… Надо ее поднять на ноги, хотя бы стереть кровь с лица, утешить, на руки взять… До чего же гнусно на этом сволочном свете! Сам себя ненавижу… Отчего только о ней целый день вспоминаю? Видать, она работала в городе, сошлась с этим, в ватнике, а он другую завел. Ай да суженую мне бог судил!.. Ничего, я сам себе голова: стащил кольцо и ушел. В гробу я ее видал! Живучая… утрется и встанет…»
Выйдя из тупика, Игнат еще и за угол завернул. «Я тоже хорош… как птенец желторотый… от живой жены налево смотрю…», – думать думает, а у самого губы трясутся.
Ускоряет шаг и минут через двадцать выходит на шоссе.
Уже совсем темно, город в огнях. Отсюда, со взгорка, как на ладони видна раздольная днестровская излучина: бетонная набережная, стылая аспидная вода, рассеченная на равные отрезки отраженьями неоновых радуг.
Поглядел Игнат, вздохнул и стал взбираться на холм; там, где в шоссе вливается ветка от элеватора, проще сесть на попутку.
Дошел – стал столбом у столба. С севера дохнул пронзительный ветер. В воздухе запахло снегом.
В ее селе, наверно, уже метет, думает Игнат и вспоминает три снежинки, прилипшие у них к ветровому стеклу. И снова я о ней думаю, упрекает он себя и твердо решает не думать То есть думать-то можно, но о другом, о своем. А то вот опять вспомнил о ней, и на душе потеплело. И не то чтобы как-то особенно жалел ее, просто сердце рвется на части.
«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»
«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»
«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»
«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»
«В больницу поехал. Проведать жену».
«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»
«Надо же было ей передать…»
«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»
Игнат пожимает плечами.
«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»
«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.
«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»
«Не знаю…»
«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»
«Как-то так…»
«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»
«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»
«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»
«На том же самом крюке… где ее платье висело…»
«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»
«Для Анны, конечно».
«Точно? Ты уверен, что для нее?»
«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».
«А ну… сунь руку в карман»…
Игнат достает яблоко.
«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».
«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»
«Это мы еще поглядим».
«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.
И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.
После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.
Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он.
Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом,
Краснел кизил в предрассветной дремоте,
И первые птицы трогали крыльями воздух.
Она поднялась навстречу ему так плавно,
Словно огромная птица влетала в дом из тумана.
Она поднялась навстречу ему так нежно,
Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился.
Они лежали обнявшись, оба нагие,
И слушали, как сердца их тихо смеялись.
Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом.
«Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою
И словно с разочарованьем в нее погрузился.
Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом,
И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла.
«Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени
Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось,
Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен,
Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.
Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.
…Скрип-скрип, скрип-скрип.
Слышен скрип каруцы.
Каруца? Откуда здесь каруца?
Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»
Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.
– Стой! Остановись, мэй!
Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает: узнал знакомого.
– Мэй, Игнат, мэй! Что ты делаешь ночью один на дороге?
– Домой еду.
– Ну так давай садись! Как раз место свободное…
Игнат всматривается: машина пуста. Открывает дверцу: все заднее сиденье аккуратно завалено коробками с тушенкой. Штук двадцать банок лежит и на переднем сиденье рядом с водителем.
– Сдвигай и садись. В тесноте – не в обиде.
Это Василе Лефтер, бригадир из карьера. Опять у своей буфетчицы погостил, равнодушно отмечает Игнат.
– Ты прости, – извиняется он, – я не один… с человеком.
– Ладно, – по-бабьи вздыхает Лефтер, – авось ГАИ дрыхнет… Человека на колени посадишь.
– Нельзя ее на колени, – говорит Игнат. – Неудобно, чужая.
– Полезайте, там разберемся… – бригадир включает скорость, нетерпеливо похлопывает кулаком по клаксону.
– А, может, полчасика подождешь?
– Ты что? Делать мне нечего, что ли? Дома жена, дети… Да где она, твоя баба?
– Тогда поезжай, – виновато говорит Игнат и закрывает дверцу.
– С утра голову морочишь, – злится Лефтер. – Ушел с работы, камней невпроворот нагорожено… Будь здоров, чудак человек!
Машина с визгом срывается с места и исчезает во тьме. Скрип каруцы меркнет, удаляясь к вершине. Еще мгновение – и все звуки и свет поглощаются тьмой. Игнат в пустыне. Только ветер легонько посвистывает в верхушках акаций, и каруцы уже почти не слыхать.
Прокашлялся: может, кто-то услышит, может, этот кто-то поблизости, уже подошел или еще на подходе…
– Эй, есть здесь кто?
Молчание.
Он поворачивается, идет к своему столбу.
Теперь ему немножко жаль, что не сел в «жигуленок» – стрелой домчал бы. «Кто знает, не осталась ли она ночевать в городе? А не то помирилась со своим мордобойцем… оно после ссоры получается слаще…»
И слышит шаги. Легкие, не то детские, не то женские. Бездомный мальчик годочков шести в зеленом пальтишке, в желтой шапочке взбирается к нему на гору. Подошла и остановилась поодаль. Руки зябко спрятаны в рукава. Спиной повернулась, смотрит в сторону города. «Не видит меня…» Игнат вежливо кашлянул, пошаркал ногой. Она все не глядит. Еще потоптался, вздохнул, опять укрылся за столб: там, по крайней мере, не дует…
Наконец, через четверть часа отчужденного ожидания она подходит к нему и, пробормотав «добрый вечер», спрашивает:
– Давно ждешь?
– Давненько, – поспешно отвечает Игнат, радуясь ее обращению, как ласке. – С час, а то и больше.
– И нет машин?
– Была одна, да я передумал… вас дожидался… – он делает к ней решительный шаг, взяв ее руку, с усилием разжимает пальцы и кладет на ладошку золотое колечко. – Вот, обронили…
Она отдергивает руку, будто обжегшись, так что кольцо со звоном катится в темень.
– Я ничего не роняла! – опускается на колени, шарит по асфальту и, как-то сразу нащупав кольцо, возвращает его Игнату. – Вы обознались.
Женщина встает с колен и отходит на свое прежнее место у обочины, снова укрыв в рукавах руки от ветра.
Что за черт, думает Игнат. Не хочет признаться. Может, обиделась на меня? За что? Не может быть, чтобы это была не она… Теперь он сам к ней подходит, берет за плечи, поворачивает к себе, заглядывает в лицо – на нем должны быть следы удара, – но в темноте не видать…
– Извини, ты куда едешь?
Она недовольно высвобождается из его рук, пожимает плечами.
– Неужели ты забыла меня?
Но она опять упрямо и тупо повторяет:
– Вы обознались…
Раздосадованный Игнат отворачивается: «Что за женщина! Ее спрашиваешь, а она, как немая, молчит. Или к ней подходишь, а она в сторону, словно я ее съем. Боится, что ли, меня? Нет, все же она – не она. Чужая какая-то баба попалась…» Он идет в темноту – пускай постоит одна, если хочется. Оглянувшись, видит, что она потянулась за ним. «Во! Выходит, она, – говорит себе Игнат и на радостях опять ее атакует, но уже издалека, с трезвой оглядкой:
– Не знаю, почему… или мне кажется… что я с вами знаком, то есть видел вас когда-то прежде…
Женщина отвечает отчетливо:
– Отчего же когда-то? Сегодня, здесь, на этой дороге. Ты мне еще попить вынес, когда остановилась машина возле твоего дома.
Игнат стоит ошалело, точно его по затылку трахнуло молнией: «Значит, она меня сразу признала, а подходить не хотела. И голос… Значит, она – это она, та моя девочка…» Мысли его путаются, он заливается краской, но, слава богу, темно, и она не видит его. Она стоит вполоборота, чуть отвернувшись, словно не хочет, чтобы он н дальше бесцеремонно рассматривал ее, и вообще хочет, чтобы он знал и видел все только до определенной черты. А он на радостях пускается во все тяжкие:
– Я уж было испугался, что ты горожанка, а вовсе не ты…
Она в который раз пожимает плечами и хмыкает. А его без удержу несет и несет.
– Ты в этих туфельках, наверно, совсем замерзаешь?
– Замерзаю совсем, – неожиданно признается она и добавляет: – Да что за печаль, если и вовсе замерзну?
– Зачем же такие слова говорить? – теряется Игнат. – Походи лучше, разомнись… А то давай потанцуем.
И она ни секунды не раздумывая, соглашается:
– А без музыки как же?
– А вот так, – говорит Игнат и крепко ее обнимает. Они медленно притоптывают ногами в такт своему тяжелому дыханию.
– Теперь теплее? – спрашивает он минут через пять.
– Спасибо, согрелась.
– Я как увидел тебя в этих туфельках, сразу подумал: холодно ей в капроне…
– Весь день мерзну сегодня, с той самой минуты, как вышла из дому. Эту машину полтора часа ждала на дороге. Кому ни голосну – все мимо. Я уж было пешком отчаялась. И, думаю, не стану голосовать, хоть становитесь вы на колени. А он, откуда ни возьмись: за рупь, гражданочка, прокачу с ветерком! Да так разогнался, что я еле затормозила перед твоим домом: жиклер, или как его там в карбюраторе, сглазить пришлось… – В тепле Игнатовых рук, Игнатова дыхания она раскраснелась, разболталась, как девочка. – Ой, я так соскучилась по зиме, по чистому снегу!..
– Это не в карбюраторе сглазило, – авторитетно заявляет Игнат. – Это вода в радиаторе закипела… Слушай, кроме шуток, возьми кольцо свое. Куда мне с ним? Ты же призналась, что мы вместе ехали. И про фабрику меня спрашивала. А я тебя там приметил. И кольцо твое подобрал…
Она, разом оторвав от себя его руки и застыв на месте, спрашивает с неприязнью:
– Кто это тебе все щеки исцарапал?
Игнат Иосубовым жестом упирает руки в боки:
– А он тебе губы разбил!
А она ему:
– На, смотри! Не видишь, так спичку зажги…
– Я не курю… – Игнат растерянно хлопает себя по карманам и спрашивает: – А нет ли у тебя огоньку?
– Ничего! И так поймешь! – женщина вдруг привстала на цыпочки и, обхватив его шею, прижала губы к его щеке. Он задохнулся. И едва разобрал ее жаркий шепот: – Сказано тебе – обознался! Я совсем не та женщина. И будь добр обращаться со мной, как с чужой…
Тут Игнат смертельно обиделся. Бросает ее к чертовой матери и идет на четыре стороны, вслед за каруцей. Под ногами шуршат мелкие камешки. «Бедный, бедный задрыга! Иногда вот такую посадишь и сам не знаешь, что на свою голову взял. А этот мордобоец несчастный в заплатанном ватнике! Ведь лихо как развернулся и как вмазал жалеючи… довела, видать, горемыку. И она как, бедная, лежала у ворот и кровью горючей умывалась, собака такая… И я, упырь горемычный, пустопляс еров, это я за всех виноват перед богом: в который раз встречаю ее на дороге и одну оставляю…»
– Эй ты! Идешь?
Ждет-пождет, когда отзовется она. Да слышит ли? Слышит, не слышит – молчит. Молчит? Пусть молчит, лишь бы шла.
Она идет, и легкие ее шаги мягко шуршат по камешкам, чуть в отдалении. Серебристо поблескивает дорога.
– Я вот думаю: разве нынче кто-нибудь камышом кроет? А на что он еще годен, этот камыш?…
Снова прислушивается – нет ответа. Порывистый ветер доносит с вершины холма далекий скрип колес и фырканье лошадей.
– Стало быть, говорю, купил у кого-то, благо что болота еще не замерзли. У человека купил. Только ночью зачем везти, вот в чем вопрос. Не украл ведь, ясное дело…
Она все молчит, и это Игнату в досаду. Как-никак он сюда, к своему столбу, первый пришел и стал – старожил в некотором роде и даже хозяин. Она же – гостья не очень любезная. А вести себя не умеешь – ступай к переезду и там голосуй…
– Вот у моего отца Иосуба Чунту – не слыхала такого? Он у нас все лето на Доске почета висел, – тоже камышом крыша крыта. Но ты сообрази сперва, когда крыли! Лет, может, восемьдесят тому, при покойном Игнате, его отце, будь ему земля пухом… Но крыть камышом теперь, в космическом веке, – не лезет ни в какие ворота…
Игнат неожиданно для себя останавливается и говорит другим тоном, как бы за собеседницу:
– Но, может, тому человеку уголок только заделать… все равно одного воза на целую крышу мало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Выйдя из тупика, Игнат еще и за угол завернул. «Я тоже хорош… как птенец желторотый… от живой жены налево смотрю…», – думать думает, а у самого губы трясутся.
Ускоряет шаг и минут через двадцать выходит на шоссе.
Уже совсем темно, город в огнях. Отсюда, со взгорка, как на ладони видна раздольная днестровская излучина: бетонная набережная, стылая аспидная вода, рассеченная на равные отрезки отраженьями неоновых радуг.
Поглядел Игнат, вздохнул и стал взбираться на холм; там, где в шоссе вливается ветка от элеватора, проще сесть на попутку.
Дошел – стал столбом у столба. С севера дохнул пронзительный ветер. В воздухе запахло снегом.
В ее селе, наверно, уже метет, думает Игнат и вспоминает три снежинки, прилипшие у них к ветровому стеклу. И снова я о ней думаю, упрекает он себя и твердо решает не думать То есть думать-то можно, но о другом, о своем. А то вот опять вспомнил о ней, и на душе потеплело. И не то чтобы как-то особенно жалел ее, просто сердце рвется на части.
«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»
«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»
«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»
«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»
«В больницу поехал. Проведать жену».
«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»
«Надо же было ей передать…»
«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»
Игнат пожимает плечами.
«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»
«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.
«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»
«Не знаю…»
«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»
«Как-то так…»
«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»
«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»
«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»
«На том же самом крюке… где ее платье висело…»
«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»
«Для Анны, конечно».
«Точно? Ты уверен, что для нее?»
«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».
«А ну… сунь руку в карман»…
Игнат достает яблоко.
«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».
«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»
«Это мы еще поглядим».
«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.
И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.
После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.
Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он.
Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом,
Краснел кизил в предрассветной дремоте,
И первые птицы трогали крыльями воздух.
Она поднялась навстречу ему так плавно,
Словно огромная птица влетала в дом из тумана.
Она поднялась навстречу ему так нежно,
Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился.
Они лежали обнявшись, оба нагие,
И слушали, как сердца их тихо смеялись.
Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом.
«Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою
И словно с разочарованьем в нее погрузился.
Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом,
И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла.
«Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени
Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось,
Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен,
Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.
Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.
…Скрип-скрип, скрип-скрип.
Слышен скрип каруцы.
Каруца? Откуда здесь каруца?
Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»
Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.
– Стой! Остановись, мэй!
Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает: узнал знакомого.
– Мэй, Игнат, мэй! Что ты делаешь ночью один на дороге?
– Домой еду.
– Ну так давай садись! Как раз место свободное…
Игнат всматривается: машина пуста. Открывает дверцу: все заднее сиденье аккуратно завалено коробками с тушенкой. Штук двадцать банок лежит и на переднем сиденье рядом с водителем.
– Сдвигай и садись. В тесноте – не в обиде.
Это Василе Лефтер, бригадир из карьера. Опять у своей буфетчицы погостил, равнодушно отмечает Игнат.
– Ты прости, – извиняется он, – я не один… с человеком.
– Ладно, – по-бабьи вздыхает Лефтер, – авось ГАИ дрыхнет… Человека на колени посадишь.
– Нельзя ее на колени, – говорит Игнат. – Неудобно, чужая.
– Полезайте, там разберемся… – бригадир включает скорость, нетерпеливо похлопывает кулаком по клаксону.
– А, может, полчасика подождешь?
– Ты что? Делать мне нечего, что ли? Дома жена, дети… Да где она, твоя баба?
– Тогда поезжай, – виновато говорит Игнат и закрывает дверцу.
– С утра голову морочишь, – злится Лефтер. – Ушел с работы, камней невпроворот нагорожено… Будь здоров, чудак человек!
Машина с визгом срывается с места и исчезает во тьме. Скрип каруцы меркнет, удаляясь к вершине. Еще мгновение – и все звуки и свет поглощаются тьмой. Игнат в пустыне. Только ветер легонько посвистывает в верхушках акаций, и каруцы уже почти не слыхать.
Прокашлялся: может, кто-то услышит, может, этот кто-то поблизости, уже подошел или еще на подходе…
– Эй, есть здесь кто?
Молчание.
Он поворачивается, идет к своему столбу.
Теперь ему немножко жаль, что не сел в «жигуленок» – стрелой домчал бы. «Кто знает, не осталась ли она ночевать в городе? А не то помирилась со своим мордобойцем… оно после ссоры получается слаще…»
И слышит шаги. Легкие, не то детские, не то женские. Бездомный мальчик годочков шести в зеленом пальтишке, в желтой шапочке взбирается к нему на гору. Подошла и остановилась поодаль. Руки зябко спрятаны в рукава. Спиной повернулась, смотрит в сторону города. «Не видит меня…» Игнат вежливо кашлянул, пошаркал ногой. Она все не глядит. Еще потоптался, вздохнул, опять укрылся за столб: там, по крайней мере, не дует…
Наконец, через четверть часа отчужденного ожидания она подходит к нему и, пробормотав «добрый вечер», спрашивает:
– Давно ждешь?
– Давненько, – поспешно отвечает Игнат, радуясь ее обращению, как ласке. – С час, а то и больше.
– И нет машин?
– Была одна, да я передумал… вас дожидался… – он делает к ней решительный шаг, взяв ее руку, с усилием разжимает пальцы и кладет на ладошку золотое колечко. – Вот, обронили…
Она отдергивает руку, будто обжегшись, так что кольцо со звоном катится в темень.
– Я ничего не роняла! – опускается на колени, шарит по асфальту и, как-то сразу нащупав кольцо, возвращает его Игнату. – Вы обознались.
Женщина встает с колен и отходит на свое прежнее место у обочины, снова укрыв в рукавах руки от ветра.
Что за черт, думает Игнат. Не хочет признаться. Может, обиделась на меня? За что? Не может быть, чтобы это была не она… Теперь он сам к ней подходит, берет за плечи, поворачивает к себе, заглядывает в лицо – на нем должны быть следы удара, – но в темноте не видать…
– Извини, ты куда едешь?
Она недовольно высвобождается из его рук, пожимает плечами.
– Неужели ты забыла меня?
Но она опять упрямо и тупо повторяет:
– Вы обознались…
Раздосадованный Игнат отворачивается: «Что за женщина! Ее спрашиваешь, а она, как немая, молчит. Или к ней подходишь, а она в сторону, словно я ее съем. Боится, что ли, меня? Нет, все же она – не она. Чужая какая-то баба попалась…» Он идет в темноту – пускай постоит одна, если хочется. Оглянувшись, видит, что она потянулась за ним. «Во! Выходит, она, – говорит себе Игнат и на радостях опять ее атакует, но уже издалека, с трезвой оглядкой:
– Не знаю, почему… или мне кажется… что я с вами знаком, то есть видел вас когда-то прежде…
Женщина отвечает отчетливо:
– Отчего же когда-то? Сегодня, здесь, на этой дороге. Ты мне еще попить вынес, когда остановилась машина возле твоего дома.
Игнат стоит ошалело, точно его по затылку трахнуло молнией: «Значит, она меня сразу признала, а подходить не хотела. И голос… Значит, она – это она, та моя девочка…» Мысли его путаются, он заливается краской, но, слава богу, темно, и она не видит его. Она стоит вполоборота, чуть отвернувшись, словно не хочет, чтобы он н дальше бесцеремонно рассматривал ее, и вообще хочет, чтобы он знал и видел все только до определенной черты. А он на радостях пускается во все тяжкие:
– Я уж было испугался, что ты горожанка, а вовсе не ты…
Она в который раз пожимает плечами и хмыкает. А его без удержу несет и несет.
– Ты в этих туфельках, наверно, совсем замерзаешь?
– Замерзаю совсем, – неожиданно признается она и добавляет: – Да что за печаль, если и вовсе замерзну?
– Зачем же такие слова говорить? – теряется Игнат. – Походи лучше, разомнись… А то давай потанцуем.
И она ни секунды не раздумывая, соглашается:
– А без музыки как же?
– А вот так, – говорит Игнат и крепко ее обнимает. Они медленно притоптывают ногами в такт своему тяжелому дыханию.
– Теперь теплее? – спрашивает он минут через пять.
– Спасибо, согрелась.
– Я как увидел тебя в этих туфельках, сразу подумал: холодно ей в капроне…
– Весь день мерзну сегодня, с той самой минуты, как вышла из дому. Эту машину полтора часа ждала на дороге. Кому ни голосну – все мимо. Я уж было пешком отчаялась. И, думаю, не стану голосовать, хоть становитесь вы на колени. А он, откуда ни возьмись: за рупь, гражданочка, прокачу с ветерком! Да так разогнался, что я еле затормозила перед твоим домом: жиклер, или как его там в карбюраторе, сглазить пришлось… – В тепле Игнатовых рук, Игнатова дыхания она раскраснелась, разболталась, как девочка. – Ой, я так соскучилась по зиме, по чистому снегу!..
– Это не в карбюраторе сглазило, – авторитетно заявляет Игнат. – Это вода в радиаторе закипела… Слушай, кроме шуток, возьми кольцо свое. Куда мне с ним? Ты же призналась, что мы вместе ехали. И про фабрику меня спрашивала. А я тебя там приметил. И кольцо твое подобрал…
Она, разом оторвав от себя его руки и застыв на месте, спрашивает с неприязнью:
– Кто это тебе все щеки исцарапал?
Игнат Иосубовым жестом упирает руки в боки:
– А он тебе губы разбил!
А она ему:
– На, смотри! Не видишь, так спичку зажги…
– Я не курю… – Игнат растерянно хлопает себя по карманам и спрашивает: – А нет ли у тебя огоньку?
– Ничего! И так поймешь! – женщина вдруг привстала на цыпочки и, обхватив его шею, прижала губы к его щеке. Он задохнулся. И едва разобрал ее жаркий шепот: – Сказано тебе – обознался! Я совсем не та женщина. И будь добр обращаться со мной, как с чужой…
Тут Игнат смертельно обиделся. Бросает ее к чертовой матери и идет на четыре стороны, вслед за каруцей. Под ногами шуршат мелкие камешки. «Бедный, бедный задрыга! Иногда вот такую посадишь и сам не знаешь, что на свою голову взял. А этот мордобоец несчастный в заплатанном ватнике! Ведь лихо как развернулся и как вмазал жалеючи… довела, видать, горемыку. И она как, бедная, лежала у ворот и кровью горючей умывалась, собака такая… И я, упырь горемычный, пустопляс еров, это я за всех виноват перед богом: в который раз встречаю ее на дороге и одну оставляю…»
– Эй ты! Идешь?
Ждет-пождет, когда отзовется она. Да слышит ли? Слышит, не слышит – молчит. Молчит? Пусть молчит, лишь бы шла.
Она идет, и легкие ее шаги мягко шуршат по камешкам, чуть в отдалении. Серебристо поблескивает дорога.
– Я вот думаю: разве нынче кто-нибудь камышом кроет? А на что он еще годен, этот камыш?…
Снова прислушивается – нет ответа. Порывистый ветер доносит с вершины холма далекий скрип колес и фырканье лошадей.
– Стало быть, говорю, купил у кого-то, благо что болота еще не замерзли. У человека купил. Только ночью зачем везти, вот в чем вопрос. Не украл ведь, ясное дело…
Она все молчит, и это Игнату в досаду. Как-никак он сюда, к своему столбу, первый пришел и стал – старожил в некотором роде и даже хозяин. Она же – гостья не очень любезная. А вести себя не умеешь – ступай к переезду и там голосуй…
– Вот у моего отца Иосуба Чунту – не слыхала такого? Он у нас все лето на Доске почета висел, – тоже камышом крыша крыта. Но ты сообрази сперва, когда крыли! Лет, может, восемьдесят тому, при покойном Игнате, его отце, будь ему земля пухом… Но крыть камышом теперь, в космическом веке, – не лезет ни в какие ворота…
Игнат неожиданно для себя останавливается и говорит другим тоном, как бы за собеседницу:
– Но, может, тому человеку уголок только заделать… все равно одного воза на целую крышу мало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12