошли в тускло освещаемый подъезд, тяжелое и сырое тепло которого сразу навалилось на меня.
Мы поднялись по трухлявой лестнице на последний, третий этаж, и она подошла к батарее, из-за которой и достала наполовину наполненную бутылку «Столичной» и стакан с помутневшими стенками. Порывшись в сумочке, мадам извлекла сверток, в котором оказался шоколадный батончик и несколько кружков печенья.
– Давай присядем, – сипло сказала она и тяжело навалилась крепким задом на жалобно пискнувшую ступеньку. Я присел рядом, касаясь ее ляжки, и вожделенно взглотнул.
Безмолвно, словно совершая ритуальное таинство, мы по очереди выпили и по кусочку отломили от шоколадки. Внутри у меня потеплело, и я начал ощущать, как медленно перемещаюсь из зоны ада в зону рая.
– Тебя как зовут? – забывая об убийстве, с тихой радостью спросил я свою ночную спутницу.
– Таня, – коротко икнув, ответила она.
– А ты здесь живешь, Танечка?
– Да, вон моя дверь, – Танечка ткнула рукой в направлении коричневой облупленной двери.
– А почему же мы не пройдем в твои покои?
– Сейчас нельзя.
– Почему же?
– Потому что сейчас у меня там ребенок и муж.
– А почему же ты не дома?
– Я всегда выхожу в это время прогуляться.
– И водочки попить на лестничной клетке?
– А в этом есть своя особая прелесть. Свой шарм, что ли, – задумчиво сказала она, и ее голос мягко ткнулся в занывший низ моего живота.
– И когда же ты возвращаешься домой?
– По-разному. Как когда.
– Бывает, что и под утро?
– Стараюсь до того, как муж проснется.
– А все-таки чем же ты занимаешься во время своих прогулок?
– Воздухом дышу.
– И легко дышится?
Она развернулась ко мне и взглядом уперлась в мою переносицу:
– Послушай, а ты всегда такой дотошный? А ты сам-то что делаешь в это время на улице?
– Все, Танечка, извини, не буду таким дотошным. Давай лучше еще водочки выпьем. А?
– Давай, наливай.
Мы выпили еще, и я прошептал ей в ухо:
– А можно я тебя поцелую?
– Зачем? – делаясь монотонной, спросила она.
– В знак расположения и дружбы.
– И что дальше?
Наш диалог вошел в стандартную, хорошо накатанную колею, когда в подобной ситуации женщины отвечают почти всегда одинаковыми словами – «зачем», «и что дальше», «а может не стоит», а мужчины получают заведомо известный результат, который их вполне удовлетворяет. Поэтому, не затрачивая усилия на дальнейшие словесные атаки, я сполз со ступеньки и, упершись уже порядком набухшим своим естеством в ее колено, навалился на нее и вцепился своими повлажневшими губами в сочную плоть ее выразительного рта.
Наш долгий и головокружительный, как затяжной прыжок, поцелуй, вдохновил нас на дерзкую причуду. Она встала со ступеньки и почти вплотную подошла к своей двери. Однако, вместо того, чтобы достать ключи, моя разгоряченная Танечка кивнула мне, подзывая к себе, и, пока я приближался к ней, она задрала юбку, спустила колготы и выставила навстречу мне свой голый, белесовато-поблескивающий зад.
Мы совершали соитие прямо возле ее двери, за тонкой перегородкой которой мирно посапывали ребенок и муж. Это было дико, и это было великолепно. Мы шуршали, деловито покряхтывая и ритмически раскачиваясь. Мы работали, как четкий и слаженный автомат. Наш паровоз летел вперед, и мы самозабвенно упивались этим полетом, на самой высоте которого я упруго выстрелил и истек своим застоявшимся и обильным соком.
Довольные и опустошенные, мы спустились допивать свою водку.
Я влил себе в глотку остатки прозрачной и мерзкой жидкости и тут же протрезвел – будто мгновенно в моей голове сработали некие потаенные рычаги и перевели мозг в иное состояние. Я почувствовал, как вновь переместился в зону ада. Сознание стало ясным, и череп начал заполняться мыслями, как водой прохудившаяся лодка. Тревога овладела мной с той же свободой, с какой я несколькими минутами раньше овладел Танечкой. Танечка, кажется, тоже протрезвела и задумалась о чем-то своем. Мы, падшие и грешные, сидели на одной ступени, и разница заключалась лишь в том, что эта прелюбодейка отправится в свою квартирку и окунется в теплое море пушистых одеял и домашних ласк, а я с этой ступеньки прямо пересяду на скамеечку подсудимых.
Хорошая парочка – блудодейка и убийца. Прямо как Сонечка и Раскольников. Ее накажет Бог, меня – правосудие. Если, конечно, я не прибегну к первому варианту. Ах, Лизочка, зачем я это сделал? Внезапно потрясла мысль, что я люблю Лизочку, что она единственный мне близкий и родной человек. Я вспомнил ее запах, ее глаза и кожу. Вспомнился ее голос и тихий смех. Она жила со мной, и она жила во мне, и она любила меня. Л ю – би – ла. Неужели же нужно убить человека, чтобы все это понять? Неужели же нужно его убить, чтобы осознать, что ты его любишь? Одновременно с этими чувствами во мне всколыхнулось и другое – страх. Страх за себя. Словно бы одна часть меня скорбила и мучительно искала способ искупления вины, а другая – способа избежать этого наказания. И где-то внутри меня какое-то существо, этакий маленький компьютер, просчитывал: «Тебе надо что-то сделать, чтобы уйти от ареста, замести следы. В этом ничего предосудительного нет. Все равно ты обречен на моральные муки до конца своей жизни. Это для тебя лучшее наказание». «Да, да», – эхом соглашался я. И компьютер поддерживал: «Вот и молодец. Действуй теперь обдуманно и неспеша. Прежде всего постарайся вспомнить, как ты оказался одетым посреди ночи на набережной. Вспомни это. Вспомни. Это для тебя важно. Восстанови весь ход событий. Начни с этого». Да я бы рад вспомнить, но как?! Я действительно куда-то провалился. Сознание мое отключилось и выпрыгнуло в оконную форточку. И я действовал как зомби. Раньше со мной такого никогда не было. «Чего не было? – захихикал хитренький компьютер. – Отключения сознания после того, как укокошишь очередную жертву?» – «Заткнись, тварь, ты знаешь, о чем я говорю».
В эту минуту Танечка недоуменно посмотрела на меня. Неужели я произнес свои мысли вслух? Или чутьем врожденной проститутки она уловила смуту и грязь в моей похабной душонке? Внезапно она стала мне не то чтобы противна, а просто скучна. Но с другой стороны я ощущал себя таким беспомощным, что присутствие любого живого существа, которое могло бы мне посочувствовать, давало некоторое облегчение и даже некоторую надежду. В такие минуты отчаяния действительно начинает казаться, что другой человек, который хорошо к тебе относится, каким бы он глупым ни был, мудрее тебя. А может быть, это и действительно так? Ведь страдающий человек в своей беспомощности становится ребенком, осознает он это сам или нет. А единственным утешением для младенца, его единственной защитой становится материнская любовь – единственная сила, способная перекрыть силу страха. И если в минуту печали или тревоги, страха или скорби оказывается рядом человек, которому можно поплакаться или пожаловаться, или просто спросить «как быть?», то невольно этот человек воспринимается как мать. От него веет утешением и к нему проникаешься доверием.
И начиная испытывать определенные чувства по отношению к Танечке, я подумал, а не рассказать ли ей обо всем происшедшем?
Мне показалось, что если я ей откроюсь, исповедуюсь, то я влюблюсь в нее. Но что я буду делать со своей влюбленностью? Приходить по ночам и трахаться под дверью, запивая все это водкой с шоколадными батончиками, а в светлых промежутках водить ее по театрам да выставкам и с умным видом вписывать про Стриндберга с Шопенгауэром? «А внутри, под сапогами, колготки у нее небось рваные», – пронеслась у меня невесть откуда взявшаяся мысль. Тьфу ты. При чем здесь рваные колготки, когда речь идет о любви и смерти? И неотвратимое будущее идет на меня.
Я вновь превратился в невзрачную крохотную чаинку, и кто-то неведомый насмешливо поигрывает ложечкой в стакане. И мне становится ясно, что ночная моя красавица ничем не сможет мне помочь. Правда, и ущербно убогие способны временами творить чудеса, но в моем случае нужно не чудо, а удачная комбинация действий, с помощью которых я сумел бы выпутаться из этой дрянной истории. Необходимо положиться на чью-то сильную волю и мудрый разум. Слава Богу, такой человек есть. И только бы он был сейчас на месте! Срочно звоню ему. Но что я скажу: «Николай Павлович, я задушил свою сожительницу, посоветуйте, что делать»? И все-таки… У него есть связи, есть опыт, и не может же он в беде оставить своего, пусть непостоянного, но клиента. Прилив надежды наполнил мою депрессивную грудь, отчего в предвкушении предстоящей активности бедненькое интеллигентное сердчишко забилось несколько чаще. И одновременно, словно прочтя мои мысли, похотливая Танюша вздрогнула, сбросив девичью оцепенелость, и торс ее победоносно взмыл.
«Ну, мне пора», – шаркнув каблучком о ступеньку, с нотками бодрости в голосе воскликнула она и как-то таинственно добавила: «Тебе, наверное, тоже».
«Когда же увидимся, красавица?» – автоматически отозвался я, но мысли мои уже побежали в другом направлении.
«Суждено будет – увидимся. Ты мне понравился», – откликнулся глуховатый голос откуда-то издалека, и на миг мне даже показалось, что из-за двери. И снова я остался один. Однако ноги мои уже сбегают по лестнице, и через несколько секунд я врезаюсь в унылую промозглость осеннего двора.
Я иду по притихшим, мрачным переулкам, и висит надо мною тяжелое бугристое небо, и нет в душе нравственного закона. И ноги сами куда-то несут, выбирая самые глухие и потаенные места, затерянные в чащах замоскворецких искривленных пространств.
Спина чувствует: пробегающие мимо дома останавливаются на какое-то время и пристально смотрят на ссутулившуюся фигурку холодными отчужденными глазницами.
Пошел дождь, мелкий и злой. В ногах зашуршал ветер. Я поднимаю воротник и втягиваю голову в плечи, и чувствую себя улиткой. И почему-то теплее становится на душе.
Меня выбрасывает на Кадашевскую – асфальтовая пустынная стрела;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17