Дома, автобусы, троллейбусы, люди. И все это в снеговом убранстве. Вот автобус на другой стороне улицы, как бы нехотя, как бы снисходительно - налетай, подешевело - тормозит у остановки. Вот женщина, закрывшая пушистым воротником пол-лица, недовольно хмурит лоб, отворачивается от снега. Вот поспешают три молодых человека в дубленках, очень громко разговаривают, каждый стремится переорать другого; сливаются они только в общем гоготе.
И несть числа.
Я могу пойти направо, могу налево, куда захочу. И везде я буду испытывать мгновенное, легкое обмирание при встрече все с новыми и новыми таинственными незнакомцами...
Вся эта маленькая реминисценция заняла не больше двух секунд.
Заболботал и смолк кран.
Включился и ровно загудел холодильник.
Ночные звуки.
Ночные звуки в кухне, ночные звуки в моей душе. Звуки, отзвуки когда-то бывшей жизни. Я медленно подошел к письменному столу. Открыл ящик стола, где лежали листы, накопившиеся за много лет.
"Белая ночь не давала сомкнуть глаз".
Эту запись я сделал, воротясь из общежития, со свидания с женой. Тогда будущей. В квартире я был один, родителей почему-то не было. И действительно, стояли белые ночи. Внутри меня все было так же светло и чуточку нереально, как и снаружи. Нет, светлее. На душе было светло-светло. Во дворе галдела какая-то компания, они, похоже, прощались, но все-таки им не хватило общения за целый день, и окончательное прощание откладывалось и откладывалось. Их разговор отдавался эхом во дворе. И внутри меня каждая мысль, каждое ощущение отдавалось мимолетным, странным эхом. Я ходил по пустой квартире, не зная, куда приткнуться. О сне не могло быть и речи. Я был в состоянии какой-то пьянящей невесомости. Иногда в меня вбредали картины сегодняшнего свидания, и тогда я был готов подпрыгнуть и шлепнуть ладонью о потолок. Я не знал, что делать с собой. И тогда я сел за стол и написал:
"Белая ночь не давала сомкнуть глаз".
Белая ночь действительно пьянит меня, будоражит. Но что же написать дальше? Я просидел за столом довольно долго, но ничего больше не шло в голову. И я отступился. Так и осталась от этого свидания одна фраза. Помню еще необычную фиолетовую бумагу, на которой я писал. Теперь лист пожелтел на краях.
Да, на следующий день был экзамен. Но не осквернять же такую ночь прикосновением к конспектам? Экзамен я сдавал осенью.
"Мне было тогда лет девятнадцать. Стояла осень. На улице обдавало резким холодом, сыростью. По оконному стеклу бежали прозрачные ручьи. Взяв зонтик, я выходил и брел куда попало. Я смотрел на прохожих, на автобусы, на дома, на этот серый и светлый день. Все было ровно и безнадежно. Спускаясь по лестнице, я слышал коротенький мотивчик, предвещающий сигналы точного времени, ощущал запах жареной рыбы, в одном месте собака отзывалась угрожающим, нарастающим урчанием. Люди жили. И я жил среди них. Среди них, но не с ними. Выходил я вроде бы наугад, но бродил все по одним и тем же местам, по небольшому пространству, оно даже стало казаться замкнутым, настолько я привык в этих блужданиях не покидать его. Шел мимо громоздкого, отталкивающе коричневого дома, который все время, как себя помню, был на ремонте; выходил на небольшую площадь перед гастрономом, топтался там некоторое время, потом выходил к озеру, шел по берегу, глядя на серые, светлые волны, казавшиеся мне усталыми, утомленными за лето, но время упокоиться подо льдом все для них не наступало; наконец, почти тем же маршрутом я возвращался домой. Никуда идти не хотелось. Почему-то я очень хорошо помню эту осень. Чистые холодные ручьи все бежали, бежали по стеклам..."
Написано, когда мне было года двадцать три. А сейчас мне тридцать два. Уже в девятнадцать я был такой же, как сейчас. Правда, тогда еще не открыл универсального средства от всех скорбей.
"В детстве как все было близко. Земля, травинки, былинки, букашки. Основание заборной палки, врытое в землю. Потеки смолы, как потеки янтарной сгущенки, на темном, шершавом стволе ели. Странно не то, что это бесследно исчезло, странно то, что и память об этом почти исчезла. Иногда только что-то вдруг пробрезжит... и пропадет.
Даже раннее детство длилось долго. А после детства, - сколько всего еще было! И тоже теперь кажется - так давно".
Юношеские страдания, мучения... Какой чепухой кажется все это сейчас. А тогда - скажи мне, что твои страдания превратятся в чепуху - возмутился бы, не поверил.
"Когда-то давно мы жили за городской чертой. Зимой там все заносило снегом. Лес с одной стороны, лес - с другой. Мы жили на краю поселка, между двумя лесами, разделенными железной дорогой. Взглянешь в окно, выглянешь на улицу - везде снег. А подальше - плотно сомкнутые ели. Иногда проходят необязательные, несущественные люди. Еще бродят и трусят дворняги. Они составляют неотъемлемую часть пейзажа, в отличие от людей. Дворняги и их дерьмо, так хорошо заметное на снегу. Дворняги - вечны. Я помню тихую, покорную тоску, с которой я смотрел на снег, на ели, на дворняг. Я был очень мал и только узнавал мир, но уже понимал, что с миром спорить не приходится. Как медленно, томительно шла зима. Я думаю, что тогда я промерз в этих снегах насквозь, навсегда заблудился в этих дремучих елях".
Прервался.
Ложка, размешивающая сахар в чае, звучит громко и отчетливо среди ночной кухни. Размешиваю сахар и гляжу в стол. Изучаю расположение крошек. Боковым зрением увидел, как в соседнем доме, на последнем этаже, зажглось окно. Продержалось минуту и опять погасло.
"А может быть, это просто осень? Лист, медленно покачиваясь, падает с дерева; похоже, что он не падает, а погружается, тонет. Другой, наоборот, довольно уверенно идет вниз, у него вся тяжесть собрана в одном небольшом месте. Деревья, все еще полные идеально желтой, почти не поредевшей листвы, вызывают у меня, как ни странно, не цветовые ассоциации, а звуковые - они напоминают мне оркестры, играющие что-то прощальное. Эти оркестры, скопления деревьев, играют повсюду. И в воздухе, чистом, прозрачном, но все же не без оттенка некой дремотности, тоже проступает какая-то значительность, какое-то значение мига. Уже не актуальные плакаты "Скоро в школу" еще висят кое-где. Грязи пока что нет. С моего балкона опавшие листья напоминают мне монеты, набросанные в фонтан. Чтоб вернуться...
Но что же это я? Я же имел в виду совсем другую осень. Темную, вечернюю, ночную осень. Ты лежишь на кровати, а в черном окне двоится отражение люстры. А рядом проходящее шоссе позлащено осенними светофорами, выявляющими все его выбоины и неровности. Позже светофоры отключают, и они бесполезно, бессмысленно пульсируют мандариновым светом. В этой осени можно заблудиться, в ее бесконечных лабиринтах, не имеющих ни входа, ни выхода. А за окном происходит битва каких-то гигантских, неведомых сил - ветер, темень, дождь это только видимая часть битвы. Листья метутся по земле и иногда вдруг начинают яростно плясать, подобно искрам из разоряемого костра. Призрак умершего лета еще бродит где-то рядом".
"Лежать на чердаке, вдыхать запах сена. На чердачной дощатой стене слева карта автомобильных дорог Ленинградской области, изодранная внизу. Потом лежать надоедает, ты спускаешься с чердака по шаткой, вибрирующей, почти живой лестнице. Пойти к реке. Ветер нагнал дождь, но дождь только начался, на реку упали только самые первые капли. Капельки. Они оставляют на реке следы такие же эфемерные, как следы на воде от лапок водомерки. Осень, осень..."
В каком-то забытьи изнеможенья, здесь человек лишь снится сам себе...
Непрочитанных листов становится все меньше. Как было много жизни. И как мало этих листов. Я прочитал уже, наверно, половину. Вдруг подумал, что, когда помру, это единственное, что останется после меня. И читающий эти листы так и не поймет, что за человек это был. Нет, наверно, понять кое-что все-таки можно. Эта мысль пропала, едва появившись. Не хотелось думать о грустном... Голова начала постепенно набрякать, готовиться ко сну. Это хорошо.
Еще чайку. И водочки.
Сидя в сортире, читал от нечего делать валявшуюся там газету. Набрел на статью о Зое Космодемьянской. Вернее, статья говорила о другом, но упоминалось там и о Зое. Все детство продолбали этой Зоей Космодемьянской. Оказывается, в тылу врага она ничего не успела сделать - ее сразу схватили и повесили. Повесили - это да. Это и нас так учили. Почему-то меня взволновала эта короткая судьба. Все оказалось страшнее и лучше, чем так, как нас учили. То, что она ничего не успела сделать, было как-то... сильнее, что ли. Чистый подвиг. Поволновавшись немного, я успокоился. В самом деле, куда мне было девать это волнение? На другой стороне газеты ничего путного не было.
Я вернулся к письменному столу. Полка была выдвинута, листы так и лежали, написанным вниз.
"В детстве меня считали блаженным. Что ж, я давал к тому поводы. Мог, например, шептать, спотыкаться, а то и размахивать руками. Правда, я уже и тогда смутно чувствовал в этом какую-то несправедливость. Чем, скажем, представлять осаду замка хуже, чем играть в футбол? А что касается шептания, то и футбольные игроки во время матча не слишком заботятся о том, как они выглядят. Не до этого им. И вообще - резвиться могут и щенки. А вот представлять осаду замка - вряд ли.
Тогда, правда, я вообще не думал об этом. Что ж, они - такие, а я - такой. Я не страдал от своей обособленности, тем более что относились ко мне в целом хорошо. С самого начала я понимал, что я не такой, как все. Мне и не хотелось становиться таким, как все. Я, мне казалось, и так неплохо устроился. И странное дело - меня, скорее, удивляло не то, что я не такой, как все, а то, что все - не такие, как я.
Я никогда не доверял внешнему миру. Он казался мне не просто равнодушным, а прямо-таки враждебным. Если из него и шло что-то хорошее, то, как мне казалось, лишь по чьему-то недосмотру. Я не знаю, почему я так думал. Но думал я именно так. И стал возводить в себе внутренний мир в противовес внешнему, враждебному. И стал как можно старательнее этот внешний мир не замечать".
Теперь ясно, во что это вылилось. Чтобы жить, надо иметь подспудное убеждение, что мир, в конце концов, хорошо устроен. У меня этого убеждения никогда не было.
"Я читал скучноватые рассказы Грина, собирал марки, монеты - все лишь для того, чтобы укрыться в маленьком, бедном, но внутренне гармоничном мирке. Я изучал эсперанто. Я даже придумывал свой язык, наподобие германского. Большой мир был определенно велик мне. Там было слишком всего много. Много, беспорядочно, бессмысленно, как на гигантской свалке. Стройная грамматика несуществующего языка куда милей для взора, уютней для души. Единственный недостаток этих малых мирков - они быстро надоедали. Что ж, тогда я брался за другой мирок".
"Основное чувство, которое я испытывал в жизни, - скука. Всю жизнь я проходил, как неприкаянная дворняга, обнюхивая все, что попадалось на пути".
"Жалею ли я о чем-нибудь? Нет. Это и бессмысленно. Все равно, все было бы примерно так же. Что я имею в виду? Быть президентом или бродягой - это то же самое? Для меня - да. Все равно - плоть, ткань существования, существования как такового, осталась бы абсолютно такой же. Я ненавижу существование. Его ткань, плоть, не знаю, как еще сказать.
Только стоит мне увидеть, скажем, красивое облако или дерево и т.д., мерзкий вкус существования притупляется. То же самое происходит, если послушаю хорошую музыку или почитаю хорошую книгу. Более того, тогда мне кажется, что я больше чем существую.
Вижу, насколько это все неясно. Но мне никак, никак не выразиться яснее.
В сущности, в жизни у меня было только одно событие - сама жизнь".
Еще отрывочек.
"Человек не может выбирать себя. А это и есть главный выбор, от участия в котором человек отстранен. Один рождается неврастеником, другой здоровяком. "Тебе, дружок, и горький хрен малина, а мне и бланманже - полынь". Никто не водил тебя вдоль витрины и не спрашивал: хочешь родиться этим? А этим? Напоминает сильно смягченную доктрину о предопределении".
Это уже поздние отрывки, сделанные года три назад.
Пожалуй, что хватит. Голова уже совсем сонная. Я допил остатки водки, расстелил постель, разделся, выключил свет и лег, зная, что засну.
Я проснулся днем. Я лежал в постели и лежал. А зачем мне было вставать? Вставать надо затем, чтобы что-то делать, а что было делать мне? Я давно уже не понимаю, зачем я вообще встаю каждый день. Чувствовал я себя отвратительно и лежал и лежал, ничего не ощущая, кроме этой самой отвратительности. Если бы вы знали, как хреново просыпаться с бодуна в одной и той же консервной банке, где я одинок, как консервированный краб. Видеть все те же обои, две больничного вида тумбочки по обеим сторонам кровати, советский цветной телевизор, бывший когда-то шикарным, слой пыли на его экране со следом проведенного пальца, тюлевые занавески, старый письменный стол (вчера я забыл задвинуть ящик), горшки с землей на подоконнике, я уже и забыл, когда там росли цветы. Мне и трезвому-то бывает худо смотреть на все это. А когда полновластно царствует царь Бодун... Нет, я не умею этого передать... Сколько бодунов уже позади. А сколько впереди? И все тот же и тот же вид из бодуна на мою берлогу, на мою одиночную камеру. Мерзкий хмурый день, совершенно не расположенный светить. Холодная вода из-под крана. Гусиная кожа на ногах, на руках. Пустые бутылки, руины вчерашнего экстаза. Тошно глядеть на них. Полкухни засыпано сушеными чайными червячками - это вчера я очаровательно небрежно заваривал чай. Пока утолишь жажду водой из-под крана, начинает трясти от холода. Под одеяло скорее, согреться. Вот уже и вечер настает. За окном быстро смеркается. Посмотришь в окно - там уже темнее, чем ожидал.
Вдруг я вспомнил - вот черт! - что сегодня у меня назначено свидание с Анькой. Я с неделю назад его почти выпросил, а теперь и думать не мог о том, чтобы куда-то ехать. Посмотрел на часы - через час выезжать. Вылез из-под одеяла, стал звонить, чтобы перенести или (плевать) отменить свидание, но дома ее в такое время, разумеется, не было. Придется-таки тащиться. Денег я с собой практически не взял, чтобы не ухнуть их.
У нас с Анькой некое подобие романа, тянущееся почти полгода. Хотя мы не спали месяца три. Как-то не хочется. В смысле, мне. Что она думает по этому поводу, я не знаю. И дома не бывали друг у друга примерно столько же. Но как-то все окончательно не расстаться. Встречаемся в городе, сидим по кафешкам, когда у кого-нибудь из нас есть деньги. Нельзя сказать, чтобы мне она особо нравилась, что я к ней как-то привязан. Что же тогда толкало меня к ней? Точно и не знаю. Но, я думаю, свою роль сыграла тривиальная, но притягательная схема: "Она меня за муки полюбила". Получается: я, молодой, талантливый, гибнущий, и она - кроткая, женственная, спасительница. В жизни все происходило мало похоже, но эта схема как-то существовала сама по себе, притягивая меня к Аньке. Почему она меня до сих пор не пошлет, мне не ясно. Может быть, действительно полюбила.
Стоя у выхода с эскалатора, я искал глазами ее заячье-белый берет. Вот, наконец, он показался. И, естественно, она сама, со своей всегдашней несколько рассеянно-виноватой улыбкой. Какая она жалкая, не мог не подумать я. И сразу ощутил сильнейший прилив раздражения. Еще этот ее вечный берет, который сейчас вдруг стал мне особенно ненавистен, бог знает почему. Сейчас подойдет, кротко поздоровается, глядя так наивно, так невинно... Мне захотелось повернуться и уйти. Но ничего уж не поделаешь, я стоял и ждал, пока выберется с эскалатора, подойдет. Подошла, поздоровалась точь-в-точь как я себе и представлял.
- Пойдем, - нарочно ей не отвечая, избегая смотреть на нее, мрачно сказал я.
Вышли на Невский. Где-то минуты две молча шли, лавируя в толпе, обходя лужи. Вернее, она обходила, а я пер не разбирая дороги. Внезапно во мне плеснулось еще одно дополнительное раздражение, что она так аккуратно в своих ботиках обходит лужи.
- Лужи обходишь, - с каким-то горьким укором сказал я ей.
- Да, противно, когда ноги мокрые.
Меня взбесило, что она не замечает моего ужасного состояния. Но так, прямо, ничего говорить по этому поводу я не стал. Какие у нее, однако, душные духи! Вроде не сильно и пахнут, а идти рядом невозможно.
Наконец влез прямо в лужу, аппетитно чавкнуло. Громко матюгнулся, специально для нее. Я знал, что она не любила и куда более невинной ругани.
- Ну, не ругайся, - слабо запротестовала она; глазки, и без того довольно круглые, еще больше округлились. Она даже остановилась. А я даже не стал извиняться.
- Одна нога уже мокрая напрочь, - с удовольствием, как будто любуясь делом рук своих, сказал я.
- Ты же простудишься...
- Пусть тебя это не волнует, простужусь я или нет.
- Ну, как это не волнует...
- У меня, кстати, подошвы лопнувши. Как две переваренные сардельки. Правда, похоже?
На ее личике выразилась задумчивость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
И несть числа.
Я могу пойти направо, могу налево, куда захочу. И везде я буду испытывать мгновенное, легкое обмирание при встрече все с новыми и новыми таинственными незнакомцами...
Вся эта маленькая реминисценция заняла не больше двух секунд.
Заболботал и смолк кран.
Включился и ровно загудел холодильник.
Ночные звуки.
Ночные звуки в кухне, ночные звуки в моей душе. Звуки, отзвуки когда-то бывшей жизни. Я медленно подошел к письменному столу. Открыл ящик стола, где лежали листы, накопившиеся за много лет.
"Белая ночь не давала сомкнуть глаз".
Эту запись я сделал, воротясь из общежития, со свидания с женой. Тогда будущей. В квартире я был один, родителей почему-то не было. И действительно, стояли белые ночи. Внутри меня все было так же светло и чуточку нереально, как и снаружи. Нет, светлее. На душе было светло-светло. Во дворе галдела какая-то компания, они, похоже, прощались, но все-таки им не хватило общения за целый день, и окончательное прощание откладывалось и откладывалось. Их разговор отдавался эхом во дворе. И внутри меня каждая мысль, каждое ощущение отдавалось мимолетным, странным эхом. Я ходил по пустой квартире, не зная, куда приткнуться. О сне не могло быть и речи. Я был в состоянии какой-то пьянящей невесомости. Иногда в меня вбредали картины сегодняшнего свидания, и тогда я был готов подпрыгнуть и шлепнуть ладонью о потолок. Я не знал, что делать с собой. И тогда я сел за стол и написал:
"Белая ночь не давала сомкнуть глаз".
Белая ночь действительно пьянит меня, будоражит. Но что же написать дальше? Я просидел за столом довольно долго, но ничего больше не шло в голову. И я отступился. Так и осталась от этого свидания одна фраза. Помню еще необычную фиолетовую бумагу, на которой я писал. Теперь лист пожелтел на краях.
Да, на следующий день был экзамен. Но не осквернять же такую ночь прикосновением к конспектам? Экзамен я сдавал осенью.
"Мне было тогда лет девятнадцать. Стояла осень. На улице обдавало резким холодом, сыростью. По оконному стеклу бежали прозрачные ручьи. Взяв зонтик, я выходил и брел куда попало. Я смотрел на прохожих, на автобусы, на дома, на этот серый и светлый день. Все было ровно и безнадежно. Спускаясь по лестнице, я слышал коротенький мотивчик, предвещающий сигналы точного времени, ощущал запах жареной рыбы, в одном месте собака отзывалась угрожающим, нарастающим урчанием. Люди жили. И я жил среди них. Среди них, но не с ними. Выходил я вроде бы наугад, но бродил все по одним и тем же местам, по небольшому пространству, оно даже стало казаться замкнутым, настолько я привык в этих блужданиях не покидать его. Шел мимо громоздкого, отталкивающе коричневого дома, который все время, как себя помню, был на ремонте; выходил на небольшую площадь перед гастрономом, топтался там некоторое время, потом выходил к озеру, шел по берегу, глядя на серые, светлые волны, казавшиеся мне усталыми, утомленными за лето, но время упокоиться подо льдом все для них не наступало; наконец, почти тем же маршрутом я возвращался домой. Никуда идти не хотелось. Почему-то я очень хорошо помню эту осень. Чистые холодные ручьи все бежали, бежали по стеклам..."
Написано, когда мне было года двадцать три. А сейчас мне тридцать два. Уже в девятнадцать я был такой же, как сейчас. Правда, тогда еще не открыл универсального средства от всех скорбей.
"В детстве как все было близко. Земля, травинки, былинки, букашки. Основание заборной палки, врытое в землю. Потеки смолы, как потеки янтарной сгущенки, на темном, шершавом стволе ели. Странно не то, что это бесследно исчезло, странно то, что и память об этом почти исчезла. Иногда только что-то вдруг пробрезжит... и пропадет.
Даже раннее детство длилось долго. А после детства, - сколько всего еще было! И тоже теперь кажется - так давно".
Юношеские страдания, мучения... Какой чепухой кажется все это сейчас. А тогда - скажи мне, что твои страдания превратятся в чепуху - возмутился бы, не поверил.
"Когда-то давно мы жили за городской чертой. Зимой там все заносило снегом. Лес с одной стороны, лес - с другой. Мы жили на краю поселка, между двумя лесами, разделенными железной дорогой. Взглянешь в окно, выглянешь на улицу - везде снег. А подальше - плотно сомкнутые ели. Иногда проходят необязательные, несущественные люди. Еще бродят и трусят дворняги. Они составляют неотъемлемую часть пейзажа, в отличие от людей. Дворняги и их дерьмо, так хорошо заметное на снегу. Дворняги - вечны. Я помню тихую, покорную тоску, с которой я смотрел на снег, на ели, на дворняг. Я был очень мал и только узнавал мир, но уже понимал, что с миром спорить не приходится. Как медленно, томительно шла зима. Я думаю, что тогда я промерз в этих снегах насквозь, навсегда заблудился в этих дремучих елях".
Прервался.
Ложка, размешивающая сахар в чае, звучит громко и отчетливо среди ночной кухни. Размешиваю сахар и гляжу в стол. Изучаю расположение крошек. Боковым зрением увидел, как в соседнем доме, на последнем этаже, зажглось окно. Продержалось минуту и опять погасло.
"А может быть, это просто осень? Лист, медленно покачиваясь, падает с дерева; похоже, что он не падает, а погружается, тонет. Другой, наоборот, довольно уверенно идет вниз, у него вся тяжесть собрана в одном небольшом месте. Деревья, все еще полные идеально желтой, почти не поредевшей листвы, вызывают у меня, как ни странно, не цветовые ассоциации, а звуковые - они напоминают мне оркестры, играющие что-то прощальное. Эти оркестры, скопления деревьев, играют повсюду. И в воздухе, чистом, прозрачном, но все же не без оттенка некой дремотности, тоже проступает какая-то значительность, какое-то значение мига. Уже не актуальные плакаты "Скоро в школу" еще висят кое-где. Грязи пока что нет. С моего балкона опавшие листья напоминают мне монеты, набросанные в фонтан. Чтоб вернуться...
Но что же это я? Я же имел в виду совсем другую осень. Темную, вечернюю, ночную осень. Ты лежишь на кровати, а в черном окне двоится отражение люстры. А рядом проходящее шоссе позлащено осенними светофорами, выявляющими все его выбоины и неровности. Позже светофоры отключают, и они бесполезно, бессмысленно пульсируют мандариновым светом. В этой осени можно заблудиться, в ее бесконечных лабиринтах, не имеющих ни входа, ни выхода. А за окном происходит битва каких-то гигантских, неведомых сил - ветер, темень, дождь это только видимая часть битвы. Листья метутся по земле и иногда вдруг начинают яростно плясать, подобно искрам из разоряемого костра. Призрак умершего лета еще бродит где-то рядом".
"Лежать на чердаке, вдыхать запах сена. На чердачной дощатой стене слева карта автомобильных дорог Ленинградской области, изодранная внизу. Потом лежать надоедает, ты спускаешься с чердака по шаткой, вибрирующей, почти живой лестнице. Пойти к реке. Ветер нагнал дождь, но дождь только начался, на реку упали только самые первые капли. Капельки. Они оставляют на реке следы такие же эфемерные, как следы на воде от лапок водомерки. Осень, осень..."
В каком-то забытьи изнеможенья, здесь человек лишь снится сам себе...
Непрочитанных листов становится все меньше. Как было много жизни. И как мало этих листов. Я прочитал уже, наверно, половину. Вдруг подумал, что, когда помру, это единственное, что останется после меня. И читающий эти листы так и не поймет, что за человек это был. Нет, наверно, понять кое-что все-таки можно. Эта мысль пропала, едва появившись. Не хотелось думать о грустном... Голова начала постепенно набрякать, готовиться ко сну. Это хорошо.
Еще чайку. И водочки.
Сидя в сортире, читал от нечего делать валявшуюся там газету. Набрел на статью о Зое Космодемьянской. Вернее, статья говорила о другом, но упоминалось там и о Зое. Все детство продолбали этой Зоей Космодемьянской. Оказывается, в тылу врага она ничего не успела сделать - ее сразу схватили и повесили. Повесили - это да. Это и нас так учили. Почему-то меня взволновала эта короткая судьба. Все оказалось страшнее и лучше, чем так, как нас учили. То, что она ничего не успела сделать, было как-то... сильнее, что ли. Чистый подвиг. Поволновавшись немного, я успокоился. В самом деле, куда мне было девать это волнение? На другой стороне газеты ничего путного не было.
Я вернулся к письменному столу. Полка была выдвинута, листы так и лежали, написанным вниз.
"В детстве меня считали блаженным. Что ж, я давал к тому поводы. Мог, например, шептать, спотыкаться, а то и размахивать руками. Правда, я уже и тогда смутно чувствовал в этом какую-то несправедливость. Чем, скажем, представлять осаду замка хуже, чем играть в футбол? А что касается шептания, то и футбольные игроки во время матча не слишком заботятся о том, как они выглядят. Не до этого им. И вообще - резвиться могут и щенки. А вот представлять осаду замка - вряд ли.
Тогда, правда, я вообще не думал об этом. Что ж, они - такие, а я - такой. Я не страдал от своей обособленности, тем более что относились ко мне в целом хорошо. С самого начала я понимал, что я не такой, как все. Мне и не хотелось становиться таким, как все. Я, мне казалось, и так неплохо устроился. И странное дело - меня, скорее, удивляло не то, что я не такой, как все, а то, что все - не такие, как я.
Я никогда не доверял внешнему миру. Он казался мне не просто равнодушным, а прямо-таки враждебным. Если из него и шло что-то хорошее, то, как мне казалось, лишь по чьему-то недосмотру. Я не знаю, почему я так думал. Но думал я именно так. И стал возводить в себе внутренний мир в противовес внешнему, враждебному. И стал как можно старательнее этот внешний мир не замечать".
Теперь ясно, во что это вылилось. Чтобы жить, надо иметь подспудное убеждение, что мир, в конце концов, хорошо устроен. У меня этого убеждения никогда не было.
"Я читал скучноватые рассказы Грина, собирал марки, монеты - все лишь для того, чтобы укрыться в маленьком, бедном, но внутренне гармоничном мирке. Я изучал эсперанто. Я даже придумывал свой язык, наподобие германского. Большой мир был определенно велик мне. Там было слишком всего много. Много, беспорядочно, бессмысленно, как на гигантской свалке. Стройная грамматика несуществующего языка куда милей для взора, уютней для души. Единственный недостаток этих малых мирков - они быстро надоедали. Что ж, тогда я брался за другой мирок".
"Основное чувство, которое я испытывал в жизни, - скука. Всю жизнь я проходил, как неприкаянная дворняга, обнюхивая все, что попадалось на пути".
"Жалею ли я о чем-нибудь? Нет. Это и бессмысленно. Все равно, все было бы примерно так же. Что я имею в виду? Быть президентом или бродягой - это то же самое? Для меня - да. Все равно - плоть, ткань существования, существования как такового, осталась бы абсолютно такой же. Я ненавижу существование. Его ткань, плоть, не знаю, как еще сказать.
Только стоит мне увидеть, скажем, красивое облако или дерево и т.д., мерзкий вкус существования притупляется. То же самое происходит, если послушаю хорошую музыку или почитаю хорошую книгу. Более того, тогда мне кажется, что я больше чем существую.
Вижу, насколько это все неясно. Но мне никак, никак не выразиться яснее.
В сущности, в жизни у меня было только одно событие - сама жизнь".
Еще отрывочек.
"Человек не может выбирать себя. А это и есть главный выбор, от участия в котором человек отстранен. Один рождается неврастеником, другой здоровяком. "Тебе, дружок, и горький хрен малина, а мне и бланманже - полынь". Никто не водил тебя вдоль витрины и не спрашивал: хочешь родиться этим? А этим? Напоминает сильно смягченную доктрину о предопределении".
Это уже поздние отрывки, сделанные года три назад.
Пожалуй, что хватит. Голова уже совсем сонная. Я допил остатки водки, расстелил постель, разделся, выключил свет и лег, зная, что засну.
Я проснулся днем. Я лежал в постели и лежал. А зачем мне было вставать? Вставать надо затем, чтобы что-то делать, а что было делать мне? Я давно уже не понимаю, зачем я вообще встаю каждый день. Чувствовал я себя отвратительно и лежал и лежал, ничего не ощущая, кроме этой самой отвратительности. Если бы вы знали, как хреново просыпаться с бодуна в одной и той же консервной банке, где я одинок, как консервированный краб. Видеть все те же обои, две больничного вида тумбочки по обеим сторонам кровати, советский цветной телевизор, бывший когда-то шикарным, слой пыли на его экране со следом проведенного пальца, тюлевые занавески, старый письменный стол (вчера я забыл задвинуть ящик), горшки с землей на подоконнике, я уже и забыл, когда там росли цветы. Мне и трезвому-то бывает худо смотреть на все это. А когда полновластно царствует царь Бодун... Нет, я не умею этого передать... Сколько бодунов уже позади. А сколько впереди? И все тот же и тот же вид из бодуна на мою берлогу, на мою одиночную камеру. Мерзкий хмурый день, совершенно не расположенный светить. Холодная вода из-под крана. Гусиная кожа на ногах, на руках. Пустые бутылки, руины вчерашнего экстаза. Тошно глядеть на них. Полкухни засыпано сушеными чайными червячками - это вчера я очаровательно небрежно заваривал чай. Пока утолишь жажду водой из-под крана, начинает трясти от холода. Под одеяло скорее, согреться. Вот уже и вечер настает. За окном быстро смеркается. Посмотришь в окно - там уже темнее, чем ожидал.
Вдруг я вспомнил - вот черт! - что сегодня у меня назначено свидание с Анькой. Я с неделю назад его почти выпросил, а теперь и думать не мог о том, чтобы куда-то ехать. Посмотрел на часы - через час выезжать. Вылез из-под одеяла, стал звонить, чтобы перенести или (плевать) отменить свидание, но дома ее в такое время, разумеется, не было. Придется-таки тащиться. Денег я с собой практически не взял, чтобы не ухнуть их.
У нас с Анькой некое подобие романа, тянущееся почти полгода. Хотя мы не спали месяца три. Как-то не хочется. В смысле, мне. Что она думает по этому поводу, я не знаю. И дома не бывали друг у друга примерно столько же. Но как-то все окончательно не расстаться. Встречаемся в городе, сидим по кафешкам, когда у кого-нибудь из нас есть деньги. Нельзя сказать, чтобы мне она особо нравилась, что я к ней как-то привязан. Что же тогда толкало меня к ней? Точно и не знаю. Но, я думаю, свою роль сыграла тривиальная, но притягательная схема: "Она меня за муки полюбила". Получается: я, молодой, талантливый, гибнущий, и она - кроткая, женственная, спасительница. В жизни все происходило мало похоже, но эта схема как-то существовала сама по себе, притягивая меня к Аньке. Почему она меня до сих пор не пошлет, мне не ясно. Может быть, действительно полюбила.
Стоя у выхода с эскалатора, я искал глазами ее заячье-белый берет. Вот, наконец, он показался. И, естественно, она сама, со своей всегдашней несколько рассеянно-виноватой улыбкой. Какая она жалкая, не мог не подумать я. И сразу ощутил сильнейший прилив раздражения. Еще этот ее вечный берет, который сейчас вдруг стал мне особенно ненавистен, бог знает почему. Сейчас подойдет, кротко поздоровается, глядя так наивно, так невинно... Мне захотелось повернуться и уйти. Но ничего уж не поделаешь, я стоял и ждал, пока выберется с эскалатора, подойдет. Подошла, поздоровалась точь-в-точь как я себе и представлял.
- Пойдем, - нарочно ей не отвечая, избегая смотреть на нее, мрачно сказал я.
Вышли на Невский. Где-то минуты две молча шли, лавируя в толпе, обходя лужи. Вернее, она обходила, а я пер не разбирая дороги. Внезапно во мне плеснулось еще одно дополнительное раздражение, что она так аккуратно в своих ботиках обходит лужи.
- Лужи обходишь, - с каким-то горьким укором сказал я ей.
- Да, противно, когда ноги мокрые.
Меня взбесило, что она не замечает моего ужасного состояния. Но так, прямо, ничего говорить по этому поводу я не стал. Какие у нее, однако, душные духи! Вроде не сильно и пахнут, а идти рядом невозможно.
Наконец влез прямо в лужу, аппетитно чавкнуло. Громко матюгнулся, специально для нее. Я знал, что она не любила и куда более невинной ругани.
- Ну, не ругайся, - слабо запротестовала она; глазки, и без того довольно круглые, еще больше округлились. Она даже остановилась. А я даже не стал извиняться.
- Одна нога уже мокрая напрочь, - с удовольствием, как будто любуясь делом рук своих, сказал я.
- Ты же простудишься...
- Пусть тебя это не волнует, простужусь я или нет.
- Ну, как это не волнует...
- У меня, кстати, подошвы лопнувши. Как две переваренные сардельки. Правда, похоже?
На ее личике выразилась задумчивость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9