А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Моя церковь — это Германия!»
После этого я разделся, лег, взял со стула газету и принялся читать сообщения о ходе военных действий, от первой строчки до последней. На вокзале пробило девять. Я свернул газету, положил ее на стул и вытянулся в кровати. Я лежал с открытыми глазами, готовый закрыть их, как только мама войдет в комнату, чтобы погасить свет. Я услышал, как легонько скрипнула дверь комнаты моих сестер, затем мягкие шаги — мама прошла мимо моей комнаты, мамина дверь тоже скрипнула, защелка стукнула, мама за стеной закашлялась, наступила тишина.
С минуту я лежал неподвижно, затем снова взял газету, развернул ее и стал читать. Через некоторое время я взглянул на часы. Было половина десятого. Я положил газету и встал погасить свет.
Первого августа 1916 года я в третий раз удрал из дому и с помощью ротмистра Гюнтера поступил в драгунский батальон 23-го полка в Б. Мне было пятнадцать лет и восемь месяцев.
Обучение мое продолжалось недолго. Я был маленького роста, но довольно крепкий и легко переносил муштровку. У меня было значительное преимущество перед другими новобранцами: я уже умел ездить верхом, так как часто проводил каникулы на ферме в Мекленбурге. Кроме того, я любил лошадей. Верховая езда доставляла мне удовольствие. Я любил наблюдать за лошадьми, ухаживать за ними, вдыхать их запах, возиться с ними. В казарме очень скоро я снискал репутацию услужливого товарища, потому что охотно работал за кого-нибудь в конюшне. Но это не было жертвой с моей стороны — просто я предпочитал проводить время с животными.
Казарменный распорядок приводил меня в восхищение. Я-то думал, что знаю, что такое дисциплина, потому что дома у нас все было рассчитано по часам. Но куда там! Дома у нас еще бывало изредка свободное время. В казарме же порядок был действительно образцовый. Больше всего мне нравилось обучение ружейным приемам. Мне хотелось бы, чтобы вся моя жизнь состояла из таких же четких движений. Я даже придумал и разработал своеобразную игру. По утрам, как только трубили подъем, я, стараясь, чтобы никто из товарищей этого не заметил, проделывал все в строго определенном, установленном мною порядке: вставал, мылся, одевался, расчленяя каждое действие на ряд четких движений: первое — откидывал одеяло, второе — подымал ноги, третье — опускал их на пол, четвертое — вскакивал. Эта маленькая игра давала мне чувство удовлетворения и уверенности в себе. За все время моего обучения я ни разу не отступил от выработанных мною правил. Я, пожалуй, распространил бы эту систему на все свои действия в течение всего дня, если бы не боялся, что в конце концов на это обратят внимание.
Ротмистр Гюнтер не переставал твердить с восторженным видом, что нас пошлют «в другое место, слава богу, в другое...» Но пессимисты утверждали, что его веселость лишь «скверная шутка» — нас непременно пошлют на русский фронт. И вот однажды утром нам приказали отправиться на склад за новым обмундированием. Мы выстроились в ожидании перед дверью склада. Наконец первые драгуны вышли с выданными им вещами, — они несли форму цвета хаки и колониальные шлемы. По рядам, как дуновение ветра, пронеслось одно слово — Турция!
В это время появился улыбающийся ротмистр Гюнтер с новехоньким сверкающим орденом «За доблесть» на шее. Он остановил драгун и, взяв один комплект обмундирования, продемонстрировал нам каждую вещь в отдельности, не переставая повторять: «Все это стоит немало марок...» Добравшись до шортов, он развернул их, уморительно потряс перед нашим носом и заявил:
— Армия нас наряжает мальчуганами, чтобы мы не слишком напугали англичан.
Драгуны засмеялись, и один из них сказал:
— Мальчуганы сумеют заставить англичан хорошенько побегать.
Ротмистр Гюнтер воскликнул:
— Точно, дорогой, — и добавил: — Сейчас эти бездельники англичане проводят время на берегу Нила, попивая чаек и играя в футбол, но мы, даст бог, покажем им, что Египет не кафе и не стадион!
Когда мы прибыли в Константинополь, нас направили не в Палестину, как нам сказали раньше, а в Месопотамию. Мы сошли с поезда в Багдаде, сели на коней и в несколько небольших переходов добрались до жалкой деревушки с длинными, низенькими глинобитными домами, которая называлась Феллалиэ. Вокруг деревушки были кое-какие укрепления, и мы разбили свой лагерь метрах в двухстах от турецкого.
Ровно через неделю, в чудесный ясный день, после сильнейшей артиллерийской подготовки нас атаковали индусские отряды англичан.
Около полудня унтер-офицер взял трех человек — Шмитца, Беккера и меня, и мы с пулеметом заняли оборону на правом фланге, далеко впереди наших позиций. Мы залегли в неглубоком окопчике, вырытом в песке. Перед нами простиралось бесконечное пустое пространство, лишь кое-где виднелись небольшие купы пальм. Цепи атакующих нас индусов передвигались почти параллельно нашему окопу. Нам было хорошо видно их.
Мы установили пулемет, и унтер-офицер сухо сказал:
— Последний, кто останется в живых, доставит назад пулемет.
Шмитц обернулся ко мне, его толстые щеки побледнели, и он пробормотал сквозь зубы:
— Слышал?
— Беккер! — крикнул унтер-офицер.
Беккер сел у пулемета и сжал губы. Унтер-офицер скомандовал:
— Огонь!
Через несколько секунд вокруг нас начали рваться снаряды. Беккер упал навзничь и, вытянувшись во весь рост, застыл. Ему разворотило лицо.
— Шмитц! — крикнул унтер-офицер, жестом указывая на освободившееся место у пулемета.
Шмитц оттащил тело Беккера, щеки его тряслись.
— Скорее! — торопил унтер-офицер.
Шмитц приник к пулемету и открыл огонь. Пот струился по его лицу. Унтер-офицер отошел от нас на два или три метра, даже не дав себе труда пригнуться. Шмитц ругался сквозь зубы. Раздался взрыв, на нас обрушилась лавина песка, а когда мы снова подняли головы, унтер-офицера не было.
— Пойду погляжу, — сказал Шмитц.
Он пополз к тому месту, где только что стоял унтер-офицер. Я заметил, что у него на подметках не хватает гвоздей.
Прошло несколько секунд, Шмитц вернулся с посеревшим лицом.
— Разорвало на части. — Он понизил голос, словно боялся, что унтер-офицер может его услышать: — Сумасшедший! Стоять так под обстрелом! Он что думал, снаряды будут его обходить?
Он снова склонился к пулемету и сидел так, не двигаясь и не стреляя. Огонь неприятеля перекинулся на левый фланг. С той минуты, как наш пулемет умолк, в нас больше не стреляли. Эта тишина, наступившая на нашем крае, когда весь фронт грохотал, казалась такой странной!
Шмитц захватил горсть песку и, пропуская его между пальцев, с отвращением сказал:
— Подумать только, что мы деремся вот за это!
Он прижался щекой к пулемету, но вместо того чтобы стрелять, исподлобья взглянул на меня и процедил:
— А что, если теперь податься...
Я посмотрел на него. Он наклонился вперед, его толстая щека касалась пулемета, кукольное пухлое лицо было повернуто ко мне вполоборота.
— В конечном счете, — проговорил он, — мы выполнили свой долг. У нас больше нет никакого приказа. — И так как я по-прежнему молчал, он добавил: — Унтер-офицер сказал, что те, что останутся в живых, должны доставить назад пулемет.
— Унтер-офицер сказал: последний, кто останется в живых, — сухо отрезал я.
Шмитц уставился на меня, его фарфоровые глаза округлились.
— Мальчик! — с трудом выговорил он. — Ты в своем уме? Какой смысл ждать, чтоб один из нас погиб!
Я смотрел на него, не отвечая.
— Ведь это же безумие, — начал он снова. — Мы можем вернуться в лагерь. Никто не поставит нам этого в вину! Ведь никто даже не знает, какой приказ дал нам унтер-офицер!
Он приблизил ко мне свою большую круглую голову и положил руку на мое плечо. Я отодвинулся.
— Господи! — продолжал он. — У меня жена и дети! У меня трое детей!
Помолчав, он решительно произнес:
— Идем! У меня нет желания быть разорванным на куски! Хорошо унтеру проявлять усердие, а нам-то что!
Он взялся за пулемет, намереваясь поднять его, но моя рука легла рядом с его, и я сказал:
— Можешь убираться, если хочешь. Я остаюсь — и пулемет тоже.
Он отнял руку и растерянно взглянул на меня.
— Но, старина! — сказал он глухим голосом. — Ты совсем спятил! Ведь если я вернусь без пулемета, меня расстреляют! Это ясно!
Внезапно глаза его налились кровью, и он с ненавистью ударил меня кулаком в грудь. Я пошатнулся, а он, ухватившись обеими руками за пулемет, поднял его.
Я быстро схватил карабин, дослал патрон и направил дуло на Шмитца. Он с ужасом посмотрел на меня.
— Да что ты, что ты... — забормотал он.
Я не шелохнулся и молча продолжал держать его на прицеле. Он медленно поставил назад пулемет, присел рядом и отвернулся.
Я опустил карабин на колени — дуло по-прежнему было направлено на него — и вставил в пулемет новую ленту. Шмитц посмотрел на меня, его фарфоровые глаза моргнули несколько раз, затем, не произнеся ни слова, он прижался своей пухлой щекой к пулемету и открыл огонь. Прошло несколько секунд, и снаряды снова начали падать вокруг, осыпая нас песком. Ствол пулемета накалился, и я сказал:
— Стой!
Шмитц перестал стрелять. Не выпуская из правой руки карабин, левой я взял свою флягу, отвернул зубами пробку и вылил воду на пулемет. Падая на раскаленный металл, вода, шипя, превращалась в пар. Неприятель прекратил обстрел. Шмитц сидел, сгорбившись, и молча следил за мной. Пот медленно стекал по его лицу.
Он нерешительно попросил:
— Дай мне уйти.
Я мотнул головой. Он облизал пересохшие губы, отвернулся и почти беззвучно произнес:
— Я оставлю тебе пулемет. Дай мне уйти.
— Можешь идти, если хочешь. Но без карабина.
От удивления он даже рот открыл.
— С ума сошел! Тогда-то уж меня наверняка расстреляют!
Я ничего не ответил, и он спросил:
— Зачем тебе мой карабин?
— Я не хочу, чтобы ты выстрелил мне в спину и потом забрал пулемет.
Он повернулся ко мне:
— Клянусь, у меня этого и в мыслях не было. — И, потупившись, тихо добавил, жалобно, как ребенок: — Дай мне уйти.
Я вставил новую ленту в пулемет, щелкнул затвором. Шмитц поднял голову, взглянул на меня, молча прижался щекой к пулемету и начал стрелять. Вокруг нас снова стали падать снаряды. Они с сухим треском рвались позади, и каждый раз нас обдавало песком.
Вдруг Шмитц сказал совсем обычным голосом:
— Мне неудобно сидеть.
Он поднял голову, немного привстал, затем вдруг, как марионетка, взмахнул руками и повалился на меня. Я перевернул его. У него на груди зияла черная дыра, и я весь вымазался в его крови.
Шмитц был большой и тяжелый. Мне стоило немалого труда оттащить его назад. Справившись с этим, я взял его фляжку, а также фляжку Беккера, облил пулемет водой и стал ждать. Пулемет слишком накалился, стрелять было нельзя. Я посмотрел на Шмитца — он лежал на спине. Веки его были прикрыты неплотно, и от этого он походил на куклу, которая открывает глаза, когда ее сажают.
Я оттащил пулемет метров на двести, в маленький, но более глубокий окопчик, установил его и приник к стволу. Я остался один с поблескивавшим в моих руках пулеметом, и меня охватило чувство глубокого удовлетворения.
Неожиданно метрах в восьмистах от себя я увидел индусов, подымающихся с земли с какой-то, как мне показалось, смешной медлительностью. Они растянулись цепью и начали продвигаться перебежками почти параллельно моему окопчику. Мне хорошо было видно, как они ступают своими тонкими ногами. За первой поднялась вторая цепь, затем третья. Теперь я мог открыть по ним фланкирующий огонь. Я навел пулемет несколько впереди первой цепи и нажал гашетку. Продолжая стрелять, медленно перенес огонь назад, потом снова вперед, потом снова назад. После этого прекратил стрельбу.
И в тот же момент я почувствовал сильный удар в левое плечо. Я упал, но сразу же поднялся и взглянул на плечо — оно было в крови. Боли никакой я не чувствовал, но рукой пошевелить не мог. Достав правой рукой перевязочный пакет, я разорвал его зубами и подложил марлю под рубашку. Даже трогая плечо, я не ощущал боли. Я обдумал положение и решил, что пора отходить и уносить пулемет.
Отходя, я заметил возле купы пальм четверых или пятерых индусских кавалеристов. Их тонкие прямые пики четко вырисовывались на прозрачном небе. Я установил пулемет и скосил их.
После этого я прополз еще несколько сот метров по направлению к нашим позициям, но, немного не добравшись до них, по-видимому, потерял сознание. Во всяком случае, я так думаю, потому что больше ничего не помню.
Когда я выздоровел, меня наградили Железным крестом и послали на Палестинский фронт, в Бирсебу. Но там я пробыл недолго, так как заболел малярией и меня эвакуировали в Дамаск. В дамасском госпитале я некоторое время пролежал в беспамятстве. Мое первое отчетливое впечатление — склонившаяся надо мной светловолосая головка.
— Тебе лучше, мальчик? — спросил веселый голос.
— Да, фрейлейн.
— Не фрейлейн, — отвечал голос, — а Вера. Для немецких солдат я Вера. А теперь осторожно!
Две прохладные и сильные руки подхватили меня и приподняли.
Все происходило словно в тумане: какая-то женщина несла меня, я слышал ее тяжелое дыхание и совсем близко перед глазами видел две крупные капли пота, стекавшие по ее шее. Потом почувствовал, как меня опустили на кровать.
— Ну вот! — прозвучал веселый голос. — Мы воспользуемся тем, что у ребенка спал жар, и вымоем его.
Я почувствовал, что меня разделают, мохнатая влажная рукавица прошлась по всему моему телу, растирая его. Я отдыхал, посвежевший, лежа с полузакрытыми глазами на подушках. Медленно, превозмогая боль в шее, я повернул голову и увидел, что нахожусь в маленькой комнате.
— Ну как, мальчик! Хорошо?
— Да, фрейлейн.
— Вера. Для немецких солдат — Вера.
Раскрасневшаяся рука приподняла меня, взбила подушки и тихонько опустила мою голову на прохладную наволочку.
— Ничего, что ты будешь лежать один в этой комнате? Знаешь, почему тебя сюда положили?
— Нет, не знаю, Вера.
— Потому что ночью в бреду ты так кричишь, что мешаешь соседям спать.
Она засмеялась и наклонилась, чтобы подоткнуть одеяло. Кожа у нее на шее была пунцовой, будто она только что из бани, светлые волосы зачесаны назад и заплетены в косы. От нее приятно пахло туалетным мылом.
— Как тебя зовут?
— Рудольф Ланг.
— Хорошо. Я буду звать тебя Рудольф. Господин драгун разрешает?
— Пожалуйста, Вера.
— Ты очень вежливый для драгуна, Рудольф! Сколько тебе лет?
— Шестнадцать с половиной.
— Боже мой! Шестнадцать лет!
— С половиной.
Она засмеялась.
— Ну как же можно забыть половину, Рудольф! Самое главное — половина!
Она смотрела на меня, улыбаясь.
— Откуда ты?
— Из Баварии.
— Из Баварии? О, у баварцев крепкие головы! А у тебя крепкая голова, Рудольф?
— Не знаю.
Она снова засмеялась и провела тыльной стороной ладони по моей щеке. Затем она серьезно посмотрела на меня и со вздохом сказала:
— Шестнадцать лет, три ранения, малярия... Ты уверен, что у тебя не крепкая голова, Рудольф?
— Не знаю, Вера.
Она улыбнулась.
— Это хорошо. Это очень хорошо, что ты так отвечаешь: «Не знаю, Вера». Ты не знаешь, вот ты и говоришь: «Не знаю, Вера». Если бы ты знал, ты бы сказал: «да, Вера» или «нет, Вера». Не правда ли?
— Да, Вера.
Она расхохоталась.
— «Да, Вера»! Ладно, тебе нельзя много разговаривать. Похоже, что у тебя снова начинается жар. Ты стал весь красный, Рудольф. До вечера, мой мальчик.
Она сделала несколько шагов к двери, затем обернулась, улыбаясь.
— Скажи-ка, Рудольф, кому это ты сломал ногу?
Я приподнялся на постели. Сердце у меня бешено заколотилось, и я с ужасом посмотрел на нее.
— Что с тобой? — с испугом проговорила она, поспешно возвращаясь к моей кровати. — Ну-ка, ложись! Ты сам об этом все время говоришь в бреду... Ложись же, Рудольф!
Она взяла меня за плечи и заставила лечь. Потом кто-то сел на мою постель и положил мне руку на лоб.
— Ну, — послышался голос. — Лучше тебе? Мне-то что, пусть ты переломал ноги хоть десяти тысячам человек...
Комната перестала кружиться, и я увидел, что это Вера сидит у моего изголовья, Вера, раскрасневшаяся, с зачесанными назад волосами, пахнущая туалетным мылом. Я повернул голову, чтобы лучше ее видеть. Но она внезапно исчезла в каком-то красноватом тумане.
— Вера!
— Да?
— Это вы?
— Да, это я. Конечно же, дрянной мальчишка, это я. Это я — Вера. Ложись.
— Сломанная нога... Вера, это снег виноват... это не я...
— Знаю, знаю, ты столько раз повторял. Успокойся же.
Я почувствовал, как ее большие прохладные руки сжали мои запястья.
— Довольно об этом! У тебя подымется жар.
— Я не виноват, Вера.
— Я знаю, знаю.
Я почувствовал, как ее свежие губы приблизились к моему уху.
— Это не твоя вина, — прошептала она. — Слышишь?
— Да.
Кто-то положил руку мне на лоб и долго не отнимал ее.
— А теперь спи, Рудольф.
Потом мне показалось, будто чья-то рука ухватилась за спинку моей кровати и трясет ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32