К несчастью, она не в состоянии сделать это одним движением. Ей приходится кромсать.
Мои вопли до сих пор звенят у меня в ушах.
Я плакала, кричала:
– Я расскажу об этом отцу, расскажу дедушке Кизиме! Кизима, Кизима, Кизима, приди скорей, они убьют меня, приди за мной, они убьют меня, приди… Ай! Приходи! Баба, баба, где ты, баба? Когда папа придет, он вас всех убьет, он убьет вас…
Женщина режет, кромсает и насмехается со спокойной улыбкой, как бы говоря: «Ну да, когда твой папа придет, он убьет меня, это правда».
Я зову на помощь всю мою семью, дедушку, папу и маму тоже, мне нужно что-то делать, надо кричать о моем протесте против несправедливости. У меня закрыты глаза, я не хочу смотреть, не хочу видеть, как эта женщина изувечивает меня.
Кровь брызжет ей в лицо. Боль, которую невозможно описать, не похожа ни на какую другую, будто мне вытаскивают кишки, будто в голове бьет молот. Через несколько минут я уже не чувствую боли внизу, она во всем моем теле, внезапно ставшем пристанищем для голодной крысы или армии мышей. Боль пронизывает все – от головы до пят, проходя через живот.
У меня начинался обморок, когда одна из женщин плеснула мне на лицо холодной воды, чтобы смыть прыснувшую на него кровь. Это помешало мне потерять сознание. В этот момент я думала, что умру, что я уже мертва. И на самом деле я больше не чувствовала своего тела, только ужасное содрогание всех нервов внутри и тяжесть в голове, которая, как мне казалось, могла лопнуть.
В течение целых пяти минут эта женщина режет, кромсает, тянет, а потом снова проделывает это, чтобы быть уверенной в том, что все «очистила». Я слышу словно далекую молитву:
– Успокойся, все почти закончилось, ты мужественная девочка… Успокойся… Не шевелись… Чем больше ты двигаешься, тем больнее тебе будет.
Закончив кромсать, она стала вытирать стекающую кровь лоскутом ткани, намоченным в теплой воде. Мне сказали позже, что она добавляет в нее продукт своего собственного производства, наверное что-то дезинфицирующее. Потом она смазывает рану маслом karite, разбавленным черной сажей, чтобы избежать инфекций, но ни до, ни во время операции никто ничего не объясняет.
Когда все закончилось, мне сказали:
– Теперь вставай!
Мне помогают подняться, поскольку я почти не чувствую ног. Я ощущаю боль только в голове, где яростно стучит молот, и больше нигде. Мое тело разрубили на две части.
Я ненавидела ту женщину, а она уже приближалась с лезвием к другой девочке, чтобы причинить ей такую же боль.
Бабушки занялись мною, вытерли новой тканью и надели набедренную повязку. Поскольку я не могу идти, они несут меня на доске и кладут на мат рядом с другими, уже «вырезанными» девочками, которые все еще плачут. И я тоже плачу, в то время как следующая в ужасе занимает мое место в комнате пыток.
Это боль, которую я никогда не могла описать. Я не испытывала ничего более мучительного в своей жизни. Я рожала, страдала почечными коликами, – нет схожих болей. Но в тот день я думала, что засну и никогда не проснусь, настолько сильной была боль. Насилие, совершенное над моим детским телом, было непостижимо для меня. Никто ни о чем не предупредил меня – ни старшие сестры, ни взрослые подруги, никто. Произошедшее было еще более несправедливым и жестоким, потому что не имело никакого объяснения. За что меня наказали? Эта штука, которую мне отрезали лезвием для бритья, чему она служила? Почему ее убрали, если я родилась с ней? Я, наверное, носила в себе зло, что-то дьявольское, если нужно было избавиться от этого, чтобы получить право молиться Богу? Непонятно.
Мы оставались распластанными на мате, пока последняя не рухнула на него, плача. Когда дама закончила свое дело и «вырезала» всех, женщины, перед тем как выйти из комнаты пыток, отмыли ее от крови «очищенных». Тогда мамы и бабушки пришли, чтобы утешить нас:
– Перестань плакать, ты сильная, так не плачут. Даже если тебе больно, нужно быть мужественной, потому что все кончено, все позади… Перестань плакать.
Но мы не можем перестать. Плакать необходимо – это наша единственная защита.
И мальчишки из соседских домов смотрят на нас молча, ошеломленные следами крови и слез у подруг по игре.
Я знала женщину, «вырезавшую» меня. Она жива и сегодня. Бабушке Нионту из касты кузнецов было столько же лет, сколько и моим бабушкам, она ходила на рынок в тот же час, что и они, и регулярно встречалась с ними в качестве женщины из касты, преданной нашей семье. Жена кузнеца, она была ответственна за «вырезание» девочек, а ее муж – за обрезание мальчиков. Так в то время эта традиция перешла из деревни в город и добралась до второго по значимости крупного города в стране – Тьеса.
Бабушка Нионту вернулась в тот же вечер для ухода за нами, потом пришла на следующий день. И так каждое последующее утро. В первый день была нестерпимая боль. Я лежу, не способная повернуться ни влево, ни вправо, только на попе, помогая себе руками, чтобы немного приподняться и попытаться облегчить боль. Но ничего не помогает. Потребность мочиться, тогда как ты не можешь сделать этого, – еще одно мучение. Никакое утешение не помогает. Наш традиционный завтрак – лак, отвар из проса и кислого молока, – сделан в нашу честь. Но ни одна из нас не может проглотить ни крошки. Не воодушевляет нас даже танец одной из бабушек, которая хлопает в ладоши с прибаутками, чтобы воспеть нашу храбрость. Какую храбрость? У меня ее не было и не могло быть. А в это время мамы, тетушки и бабушки дарят нашей «вырезальщице» либо ткань, рис, овес или бубу, либо мелкую банкноту. В час обеда я поняла, что, для того чтобы отметить событие, были зарезаны один или два барана. Значит, мужчины знали об экзекуции. И вслед за тем, как нам поднесли блюдо, которое мы были не в состоянии есть, я увидела празднующую семью.
Я почти два дня ничего не ела. Только к вечеру второго дня нам дали немного супа, который должен был облегчить боль. А еще нужно было пить воду из-за жары. Свежая вода облегчала состояние на две или три секунды.
Процедуры по уходу очень болезненны. Кровь запекается, и дама соскребает ее лезвием. Промывание облегчает наши страдания, но надо сначала, чтобы она дергала, скребла этой проклятой бритвой. И я не могу заснуть, лежу с раздвинутыми ногами – инстинктивно боюсь их соединить, чтобы не вызвать боль. Вокруг все пытаются успокоить нас, но ничего не выходит. Только вода спасает, хочется погрузиться в нее, но это невозможно, поскольку шрам еще не зарубцевался.
– Приподнимись и попробуй походить.
Это невозможно, я отказываюсь. Я не перестаю плакату погружаюсь в дремоту от усталости и отчаяния, оттого что никто не пришел спасти меня. Вечером меня заставляют встать, чтобы спать в комнате с другими – десятком калек, растянувшихся на мате с раздвинутыми ногами. Никто не разговаривает, кажется, что свинцовые оковы сковали наше радостное детство. У каждой своя боль, похожая, конечно, на ту, что испытывает другая, но неизвестно, перенесла ли она ее так же. Может, я не такая мужественная, как остальные.
В моем сознании все как в тумане. Я не знаю, кого обвинять в том, что произошло. Даму, которую я возненавидела? Моих родителей? Тетушек? Бабушек и дедушек? Мне кажется, я виню всех. Я обижена на весь мир. Когда я поняла, что ожидает меня, очень испугалась, но не думала, что это будет настолько страшно. Я не знала, что будут вырезать так глубоко и что боль будет такой интенсивной и продлится несколько дней, пока не начнет ослабевать. Бабушки принесли настойку из трав, чтобы смочить наши лбы, и горячий бульон.
Дни идут, и боль понемногу проходит, но психологически все еще тяжело. Спустя четыре дня физически уже легче, но по-прежнему болит голова. Она раскалывается изнутри, будто скоро лопнет. Может, оттого, что я не могла повернуться с одного бока на другой, растянувшись на матрасе, или оттого, что не могла мочиться два дня. Это было самое тяжелое. Бабушки объяснили нам, что чем больше мы терпим и не ходим в туалет, тем больнее нам будет. Они правы, но нужно суметь это сделать. И мне страшно, потому что первая попробовавшая помочиться так кричала, будто ее снова резали. После этого другие терпели. Некоторые были более мужественными и «освободились» в тот же вечер. Я смогла решиться только через два дня, мне было очень больно. Я снова кричала и плакала…
Неделя ухода – регулярная обработка раны, утром и вечером с маслом karite и растолченными травами с такими же загадочными названиями, как и слова женщины, бормочущей что-то себе под нос во время применения этой черной, словно пепел, микстуры. Ее причитания, перемежающиеся молитвой, предназначены для отдаления от нас дурного рока и призваны помочь нам выздороветь. И мы верим в это, даже если ничего не понимаем. Женщина «промывает мне мозги», бормоча слова, известные только ей. Как только кровь перестанет течь – я окажусь в безопасности от дурного глаза.
Постепенно появляются дедушка и другие мужчины. Я полагаю, они услышали, что крики и плач прекращаются. Помню дедушку, кладущего руку мне на голову и читающего молитву в течение нескольких минут. Никакого другого утешения.
Но я ничего не говорю ему. Я больше не зову его на помощь, все закончилось, горе прошло. Однако его взгляд был не таким, как в безоблачные дни. Когда я снова думаю об этом, то говорю себе, что, может, он был грустен в тот день… Дедушка ничего не мог сделать: запретить женщинам ритуал, через который прошли они сами, было невозможно.
Ничего не поделаешь, приходится верить женщинам.
– Скоро ты все забудешь, сможешь ходить и бегать, как раньше.
Однажды, когда боль пройдет, все забудется. И именно так произошло через неделю. Что-то окончательно изменилось во мне, но я не отдавала себе в этом отчета. Мне понадобилось время, чтобы осмелиться посмотреть на шрам. Вероятно, я просто боялась, к тому же это не в традициях, которым нас обучают женщины. Они учат мыть орган, о котором мы знаем только то, что его необходимо держать в чистоте. Никогда не надо забывать о нем из-за угрозы появления неприятного запаха. Матери часто повторяют это.
Три или четыре недели спустя, когда мои кузины уехали к себе в Дакар и каждая из них вернулась к прежней жизни, однажды, моясь, я решила посмотреть, что же мне вырезали. Шрам стал уже жестким. Я слегка коснулась его рукой, потому что было еще больно, и предположила, что именно там что-то отрезали. Но что?
В течение примерно полутора месяцев я чувствовала боль, словно у меня внутри был бутон и он никак не мог распуститься. Потом я вовсе перестала думать об этом и даже не задавала вопросов. Я не задавала их и самой себе. Бабушки были правы, это забывается. Никто не предупреждает нас, что наша будущая жизнь женщины окажется не такой, как у других.
Однажды дама из нашего квартала, которая принадлежала к касте волоф, пришла в наш дом. Она путешествовала по Мали и хорошо знала местные обычаи. В тот день «вырезали» двоих моих маленьких кузин. И я слышала, как дама говорила громко: – Вы, сонинке, продолжаете соблюдать варварские обычаи? Вы остались дикими!
Она сказала это смеясь, будто шутила. Это в традициях Африки. Так говорят, когда не хотят обидеть собеседника. Я не придала тогда значения ее словам. И так продолжалось еще немало лет, пока я не начала понимать, что моя судьба женщины-сонинке брала свое начало оттуда, от этого интимного «вырезания», навсегда лишившего меня нормальной сексуальной жизни. Будто рос во мне неизвестный цветок, но ему было не суждено распуститься.
И среди нас, африканок, много тех, кто полагает, что это в порядке вещей. Превращение нас в женщин подчиняется лишь прихоти мужчин, которым остается только подобрать молодой, срезанный цветок и смотреть, как он вянет до времени.
В одном из уголков моей памяти я все еще сижу под манговым деревом у дома моих бабушек, там, где я была счастлива и физически невредима. Готовая стать подростком, затем женщиной. Готовая любить, о чем я так мечтала… Мне этого не позволили.
Взрослеть
Бабушки Фулей больше нет. Ее доброжелательное лицо, мягкая походка никогда не исчезнут из моей памяти. Этот светлый образ остался у меня на всю жизнь. В тот ужасный день «вырезания» она не смогла бы спасти меня от варварства, но утешила бы, как никто другой. Ее мне очень не хватало.
В течение всей длинной недели страданий, растянувшись на мате, больная, несчастная, униженная, я думаю о ней. Я вижу ее в большом голубом бубу с белыми цветами. Она идет уверенным шагом, спокойным, твердым, не очень быстрым и не очень медленным, за исключением случаев, когда она идет в поле, поскольку надо поторопиться, пока солнце не взошло слишком высоко, и вернуться до того, как оно раскалится в полдень. Моя привычка быстро ходить появилась, вероятно, с того времени, когда я шла за ней.
На рынок она идет куда более спокойной походкой. Ее корзина на голове. В ней специи, арахисовая паста, пудра гомбо и листы бумаги, аккуратно сложенные, сделанные из пустых мешков из-под цемента, – они приготовлены для покупателей.
Бабушка держит меня за руку, две другие жены ее мужа сопровождают нас. На рынке все три женщины устраиваются рядом, каждая перед своим старым деревянным столом, на котором расстилают полиэтиленовую скатерть. Места зарезервированы заранее, платят за них определенную таксу каждый день чиновнику коммуны, которого здесь называют дюти. Он приходит ближе к обеду забрать то, что ему причитается. Такса всегда одна и та же, независимо от того, продан товар или нет. Со столов, что покрупнее, берут побольше. Для маленьких столов моих бабушек тариф составляет от двадцати пяти до пятидесяти франков.
Я, сидя на маленькой скамейке, наблюдаю за ними. Время от времени бабушка идет в туалет. Или купить рыбы. Когда выдается богатый улов, она стоит дешевле. Тогда я гордо занимаю ее место. Если кто-то подходит, я должна сначала назвать цену, затем взять деньги и засунуть их под полиэтиленовую скатерть. Я продаю также маленькие пакеты с пряностями, приготовленные бабушкой, но, если кто-то желает арахисовую пасту, прошу одну из бабушек обслужить его с помощью ложки, потому что я еще слишком маленькая, чтобы определить цену и требуемое количество ложек. Если одна из бабушек ушла, а ее товар еще на столе, другая всегда поднимается, чтобы заменить ее и отложить для нее деньги. Я никогда не слышала серьезных споров между женщинами в доме моего дедушки. Они живут в традиционной полигамии без конфликтов.
К полудню все вещи складывают в корзину, поверх аккуратно кладут скатерть, переворачивают ножками вверх стол, кладут рядом скамейку и уходят, чтобы вернуться на следующий день. Мои бабушки идут торговать только тогда, когда появляется избыток специй. Их не выращивают, чтобы продавать. Все выращенное прежде всего предназначено для питания семьи, цель одна – наесться досыта. Просо и рис всегда остаются на чердаке. Случается, у нас совсем ничего не остается для продажи, но едим мы всегда вдоволь. Если мешки с рисом и просом пусты, солидарность женщин нашего квартала, к какой бы касте они ни принадлежали – мандингов, волоф или кузнецов – и какую бы веру ни исповедовали – мусульманскую, христианскую или анимистическую, – всегда проявляется. В этом наша сила, сила наших семей, традиционно сплоченных, даже в иммиграции. И в таких семьях ребенок – король. Нужно иметь много детей, чтобы обеспечить старость родителей и бабушек с дедушками. У нас, если не брать во внимание чиновников, нет социальной помощи, пенсий, пособий. Это мир, где каждый выкручивается как может, где все перерабатывается, где выживают за счет мелкой торговли.
В один из весенних дней, возвратясь с рынка к одиннадцати часам дня, бабушка Фулей набирает ведро воды в задней комнате, чтобы обмыться и пойти в мечеть к пятничной молитве, и внезапно надает без чувств передо мной. Никого, кроме меня, рядом нет. Я кричу, бросаясь за помощью, со слезами:
– Дедушка! Бабушка упала! Быстрее! Дедушка – очень большой, особенно для меня, семилетней. Его рост, похоже, достигал почти двух метров, а физическая сила впечатляла.
Он поднимает бабушку одним движением и несет до кровати.
– Перестань плакать, дай мне одеяло, чтобы укрыть ее, и позови тетушек.
Все женщины сбежались, и я возвращаюсь, чтобы сесть рядом с бабушкой. Она в сознании, говорит, молится за меня:
– Будь всегда мужественной. Пусть милосердный Господь поможет тебе, пусть он благословит тебя…
Речь сначала отчетливая, потом молитва превращается в бормотание и голос совсем слабеет. Взрослые думают сначала, что это простое недомогание, дедушка пытается успокоить ее, ободрить детей. Две мои кузины сели у изголовья кровати, и бабушка еле слышно молится теперь за нас троих, детей, которых она воспитывает.
– Будьте всегда послушными и уважительными, какие вы со мной. Я молюсь, чтобы вы всегда были дружными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Мои вопли до сих пор звенят у меня в ушах.
Я плакала, кричала:
– Я расскажу об этом отцу, расскажу дедушке Кизиме! Кизима, Кизима, Кизима, приди скорей, они убьют меня, приди за мной, они убьют меня, приди… Ай! Приходи! Баба, баба, где ты, баба? Когда папа придет, он вас всех убьет, он убьет вас…
Женщина режет, кромсает и насмехается со спокойной улыбкой, как бы говоря: «Ну да, когда твой папа придет, он убьет меня, это правда».
Я зову на помощь всю мою семью, дедушку, папу и маму тоже, мне нужно что-то делать, надо кричать о моем протесте против несправедливости. У меня закрыты глаза, я не хочу смотреть, не хочу видеть, как эта женщина изувечивает меня.
Кровь брызжет ей в лицо. Боль, которую невозможно описать, не похожа ни на какую другую, будто мне вытаскивают кишки, будто в голове бьет молот. Через несколько минут я уже не чувствую боли внизу, она во всем моем теле, внезапно ставшем пристанищем для голодной крысы или армии мышей. Боль пронизывает все – от головы до пят, проходя через живот.
У меня начинался обморок, когда одна из женщин плеснула мне на лицо холодной воды, чтобы смыть прыснувшую на него кровь. Это помешало мне потерять сознание. В этот момент я думала, что умру, что я уже мертва. И на самом деле я больше не чувствовала своего тела, только ужасное содрогание всех нервов внутри и тяжесть в голове, которая, как мне казалось, могла лопнуть.
В течение целых пяти минут эта женщина режет, кромсает, тянет, а потом снова проделывает это, чтобы быть уверенной в том, что все «очистила». Я слышу словно далекую молитву:
– Успокойся, все почти закончилось, ты мужественная девочка… Успокойся… Не шевелись… Чем больше ты двигаешься, тем больнее тебе будет.
Закончив кромсать, она стала вытирать стекающую кровь лоскутом ткани, намоченным в теплой воде. Мне сказали позже, что она добавляет в нее продукт своего собственного производства, наверное что-то дезинфицирующее. Потом она смазывает рану маслом karite, разбавленным черной сажей, чтобы избежать инфекций, но ни до, ни во время операции никто ничего не объясняет.
Когда все закончилось, мне сказали:
– Теперь вставай!
Мне помогают подняться, поскольку я почти не чувствую ног. Я ощущаю боль только в голове, где яростно стучит молот, и больше нигде. Мое тело разрубили на две части.
Я ненавидела ту женщину, а она уже приближалась с лезвием к другой девочке, чтобы причинить ей такую же боль.
Бабушки занялись мною, вытерли новой тканью и надели набедренную повязку. Поскольку я не могу идти, они несут меня на доске и кладут на мат рядом с другими, уже «вырезанными» девочками, которые все еще плачут. И я тоже плачу, в то время как следующая в ужасе занимает мое место в комнате пыток.
Это боль, которую я никогда не могла описать. Я не испытывала ничего более мучительного в своей жизни. Я рожала, страдала почечными коликами, – нет схожих болей. Но в тот день я думала, что засну и никогда не проснусь, настолько сильной была боль. Насилие, совершенное над моим детским телом, было непостижимо для меня. Никто ни о чем не предупредил меня – ни старшие сестры, ни взрослые подруги, никто. Произошедшее было еще более несправедливым и жестоким, потому что не имело никакого объяснения. За что меня наказали? Эта штука, которую мне отрезали лезвием для бритья, чему она служила? Почему ее убрали, если я родилась с ней? Я, наверное, носила в себе зло, что-то дьявольское, если нужно было избавиться от этого, чтобы получить право молиться Богу? Непонятно.
Мы оставались распластанными на мате, пока последняя не рухнула на него, плача. Когда дама закончила свое дело и «вырезала» всех, женщины, перед тем как выйти из комнаты пыток, отмыли ее от крови «очищенных». Тогда мамы и бабушки пришли, чтобы утешить нас:
– Перестань плакать, ты сильная, так не плачут. Даже если тебе больно, нужно быть мужественной, потому что все кончено, все позади… Перестань плакать.
Но мы не можем перестать. Плакать необходимо – это наша единственная защита.
И мальчишки из соседских домов смотрят на нас молча, ошеломленные следами крови и слез у подруг по игре.
Я знала женщину, «вырезавшую» меня. Она жива и сегодня. Бабушке Нионту из касты кузнецов было столько же лет, сколько и моим бабушкам, она ходила на рынок в тот же час, что и они, и регулярно встречалась с ними в качестве женщины из касты, преданной нашей семье. Жена кузнеца, она была ответственна за «вырезание» девочек, а ее муж – за обрезание мальчиков. Так в то время эта традиция перешла из деревни в город и добралась до второго по значимости крупного города в стране – Тьеса.
Бабушка Нионту вернулась в тот же вечер для ухода за нами, потом пришла на следующий день. И так каждое последующее утро. В первый день была нестерпимая боль. Я лежу, не способная повернуться ни влево, ни вправо, только на попе, помогая себе руками, чтобы немного приподняться и попытаться облегчить боль. Но ничего не помогает. Потребность мочиться, тогда как ты не можешь сделать этого, – еще одно мучение. Никакое утешение не помогает. Наш традиционный завтрак – лак, отвар из проса и кислого молока, – сделан в нашу честь. Но ни одна из нас не может проглотить ни крошки. Не воодушевляет нас даже танец одной из бабушек, которая хлопает в ладоши с прибаутками, чтобы воспеть нашу храбрость. Какую храбрость? У меня ее не было и не могло быть. А в это время мамы, тетушки и бабушки дарят нашей «вырезальщице» либо ткань, рис, овес или бубу, либо мелкую банкноту. В час обеда я поняла, что, для того чтобы отметить событие, были зарезаны один или два барана. Значит, мужчины знали об экзекуции. И вслед за тем, как нам поднесли блюдо, которое мы были не в состоянии есть, я увидела празднующую семью.
Я почти два дня ничего не ела. Только к вечеру второго дня нам дали немного супа, который должен был облегчить боль. А еще нужно было пить воду из-за жары. Свежая вода облегчала состояние на две или три секунды.
Процедуры по уходу очень болезненны. Кровь запекается, и дама соскребает ее лезвием. Промывание облегчает наши страдания, но надо сначала, чтобы она дергала, скребла этой проклятой бритвой. И я не могу заснуть, лежу с раздвинутыми ногами – инстинктивно боюсь их соединить, чтобы не вызвать боль. Вокруг все пытаются успокоить нас, но ничего не выходит. Только вода спасает, хочется погрузиться в нее, но это невозможно, поскольку шрам еще не зарубцевался.
– Приподнимись и попробуй походить.
Это невозможно, я отказываюсь. Я не перестаю плакату погружаюсь в дремоту от усталости и отчаяния, оттого что никто не пришел спасти меня. Вечером меня заставляют встать, чтобы спать в комнате с другими – десятком калек, растянувшихся на мате с раздвинутыми ногами. Никто не разговаривает, кажется, что свинцовые оковы сковали наше радостное детство. У каждой своя боль, похожая, конечно, на ту, что испытывает другая, но неизвестно, перенесла ли она ее так же. Может, я не такая мужественная, как остальные.
В моем сознании все как в тумане. Я не знаю, кого обвинять в том, что произошло. Даму, которую я возненавидела? Моих родителей? Тетушек? Бабушек и дедушек? Мне кажется, я виню всех. Я обижена на весь мир. Когда я поняла, что ожидает меня, очень испугалась, но не думала, что это будет настолько страшно. Я не знала, что будут вырезать так глубоко и что боль будет такой интенсивной и продлится несколько дней, пока не начнет ослабевать. Бабушки принесли настойку из трав, чтобы смочить наши лбы, и горячий бульон.
Дни идут, и боль понемногу проходит, но психологически все еще тяжело. Спустя четыре дня физически уже легче, но по-прежнему болит голова. Она раскалывается изнутри, будто скоро лопнет. Может, оттого, что я не могла повернуться с одного бока на другой, растянувшись на матрасе, или оттого, что не могла мочиться два дня. Это было самое тяжелое. Бабушки объяснили нам, что чем больше мы терпим и не ходим в туалет, тем больнее нам будет. Они правы, но нужно суметь это сделать. И мне страшно, потому что первая попробовавшая помочиться так кричала, будто ее снова резали. После этого другие терпели. Некоторые были более мужественными и «освободились» в тот же вечер. Я смогла решиться только через два дня, мне было очень больно. Я снова кричала и плакала…
Неделя ухода – регулярная обработка раны, утром и вечером с маслом karite и растолченными травами с такими же загадочными названиями, как и слова женщины, бормочущей что-то себе под нос во время применения этой черной, словно пепел, микстуры. Ее причитания, перемежающиеся молитвой, предназначены для отдаления от нас дурного рока и призваны помочь нам выздороветь. И мы верим в это, даже если ничего не понимаем. Женщина «промывает мне мозги», бормоча слова, известные только ей. Как только кровь перестанет течь – я окажусь в безопасности от дурного глаза.
Постепенно появляются дедушка и другие мужчины. Я полагаю, они услышали, что крики и плач прекращаются. Помню дедушку, кладущего руку мне на голову и читающего молитву в течение нескольких минут. Никакого другого утешения.
Но я ничего не говорю ему. Я больше не зову его на помощь, все закончилось, горе прошло. Однако его взгляд был не таким, как в безоблачные дни. Когда я снова думаю об этом, то говорю себе, что, может, он был грустен в тот день… Дедушка ничего не мог сделать: запретить женщинам ритуал, через который прошли они сами, было невозможно.
Ничего не поделаешь, приходится верить женщинам.
– Скоро ты все забудешь, сможешь ходить и бегать, как раньше.
Однажды, когда боль пройдет, все забудется. И именно так произошло через неделю. Что-то окончательно изменилось во мне, но я не отдавала себе в этом отчета. Мне понадобилось время, чтобы осмелиться посмотреть на шрам. Вероятно, я просто боялась, к тому же это не в традициях, которым нас обучают женщины. Они учат мыть орган, о котором мы знаем только то, что его необходимо держать в чистоте. Никогда не надо забывать о нем из-за угрозы появления неприятного запаха. Матери часто повторяют это.
Три или четыре недели спустя, когда мои кузины уехали к себе в Дакар и каждая из них вернулась к прежней жизни, однажды, моясь, я решила посмотреть, что же мне вырезали. Шрам стал уже жестким. Я слегка коснулась его рукой, потому что было еще больно, и предположила, что именно там что-то отрезали. Но что?
В течение примерно полутора месяцев я чувствовала боль, словно у меня внутри был бутон и он никак не мог распуститься. Потом я вовсе перестала думать об этом и даже не задавала вопросов. Я не задавала их и самой себе. Бабушки были правы, это забывается. Никто не предупреждает нас, что наша будущая жизнь женщины окажется не такой, как у других.
Однажды дама из нашего квартала, которая принадлежала к касте волоф, пришла в наш дом. Она путешествовала по Мали и хорошо знала местные обычаи. В тот день «вырезали» двоих моих маленьких кузин. И я слышала, как дама говорила громко: – Вы, сонинке, продолжаете соблюдать варварские обычаи? Вы остались дикими!
Она сказала это смеясь, будто шутила. Это в традициях Африки. Так говорят, когда не хотят обидеть собеседника. Я не придала тогда значения ее словам. И так продолжалось еще немало лет, пока я не начала понимать, что моя судьба женщины-сонинке брала свое начало оттуда, от этого интимного «вырезания», навсегда лишившего меня нормальной сексуальной жизни. Будто рос во мне неизвестный цветок, но ему было не суждено распуститься.
И среди нас, африканок, много тех, кто полагает, что это в порядке вещей. Превращение нас в женщин подчиняется лишь прихоти мужчин, которым остается только подобрать молодой, срезанный цветок и смотреть, как он вянет до времени.
В одном из уголков моей памяти я все еще сижу под манговым деревом у дома моих бабушек, там, где я была счастлива и физически невредима. Готовая стать подростком, затем женщиной. Готовая любить, о чем я так мечтала… Мне этого не позволили.
Взрослеть
Бабушки Фулей больше нет. Ее доброжелательное лицо, мягкая походка никогда не исчезнут из моей памяти. Этот светлый образ остался у меня на всю жизнь. В тот ужасный день «вырезания» она не смогла бы спасти меня от варварства, но утешила бы, как никто другой. Ее мне очень не хватало.
В течение всей длинной недели страданий, растянувшись на мате, больная, несчастная, униженная, я думаю о ней. Я вижу ее в большом голубом бубу с белыми цветами. Она идет уверенным шагом, спокойным, твердым, не очень быстрым и не очень медленным, за исключением случаев, когда она идет в поле, поскольку надо поторопиться, пока солнце не взошло слишком высоко, и вернуться до того, как оно раскалится в полдень. Моя привычка быстро ходить появилась, вероятно, с того времени, когда я шла за ней.
На рынок она идет куда более спокойной походкой. Ее корзина на голове. В ней специи, арахисовая паста, пудра гомбо и листы бумаги, аккуратно сложенные, сделанные из пустых мешков из-под цемента, – они приготовлены для покупателей.
Бабушка держит меня за руку, две другие жены ее мужа сопровождают нас. На рынке все три женщины устраиваются рядом, каждая перед своим старым деревянным столом, на котором расстилают полиэтиленовую скатерть. Места зарезервированы заранее, платят за них определенную таксу каждый день чиновнику коммуны, которого здесь называют дюти. Он приходит ближе к обеду забрать то, что ему причитается. Такса всегда одна и та же, независимо от того, продан товар или нет. Со столов, что покрупнее, берут побольше. Для маленьких столов моих бабушек тариф составляет от двадцати пяти до пятидесяти франков.
Я, сидя на маленькой скамейке, наблюдаю за ними. Время от времени бабушка идет в туалет. Или купить рыбы. Когда выдается богатый улов, она стоит дешевле. Тогда я гордо занимаю ее место. Если кто-то подходит, я должна сначала назвать цену, затем взять деньги и засунуть их под полиэтиленовую скатерть. Я продаю также маленькие пакеты с пряностями, приготовленные бабушкой, но, если кто-то желает арахисовую пасту, прошу одну из бабушек обслужить его с помощью ложки, потому что я еще слишком маленькая, чтобы определить цену и требуемое количество ложек. Если одна из бабушек ушла, а ее товар еще на столе, другая всегда поднимается, чтобы заменить ее и отложить для нее деньги. Я никогда не слышала серьезных споров между женщинами в доме моего дедушки. Они живут в традиционной полигамии без конфликтов.
К полудню все вещи складывают в корзину, поверх аккуратно кладут скатерть, переворачивают ножками вверх стол, кладут рядом скамейку и уходят, чтобы вернуться на следующий день. Мои бабушки идут торговать только тогда, когда появляется избыток специй. Их не выращивают, чтобы продавать. Все выращенное прежде всего предназначено для питания семьи, цель одна – наесться досыта. Просо и рис всегда остаются на чердаке. Случается, у нас совсем ничего не остается для продажи, но едим мы всегда вдоволь. Если мешки с рисом и просом пусты, солидарность женщин нашего квартала, к какой бы касте они ни принадлежали – мандингов, волоф или кузнецов – и какую бы веру ни исповедовали – мусульманскую, христианскую или анимистическую, – всегда проявляется. В этом наша сила, сила наших семей, традиционно сплоченных, даже в иммиграции. И в таких семьях ребенок – король. Нужно иметь много детей, чтобы обеспечить старость родителей и бабушек с дедушками. У нас, если не брать во внимание чиновников, нет социальной помощи, пенсий, пособий. Это мир, где каждый выкручивается как может, где все перерабатывается, где выживают за счет мелкой торговли.
В один из весенних дней, возвратясь с рынка к одиннадцати часам дня, бабушка Фулей набирает ведро воды в задней комнате, чтобы обмыться и пойти в мечеть к пятничной молитве, и внезапно надает без чувств передо мной. Никого, кроме меня, рядом нет. Я кричу, бросаясь за помощью, со слезами:
– Дедушка! Бабушка упала! Быстрее! Дедушка – очень большой, особенно для меня, семилетней. Его рост, похоже, достигал почти двух метров, а физическая сила впечатляла.
Он поднимает бабушку одним движением и несет до кровати.
– Перестань плакать, дай мне одеяло, чтобы укрыть ее, и позови тетушек.
Все женщины сбежались, и я возвращаюсь, чтобы сесть рядом с бабушкой. Она в сознании, говорит, молится за меня:
– Будь всегда мужественной. Пусть милосердный Господь поможет тебе, пусть он благословит тебя…
Речь сначала отчетливая, потом молитва превращается в бормотание и голос совсем слабеет. Взрослые думают сначала, что это простое недомогание, дедушка пытается успокоить ее, ободрить детей. Две мои кузины сели у изголовья кровати, и бабушка еле слышно молится теперь за нас троих, детей, которых она воспитывает.
– Будьте всегда послушными и уважительными, какие вы со мной. Я молюсь, чтобы вы всегда были дружными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18