Из окна были видны перроны. На багажных тележках и просто навалом лежали раздутые клетчатые сумки. Женщины с Зеленки, женщины из Зомбек шили не поднимая головы от машинок, а когда все же покидали свои места, их тут же занимали другие, стук игл и стрекот челноков не прекращался ни днем ни ночью, и каждый поезд до Минска, все склады до Москвы были забиты джинсовой, болоньевой, клеенчатой и хлопковой дешевкой, скроенной и состроченной здесь – из говна конфетка, да какая: с «золотыми» пластмассовыми пуговицами или «серебряными» пряжками. Бесконечный поток материалов с Дальнего Востока бежит в подвалы и полуподвалы, разбросанные по всему воломинскому направлению и, превратившись в вещи, течет вспять на восток, правда ближний, по-прежнему жаждущий фасонов, моделей, цветов, поддельного блеска Запада, словно там, в этих Шепетовках, Гомелях и Бобруйсках, столетиями все ходили голыми, а теперь у них внезапно открылись глаза, как у прародителей в раю, и они хотят поскорее прикрыть свою наготу, испытывая стыд перед остальным миром, давным-давно одетым. Женщины в тренировочных костюмах стояли на стреме. Стояли вокруг сваленных в кучу клетчатых сумок, готовые к обороне, точно стражи еще не встречавшихся в истории курганов, где сокрыты не клады прошлого, а знамения, предзнаменования того, что грядет, ибо человеческая тоска не знает границ и преодолевает не только пространство, но и время.
Блондин стоял и смотрел на перроны Восточного, слегка покачивая бедрами. На нем были джинсы за три сотни – то что надо. Мысленно он прибавлял к этому ботинки – еще четыре сотни, и рубашка за две – получается девять. В прихожей висит куртка – целый кусок – с телефоном – еще три с половиной сотни плюс бумажник – а там двенадцать сотен в разных номиналах. Тридцать с лишним, если не считать часов, золотой цепуры, трусов и разной мелочевки по карманам.
«Неплохо, хотя могло бы быть и лучше», – думал Белобрысый. В конце концов, он стоит большего со своими девяноста килограммами мускулов, костей и кожи без капли жира. Все действует безотказно, полностью послушное его воле. Сухожилия натягиваются за долю секунды и мгновенно расслабляются по его приказу. Кожа гладкая, грудь выпуклая, холка мощная, брюшные мышцы рельефные, бицепсы им под стать. Поэтому Белобрысый не любил людскую толчею, не любил, чтобы кто-то дотрагивался до него без его явного на то согласия. Иногда он выбирал кого-нибудь в толпе и шел прямо на него, ожидая, когда тот в него врежется. Тогда Белобрысый напрягал мышцы и смотрел, как прохожий отлетает от него, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов от силы удара, и остается стоять с разинутым ртом. Белобрысый не останавливался, не улыбался, а шел дальше своей дорогой, потому что слабаки вызывали у него омерзение не меньшее, чем чужое случайное прикосновение. Он знал, что в один прекрасный день бросит все это – Бялостоцкую, Зомбковскую, Брестскую, бросит Вильнюсский и Восточный, перестанет ждать звонков, это он будет звонить – оттуда, куда не проникает людская вонь и где его тело будет застраховано от всяких случайностей, от человеческой гнили, от обыденности остановок и подземных переходов, туда он будет посылать тех, кто слабее его и кто, конечно, спит и видит переплюнуть его в силе, – но это у них не выгорит.
«Шваль, – думал он, наблюдая, как вдали, на перроне, мужик взваливает на гору сумок все новые. – Теперь у них и бабок нет. Взамен остались только эти тряпки, которым грош цена. Раз-два, и у этой швали ни гроша за душой. Всё свои отберут. Толку ноль. Дурак этот Макс. Можно было бы ими заняться». При этой мысли Белобрысый усмехнулся. Пару дней назад они связали одному типу руки проволокой, а конец привязали к рулю. Захлопнули дверцы, а багажник облили бензином. Один бросил спичку. Бояться им было особенно нечего, потому что это был дизель, но пацан не выдержал и трех секунд и начал орать. В красном мареве был виден его черный разинутый рот. Они открыли дверцы и перерезали проволоку. Парень сразу раскололся, чем и взбесил Белобрысого. Он хотел даже его обратно туда засунуть, но те заладили: пан Макс, пан Сраке. Да, он взбесился. Он любил огонь и не любил трусов. Пнул этого козла в живот, и поехали. Тот почти сразу бросился к огнетушителю, но когда они уже были на порядочном расстоянии, оттуда, из гущи деревьев, стал подниматься, как в замедленной киносъемке, столб горящего мазута. Вот поэтому он и улыбнулся – потому что желтый поезд проезжал как раз те края. Белобрысый опустил ладонь на голову Люськи.
– Видно, ничего не получится, – сказал он.
Девица перестала и подняла к нему лицо. Присела на пятках и перевела дух.
– Не вини себя. – Он потрепал ее по щеке.
– Ты принимал что-нибудь? – спросила она.
– Я это дерьмо не употребляю.
– Я знаю. Так спросила. Будешь кофе? – Она встала и подошла к плите. Зажгла газ, поставила чайник и обернулась.
Белобрысый стоял опершись о подоконник и уставившись в окно.
– Дел выше крыши в последнее время, – сказал он ей.
– Могут и подождать.
– Сейчас нельзя.
Засвистел чайник, и Люська занялась стаканами. Белобрысый застегнул брюки. Его мысли, внезапные и быстрые, лапали предметы и людей уверенно, по-хозяйски. Потом отступали – проверить, что получилось. Люська поставила кофе на подоконник.
– Может, с ней попробуешь, – сказала она, проследив его взгляд. – После этого женщины делаются разговорчивее. Откровеннее, понимаешь.
К перрону подошел поезд, заслонив весь вид.
Коричневый медведь, стоя на задних лапах, ритмично раскачивался из стороны в сторону. Красный язык свисал между желтыми зубами, лизал воздух и втягивался обратно, медведь глотал слюну, ни на секунду не прекращая своего гипнотического танца. К нему подлетали вороны. Он не обращал на них внимания, уставившись на кирпичные башни костела Святого Флориана. По крайней мере, так казалось. Шкура у медведя была такого же цвета, что и фасад храма. Силь бросила ему печенье. Вороны оживились, но мишка оказался проворнее. Мгновенно опустившись на четыре лапы, он захрустел печеньем.
– У него нос как у собаки, – сказала Силь.
– Похож, – ответил Пакер. – Но у собаки чуть меньше.
Он стоял съежившись, подняв воротник и сунув руки в карманы, и сам смахивал на медведя. Тоже раскачивался из стороны в сторону, вроде в шутку, а на самом деле от холода – с реки дул пронизывающий ветер. Сифонило так, что он уже начинал жалеть, что привел Силь сюда.
«Надо было ехать дальше, – думал он. – Посидеть где-нибудь в тепле, выпить». Обманчивое солнце апреля слепило и было холодным, как лед. Он смотрел на ноги Силь в тоненьких колготках, и его бил озноб. Сроду он не мог понять, как женщины это выдерживают. Лично он придерживался традиции снимать кальсоны к Первому мая.
– Они зимой спят? – спросила Силь.
– Вряд ли. Тут слишком беспокойно. Трамваи ходят, не закемаришь.
Из бетонного грота вышел еще один медведь и подошел к первому.
– Жена, наверное, – сказала Силь.
– Не обязательно. Может, брат или просто член семьи.
Теперь Силь бросала печенье одно за другим. Мишки топтались среди желтых кружочков, не веря во внезапно свалившееся изобилие, и даже забыли отгонять ворон.
– А у вас есть семья? – спросила Силь.
– В принципе уже нет. Но была. Иногда хожу на кладбище, – закончил он неуверенно, потому что мысли у него разбегались: тут были и японцы, и часы, марку которых он не смог определить, и утренние слова Болека «поедешь с ней в центр». Все это довело его до того, что он стал бояться наступающего дня.
«Блин, ведь я уже года два, как не был в центре, – думал Пакер. – Вчера – на такси да в темноте – не считается».
Азиаты отошли в глубь зоопарка, и они с Силь снова остались одни на холодном ветру. У Силь посинел нос.
– Может, в «Бедронку», – сказал Пакер, показывая на противоположную сторону улицы Сверчевского.
– Зачем? – спросила Силь.
– Блинов бы поели. Когда-то там хорошие блины были.
– Но нам по магазинам…
– Успеем, детка. Всё развлечение. Сначала мишки, теперь хорошо бы перекусить. Сама говорила, что никуда не ходишь.
– Ну хорошо, – согласилась Силь. – Только недолго.
– Да это пять минут, – обрадовался Пакер, и от сердца у него отлегло.
В воздухе носилась пыль. Где-то ворковали голуби. Свет сюда почти не проникал. Они шли согнувшись в три погибели, почти на четвереньках. Впереди был Яцек. Павел слышал, как он ищет на ощупь дверь. Ладонь хлопала по дереву быстро и звонко.
«Страшная какая тишина», – подумал он, и вдруг стало светло.
– Нового замка не повесили, – сказал Яцек. – Осенью я сбил старый, так и осталось. – Он стоял по пояс уходя в лаз, ведущий на крышу.
Павел присел на корточки у его ног и сказал:
– Что мы, б…дь, делаем?
– Если их у дверей нет, значит, ждут внизу у подъезда.
– И что? Прямо в небо рванем?
– Пройдем по крышам на несколько домов дальше, – сказал Яцек, оттолкнулся ногами и исчез.
В лазе остался лишь голубой прямоугольник неба. Павел зажмурился, схватился за край люка и очутился на солнце.
В голубом, наполненном ветром пространстве, до «Мариотта», «Терминала», «Сукоми-тауэр» и до сверкающего обелиска «Евробанка», казалось, было рукой подать. Крыша была покатая. Они ухватились за проем вентиляционного окна. Солнце висело за их спиной, над Прагой, но, отражаясь от стеклянных стен, слепило, как фотовспышки. Они присели в тени цементного куба, откуда текли запахи из всех квартир. Плоскость крыши неумолимо стремилась в небытие улицы.
– Это только сначала так, – сказал Яцек. – Потом пройдет.
– Хочешь тут сидеть, пока не привыкнешь? – Павел вытер нос рукавом и опустился на колено.
– Если держаться середины, то, сколько до земли, совершенно не видно. И не смотри вверх, смотри под ноги.
– Ты правда думаешь, что внизу кто-то стоит? – Павел уже опустился на оба колена, водя по крыше руками, словно искал, за что бы схватиться, может, за какой выступ, да хоть за что угодно.
– Должны стоять. У подъезда. Курят. Двое, может, трое.
– Как они выглядят?
– Да обыкновенно. Вот как ты, если б побрился. Ну и почище.
– Откуда ты знаешь?
– Они любят бриться. Покупают «вилкинсон» или «жиллетт» и бреются, даже по два раза в день.
– Я тоже так делал, когда время было.
– Вот видишь. Потом обсуждают, какая пена для бритья лучше.
– Двое или трое? Как тогда ко мне.
– Да. Они никогда не ходят поодиночке.
– Боятся?
– Да нет. Любят делиться впечатлениями. Вечером пьют пиво и вспоминают.
– Все так делают.
– Я и говорю. Они такие, как все. Тот пистолет сейчас не помешал бы.
– Какой?
– Тот твой, позавчера.
– А… Разбираешься в оружии?
– Сначала был наган. С кольтом пополам: раз тот, раз другой, не упомнишь. По молодости лет не чувствуешь разницы. Главное, и то, и другое – револьвер. Потом был маузер. Товарищ Маузер, знаешь, такой угловатый, с магазинной коробкой перед спусковой скобой. Заряжается сверху, смешно, да? Поэтому у магазина есть рукоятка, как у напильника, похожая. Молодой Черчилль носил такой в Судане. Ну а потом: парабеллумы, вальтеры ППК, из них Бонд стрелял в семидесятых, пока не пришла мода на «девятки», ну и УЗИ, везде УЗИ, куда ни плюнь, везде УЗИ. Сейчас уже по-другому, все палят из хеклер-кохов, из МР5К, они маленькие, под курткой не видно. Ну и «глоки» в моде, там тебе навороты, углепластик, композиты. В последнее время я немного отошел от всего этого, потому что пришлось продать телевизор.
– Не было никакого пистолета.
– Не было?
– Нет. Я так просто сказал. От балды.
Вдали за высотками показался красный дирижабль. Он тянул за собой длинное полотнище с надписью, но на таком расстоянии ее было не разобрать. Золотистая звезда наверху «Евробанка» повернулась в сторону Мокотова. Солнце отразилось в ней и ослепило их, хотя они были в тени. Яцек встал и пошел по крыше, держась середины.
– Ну давай, – сказал он Павлу, – три-четыре дома, и все.
Значит, решено. Ключ поворачивается в замке, вот он уже в кармане пальто, лифт дергается и едет вверх с первого этажа. Из-за дверей квартир плывут запахи домашнего печенья. Ароматы ванилина, корицы и рома наполняют лестничную клетку. Тихо, только где-то в глубине звенит посуда и раздаются детские голоса. Но тишины все же больше, она везде. Она окутывает тело, голову, наполняет дом и окружающий мир, и собственные мысли слышны ясно, как никогда. От зеркала на стене лифта остался только светлый прямоугольник. Надо еще раз убедиться, что ключ на месте, и можно захлопнуть за собой железные двери лифтовой шахты. На мгновение оживает старый страх, что лифт поедет не вниз, а вверх и врежется со всей силы в стропила крыши под свист черных от смазки стальных тросов. В любом случае лучше закрыть глаза и представить, что это всего лишь игра в прятки, – пока кабина наконец не остановится и кто-то с той стороны не распахнет услужливо дверь. Еще несколько шагов, и яркость дня прогонит все злые сны, Панкратий. Поэтому я оделась в белое. Чтобы проскользнуть мимо всех незамеченной. Ночью лучше черное, а днем – прозрачная белизна. Сейчас будет тротуар, потом газон, магазинчик, и нигде ни души, словно все навечно покинули эти места, хотя машины на месте, стоят, сверкают вымытыми к празднику боками, а вокруг так светло, так светло, Панкратий, что даже глазам больно, и небо голубое-голубое. Нужно миновать киоск, затем маленькое кафе, повернуть вправо, идти прямо, до перехода, а дальше уже на автобусе, потом на трамвае и снова на автобусе. В подземелье метро – ни за что. Я все выучила наизусть. Надо только повторять про себя остановки и номера. Ничего другого не остается. Буду сидеть под дверью, на лестнице или на улице. Погода такая чудесная, деревья вот-вот зацветут, только почему так пусто, словно все спрятались и смотрят из-за занавесок – изо всех окон, со всех этажей, из каждого дома, с крыш, с неба, – отовсюду, но все равно надо идти, сейчас нужно перейти дорогу, дойти до тротуара и свернуть налево, там сразу остановка, и придет пустой сверкающий автобус с вымытыми стеклами, чтобы было лучше видно – издалека и насквозь. Поэтому я решила одеться в белое, Панкратий, белое пальто, белое платье и туфли, белый платок на голове, и внизу тоже белое, как воздух, поэтому все должно получиться, ведь он совершенно один, я давно это знала, он только вид делал, все куда-то названивал, но ему-то почти никто не звонил, и я больше не поступлю так нехорошо, как вчера, – бросила его и ушла домой, словно он уже никогда не вернется.
Рубашка, трусы, носки. Болек кружился по ванной, как мясистый слепень. От унитаза к зеркалу, от зеркала к бело-золотому шкафу с еще большим зеркалом, потом к стеклянным полкам и обратно. Шумит вода в раковине, шумит бачок унитаза, гудит брошенный фен. Зеркала запотевали, он протирал то одно, то другое и никак не мог решить, каким дезодорантом пшикнуть под мышками.
– Трусарди, трусарди, – напевал он себе под нос. – Трусарди – это главное. – В итоге выбрал плавки. – Под тонким костюмом боксеры будут выделяться, – прикидывал Болек. В конце концов под правую подмышку он пшикнул «Элементз», а под левую «Кул-уотер». Довольный тем, как разрулил вопрос, Болек застегнул лососевого цвета рубашку.
«Мужчина должен быть слегка таинственным. И слегка романтичным. Женщинам это нравится. И еще быстрым. И конкретным», – перечислял он в уме, заворачивая краны. Выключенный телефон лежал на столе в гостиной. Полчаса назад призрак Ирины пропал и ни за что не хотел возвращаться, сколько Болек ни старался, ни напрягал воображение и ни зажмуривался. Правда, иногда появлялся один самовар, но он уже остыл, да и видно его было плоховато. И на самовар-то он, если честно, был не очень похож, так, фуфло. Тогда Болек принял командирское решение: реальность лучше журавля в небе, поэтому хватит тянуть резину, нужно собираться, одеваться и двигать, пока не поздно. Ведь в этом мире так легко разминуться со своей половинкой и не встретить ее уже никогда. Особенно в их профессии. Сердце дрогнуло у Болека в груди при мысли о бескрайней равнине на востоке, где его счастье может пропасть навеки. Там можно ехать и ехать неделю без остановки, а потом выйти где-нибудь, и ищи ветра в поле. Так что надо пошевеливаться – теперь очередь костюма цвета недозрелой сливы, из льющейся ткани с легким блеском, она переливается в складках и тихонько шелестит, как новенькие банкноты. Стены квартиры, мебель и экран телевизора бесстрастно взирали на суету Болека. Человек отдает вещам все, а они неизменно оставляют его в полном одиночестве. Выбирая запонки для манжет, Болек параллельно решал проблему галстука и одновременно с этим взвешивал все за и против в смысле носков. Ботинки он выбрал заранее: плетеные мокасины. Он подумал о шейном платке, но сразу вспомнил про вчерашних типов у мандильника в переходе и брезгливо скривился. Его гримаса отразилась в зеркальной дверце шкафа, поэтому он зафиксировал ее, чтобы проверить, как это выглядит en face и в профиль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26