За четыре месяца мохом оброс. Прости за грубость, ни разу постирать не собрался. Из рук все валится. Мать давно донимает: пришли с Параскицей белье, постираю. Озлился я и три недели назад все, что ни подвернись, замочил. В сарае в бочке стоит. Провонялось все, заквасилось, киселем пошло… ой, сегодня, верно, замерзнет и придется вырубать топором. Уж лучше я ночью эту бочку с обрыва спущу… Веришь мне, в доме хоть шаром покати: ни тряпочки, ни лоскута, ни черствой краюшки. Может, и стекла побиты, и буфет вынесли… я, кажется, как собрался с тобой, так и дверь запереть позабыл. Я вообще в последнее время задумчивый стал. Работаю вот так, хоть на дворе, хоть на крыше, остановлюсь дух перевести и стою, и тру себе лоб. А почему? Потому, что мне кажется, что я вижу его…
– Кого?
– Малыша…
– Ах, прости, – просит прощения Анна за свою непонятливость.
Игнат умолкает. А ей и сказать нечего. А может, и есть что сказать, да не приспела пора. И медленно катится в ночи камышовый воз, шуршат по щебенке мягкие початки, царапают заиндевелую землю острые листья, протявкал в озими мышкующий лис, с хрустом чавкнул под колесом орех, оброненный Иосубом. Старик глотнул из манерки и завинтил наконец крышечку. «Взять хоть орехи… Все одинакие, а ты под фонарем рассмотри: у каждого свое личико – один светленький, продолговатенький, другой потемнее, пузатый крепыш, третьему острый кончик на причинном месте достался, где некогда трепыхался цветок, – не упасешься, ладонь раскроишь. Четвертый – как стыдливая девка, вся про себя, человечьего зуба стесняется. А ведь это только снаружи, а расколи – и чего-чего не отведаешь там! Эта знай себе колется, только двумя пальчиками надавишь и раз! и на две половинки, и лежит на ладони распахнуто молодое ядро. Другая что камень, все руки об нее обобьешь, а вскрыл – все равно не дается нутром, только отмахнешься и несолоно хлебавши бредешь. Орехи как люди, мэй, Игнат, мэй. Так ты, выходит, любишь свою жену? К чему ж этот романец крутить на возу? Хоть бы имена у них были разные, а то что эта Анна, что та… С чего ты взял, что это судьба? Ну, пощупал в детстве хорошую девочку – так все они хороши, пока молоды. А потом в старой бывалой бабе разве сыщешь ее? Так чего ж менять шило на мыло?
Давай-ка лучше я тебе обскажу, как немочка Грета меня от лютой смерти спасла. Ну, значит, держит меня за грудки жестокий кузмен, хрипит: «Отвали!» А я уже никуда отвалить не могу – вконец распылился. Отрываю от сердца заветный платок и ей отдаю. Она своими розовыми коготками узелки растрясла, все три червонца пересчитала и бросила кузмену в лицо. И он дважды пересчитал, у бумажник вложил и сквозь зубы капитолировал: теперь, дескать, можешь. Тут сажаю я Грету в челнок, везу на Остров Любви, известный во всю слободу… но малость не довез. Разохотился, весла бросил, стал туфли снимать. Она смеялась, смеялась, да и пожалела меня. И говорит мне вполне человеческим голосом: «Дрянь твои дела, Иосуб-царевич! Отведай-ка водицы от левого борта…» Я обомлел, пью из горсти и думаю: «Может, такой положен обряд – сперва воду пить, потом ножки мыть…» – «А теперь, говорит, справа испробуй…» Я что, я испил. А она еще больше хохочет: «Что, спрашивает, разница есть?» Я отплевываюсь, киваю: нет, мол, слаще водопроводной воды, не считая нашей родниковой-колодезной. «Вот так, говорит, и мы, бабы, что я, что твоя невеста-жена. Так что дуй-ка ты за борт и греби к ней, покуда цел. А на острове поджидает Кузьма и семь кузменов за ним, и утопят тебя беспременно…» Плюхнулся я с кормы и едва до дому доплыл, без денег, без доли, попусту на маслобойке год отбоярив. Вот так и ты, мэй, Игнат, мэй, слушай старого дурня и на ус намотай. Есть у тебя дом с волшебными буквами Ч.И.И., и ты ему радуйся, не спеши отрекаться, не плюй у колодец, из которого всю потом жизнь пьешь. Пускай он пуст пока, и холодно в нем – ничего, я послал Параскицу, натопит и прокисшую баланду расхлебает твою, а там, глядишь, и Анна деток тебе наплодит полон дом, и щебетом он весь укроется, – не дураки ведь врачи зазря ее в больнице кормить. Ты зря загораешься: поздно к тебе пришла она, твоя индейка-судьба…»
– А после того как помер ребеночек…
– Ах, мальчик! Ведь у тебя тоже был мальчик!
– Да. Родился семимесячным и пожил только четыре недельки. Так вот, говорю, после того как помер ребеночек, Сеня переменился, себя потерял. Если б ты видел, как он на похоронах голосил по Игнату. Словно с ним всю жизнь прожил и теперь взрослого земле отдавал. Я о таких мужских слезах и не знала – плакал горше, чем плачея…
– А какой он был, твой Игнат?
– А?… – словно проснувшись, переспрашивает Анна. «Ах ты голубица несчастная, забалдерка святая!» – растроганно бормочет на ухо вороному Иосуб…
– Почти что еще никакой: маленький, лысенький, недоношенный.
– И долго он потом горевал?
– Кто?
– Семен твой.
– Сеня? Долго. Три года, пока не расстались.
– Но вы же могли еще иметь детей?
– Так и я обещала ему: Сеня, мы молоды, у нас еще будут дети. Он только посмотрел на меня и ничего не ответил. И день за днем, три долгих года он удалялся, уходил от меня…
– И ты не искала его?
– Не искала.
Игнат вздыхает, мнется и снова заводит издалека:
– Вот и мы маялись те же три года, пока она не ушла от меня. И поверь, без всякой причины. Наговорила каких-то слов в горячке и убежала. Я думал, побудет у матери, остынет и явится через день, через два. Ну, знаешь, как все люди делают. А она не вернулась.
– Как, совсем не вернулась?
– Да. И четыре месяца ее нет.
– Как странно, – пожимает плечами женщина. – Постой… а когда же мой Сеня ушел? – и начинает загибать пальцы. – В феврале? Нет. Может, в апреле? В июне…, Нет, конечно в июле.
– Июль, август, сентябрь и октябрь о ней не было ни слуху ни духу… – Игнат молчит несколько минут, совсем как в тот раз, когда они с Анной сидели вдвоем в больничном саду и вдруг оказалось, что не о чем говорить. – Сказать тебе правду, я до сих пор не пойму: как это получается на земле? Прожили два человека целую жизнь – и в одночасье друг другу чужие…
– Ой, как похоже! А я стою у ворот, и мне вахтер говорит: «Не желает видеть тебя». Но я-то чувствую, он где-то здесь, глаз с меня не спускает. Час или больше вот так прождала. Тогда и сам вышел ко мне: чего, мол, пришла? чего еще надо? Торбу охраннику отдала – и вали…
– Так он тебе и сказал?
– Так и сказал.
– Так и Анна меня спросила: чего, мол, пришел? чего хочешь еще?
– Так и сказала?
– Так и сказала…
– Ай-я-яй! Ты смотри, как все сходится одно к одному… Господи боже мой, до чего же судьбы людские выпадают рядом, как в картах! Да что судьбы – даже слова… чудеса в решете!..
Игнату становится не по себе. Он уже принял и готов и впредь принимать любые совпадения своей судьбы с судьбой этой женщины. «Но моя Анна и этот урка – почему они, такие чужие друг другу, никогда в лицо не встречавшиеся… кто их подучил говорить на одном языке моими словами?…» И, воспользовавшись тем, что месяц опять на секундочку мигнул из-за тучи, Игнат резко приподнимается и, взяв Анну за плечи, поворачивает ее лицом к себе. Она не противится, глядит бесстрастно, бесстрашно, голова отрешенно запрокинута к небу, и весь ее облик дышит достоинством и свободой. Почти незаметным движением высвобождает плечи из его рук и молвит спокойно, отчетливо:.
«Как мог ты, говорю, так уйти, не сказав ни слова?»
«А чего еще говорить было!» – отвечает Семен.
«Но как-то это не по-людски. Хотя бы простись».
«Сделал как сделал».
«Разве я не слушалась тебя? Хоть раз вышла из твоей воли? Мало любила?… Я… и сейчас люблю тебя. И по ночам ты мне снишься…»
«Не надо снов. Не мучай себя. Что между нами было – то кончено».
«Милый, что я сделала? Скажи мне, за что?»
«Я сам не знаю. И уходи. Подобру уходи. Больше меня не ищи».
Так он мне дал от ворот поворот. А я, по своему женскому скудоумию, еще спрашиваю:
«Может, у тебя другая любовь? Ты любишь другую?»
«Не то что другую, я уж себя не люблю».
– Так и сказал: «себя не люблю?» – вздрагивает Игнат.
– Ага, значит, и тебе жена так сказала?…
– Этими же словами. Тебе сегодня, мне – неделю назад.
– Ты знаешь, Игнат, – таинственно говорит она, приблизив к нему лицо, – мы с тобой спим.
– Как спим?
– Крепко спим. И видим одинаковый сон. Разве ты сам не заметил? Все, что происходит со мной, происходит с тобой. И все, что с тобой случается, со мной повторяется.
– Да, – беспомощно сознается Игнат, – что-то такое общее вижу…
Иосуб внизу от ярости обеими ногами на сына затопал, манеркой грозит, расплескивая сивуху: «Мондигомон ты Ястребиный Коган, братец Игнат! Не в ту кондицию выпал. Баба тебя зовет, любит, дразнит, она тебе головку кружит… Чем друг дружку терзать, поговорили бы, обнялись, и все бы у вас само и пошло и поехало…»
– Да нет, ты пойми, – Анна ему строго пальцем грозит. – Человек, с которым ты хлеб-соль делил, и горе, и радости, вдруг признается, что ты ему не нужна, что даже собственные душа и тело в тягость ему… Что же это такое, Игнат? Не значит ли это, Игнат, что ты теперь свободен совсем, свободен, как ветер над камышовой крышей?…
И вдруг она своими шалыми, дивными, дико опустевшими очами, слишком большими для этого детского лица, ему прямо в глаза заглянула. И видит он в этом бесовском взоре наваждение, погибель свою. И, господи, неужто ему подмигнула? Или это он сам со страху моргнул? Он чувствует въяве, как густое теплое липкое молоко стекает по его глазам, щекам, подбородку, голому пузу. Ему щекотно, стыдно и сладко. Струхнул Игнат, остолбенел, потерялся, как монах перед диаволом, горький пьяница перед женкой, лягушонок перед Змеем Горынычем.
– Скажи, маруха премудрая: отчего дети бывают?
«Связался черт с дитятей?!» – Иосуб аж выронил баклажку и не приметил, где потерял.
И хоть сразу стало темно и он не может видеть ее, женщина в желтом платке на этот лепет покраснела, отвернулась, закрыла рукой лицо. А Игнат продолжает:
– Я почему спрашиваю? Ведь ты со своим Сеней еще три года жила после смерти Игната. Как же у вас детей не было? Что же, они по любви рождаются, по желанию или как?… Признаюсь тебе: я боюсь, что Анна просто не хотела родить. Знаешь, какие слова она сказала мне, когда уходила: я порченая, я пустоцвет. Ну, допустим, не хотела, и тогда – пустоцвет. А порченая – это что? И вообще, можно ли человека испортить?… Вот, скажу, такая история: например, женщина там или девушка, все равно кто, спозналась с другим мужчиной до тебя или после. Может ли из-за этого выйти, чтобы она не рожала?
Женщина молчит, хмуро слушает. А его как с катушек снесло и уже остановиться не может.
– Это с ее стороны. А теперь с моей, если уж совсем по душам. Рассказывал я тебе про докторшу нашу Риту Семеновну, подругу жены? Так скажи, может, теперь и я порченый? Пойми меня, не сердись, сущую правду открой…
– … маруха премудрая, – скучным голосом добавляет Анна.
– Ну, мудрая, ну, святая! Ведь столько страдала, столько повидала, столько прошла. Понимаешь, у меня от мыслей болит голова. И я, наверное, с ума соскочу, если ты не остановишь меня. Я сегодня с утра никак понять не могу, а спросить совестно… Что за люди эти женщины! Когда я сейчас о них думаю, просто сил никаких. Правда, может быть, я их не слишком хорошо знаю. Кого я видал, сама посуди! Анну мою, сестру Параскицу, маму, свекровь да вот еще совсем немножечко эту Риту Семеновну. Но я все время слышу от всех: женщины влы и распутны, пьют кровь из мужей, ковы строят им по ночам. Но все же мне кажется, ты не такая. Вот с первой же минуточки, как увидел тебя, вынес тебе чашку воды – навек отличил, понял, что ты моя, а я твой…
– Теперь дай-ка я тебе объясню, какая я мудрая и святая маруха. Я просто бессовестная. Тебя твои вонючие козлы правильно в курс дела ввели: женщины злы. А я, может, хуже других. Что я тебе плела? Так вот, учти: все это бесстыжая ложь. Как только он передо мной встал, все во мне задрожало. Поняла: это мой. Каких уж там два раза я прошла мимо него! Я там вертелась весь день. Мигала ему, вот так, как тебе только что. Но нет, ох, нет, он был сильный мужик. И когда он от меня отвернулся, я первая подошла и заговорила с ним. И не к соседке-вдове я его увела, а прямо к себе. И не пришлось ему ждать ни секундочки… а ты и поверил про эти три дня. Зато я три ночи проплакала, потому что не знала, что мне делать с собой. И мы были счастливы почти целый год, пока я Игната ждала. И мне не верилось – понятно тебе, Игнат! – не верилось, что я сподобилась такой благодати. Каждую ночь, как он только уснет, вставала с постели и ворожила над ним, след его брала – разведу в чашке и пью с заговором. Кланялась ему, спящему, лбом билась о пол голая, а потом на звезды глядела с крыльца и подвывала потихонечку, как бы он не проснулся. А он услышит и окликнет, как суку: «Марш у койку, маруха». И как я смеялась дрожа, и как он был зол… и мы засыпали, как враги в одной братской могиле. Потом, уже утром…
– Пожалуйста, перестань, – просит Игнат, и они долго молчат. Он о своем, она о своем, Иосуб о своем.
– А теперь скажи, – умоляет Игнат. – Тогда, как встретились на дороге, когда у тебя ребеночек умер, еще любила Семена или снова меня?
– А зачем тебе знать?
– Ну, хотя бы уже знала, что на Вороньем Яру разбился не я?
– Вот. Не нужна тебе оказалась старуха.
«Н-но!.. Тпрру! – хватается за вожжи Иосуб. – Веселей, стой, родные!»
Смиренные добрые кони послушно встают. «Влип! – теряется Иосуб. – Сейчас Игнат опознает меня. Раскудахтался, старый хрыч, оглобля мне в глотку!» И тут же соображает, что в этом их сиюминутном разрыве, в больной остервенелости разминувшихся судеб им сейчас просто ни до чего. Ударь молния, грянь гром, разверзнись под возом тверди земные, пролейся вся небесная хлябь – они не вздрогнут, не охнут, не догадаются. Вот так одна живая душа убивает другую, казнит лютой ненавистью, а там и сама прочь с катушек летит. Старик долго и с ужасом прислушивается к их молчанию: о чем они теперь разбезмолвствовались? «Упаси вас, мать, от обоюдной обиды!» – и крестит их в темноте кнутовищем, а лошади, приняв этот знак за команду, трогают с места.
Скрип-скрип, скрип-скрип.
– В тот год я ровно ослепла, лишилась ума. А когда умер Игнацел, очнулась я от дурмана и увидала себя… как бы тебе сказать… среди бела дня в чем мать родила на остановке автобуса. И так мне стало страшно… так страшно! А Сеня не виноват, что он мог? Вот я и сказала сегодня: «Будь счастлив. И, пожалуйста, прости за обман…»
– Послушай! Ведь это ты его бросила? – внезапно озаряет Игната.
– Да, – просто отвечает Анна, – я.
– В тот самый день, как встретила меня на дороге?… А я сколько раз хотел от Анны уйти! Куда глаза глядят из этой махалы ненавистной, хоть на Курилы!..
– Вот ведь какая недоля: не всем дано идти за судьбой.
– Значит, ты можешь, а я не могу?
– И я, оказывается, не могу.
– Что же ты глядишь на меня, словно сквозь меня… не на тень же мою? И тогда, на дороге, так же глядела…
– Такие мы, женщины: проклинаем, ненавидим и – любим.
– Ночью, стоит погасить свет, они тут… Все эти годы…
– Кто они?
– Глаза твои.
– А годы какие?
– С тех пор как помню себя. Я не знаю твоего лица. Да я никогда и не видел его. Все женщины – с твоими глазами. Страсть, жалость, ненависть в них… они проливаются на меня… Ты вот молчишь. Ох, что же ты молчишь? Не молчи теперь, хоть слово скажи!.. И рот ладонью прикрыла… Молчишь, как моя Анна, как все вы всегда, когда уже нас заграбастали, скрутили по рукам и ногам, опутали путами, чтобы и дышать не могли… Умел бы человек забывать!..
– Совсем плохо было бы, – качает головой женщина.
– В чем же я виноват? Не взял тебя три года назад, не отвез в дом к Иосубу на Бахну, не сказал родителю: «Вот моя красивая и печальная, и она будет вам послушной невесткой, а мне честной женой, нарожает полный дом деток…» Что ж ты мотаешь башкой, моя премудрая?
Что ж мне – век теперь кланяться? Лучше б тогда одним разом головушку положил…
– И все равно бы я с тобой не пошла…
– Ох, врешь!
– Ох, не вру!
– Почему же тебе не пойти?
– От отчаяния!
– И я бы вот так вот, вот так вот тебя отпустил?
– Отпустил-отпустил!
– Неужели навек?
– Неужели?
– Да знаешь ли ты, дура-мудреха, что словом можно убить?
– Захочешь – убьешь.
– Чего же я еще не сделал с тобой? Чего не было между нами?… А, опять прикрыла рот и молчишь! Ох, ты права, теперь я понял твой взгляд: я сам виноват…
И она снова качает головой, не то соглашаясь, не то возражая.
– Да! – восклицает Игнат. – И сегодня еще было не поздно! Упасть к твоим ногам у машины… к ножкам твоим, сразу же, как они явились ко мне на ступеньке, одна за другой… к твоим родненьким, ослепительным, чтобы они уже не ушли от меня никогда… в моем доме, при свете луны, среди неоштукатуренных стен, на детской кроватке… Они сегодня весь день были со мной, уберегли меня в райсаду… ох, не могу больше, сил никаких…
– Успокойся, малыш… Нельзя, не убивайся так…
– А!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Кого?
– Малыша…
– Ах, прости, – просит прощения Анна за свою непонятливость.
Игнат умолкает. А ей и сказать нечего. А может, и есть что сказать, да не приспела пора. И медленно катится в ночи камышовый воз, шуршат по щебенке мягкие початки, царапают заиндевелую землю острые листья, протявкал в озими мышкующий лис, с хрустом чавкнул под колесом орех, оброненный Иосубом. Старик глотнул из манерки и завинтил наконец крышечку. «Взять хоть орехи… Все одинакие, а ты под фонарем рассмотри: у каждого свое личико – один светленький, продолговатенький, другой потемнее, пузатый крепыш, третьему острый кончик на причинном месте достался, где некогда трепыхался цветок, – не упасешься, ладонь раскроишь. Четвертый – как стыдливая девка, вся про себя, человечьего зуба стесняется. А ведь это только снаружи, а расколи – и чего-чего не отведаешь там! Эта знай себе колется, только двумя пальчиками надавишь и раз! и на две половинки, и лежит на ладони распахнуто молодое ядро. Другая что камень, все руки об нее обобьешь, а вскрыл – все равно не дается нутром, только отмахнешься и несолоно хлебавши бредешь. Орехи как люди, мэй, Игнат, мэй. Так ты, выходит, любишь свою жену? К чему ж этот романец крутить на возу? Хоть бы имена у них были разные, а то что эта Анна, что та… С чего ты взял, что это судьба? Ну, пощупал в детстве хорошую девочку – так все они хороши, пока молоды. А потом в старой бывалой бабе разве сыщешь ее? Так чего ж менять шило на мыло?
Давай-ка лучше я тебе обскажу, как немочка Грета меня от лютой смерти спасла. Ну, значит, держит меня за грудки жестокий кузмен, хрипит: «Отвали!» А я уже никуда отвалить не могу – вконец распылился. Отрываю от сердца заветный платок и ей отдаю. Она своими розовыми коготками узелки растрясла, все три червонца пересчитала и бросила кузмену в лицо. И он дважды пересчитал, у бумажник вложил и сквозь зубы капитолировал: теперь, дескать, можешь. Тут сажаю я Грету в челнок, везу на Остров Любви, известный во всю слободу… но малость не довез. Разохотился, весла бросил, стал туфли снимать. Она смеялась, смеялась, да и пожалела меня. И говорит мне вполне человеческим голосом: «Дрянь твои дела, Иосуб-царевич! Отведай-ка водицы от левого борта…» Я обомлел, пью из горсти и думаю: «Может, такой положен обряд – сперва воду пить, потом ножки мыть…» – «А теперь, говорит, справа испробуй…» Я что, я испил. А она еще больше хохочет: «Что, спрашивает, разница есть?» Я отплевываюсь, киваю: нет, мол, слаще водопроводной воды, не считая нашей родниковой-колодезной. «Вот так, говорит, и мы, бабы, что я, что твоя невеста-жена. Так что дуй-ка ты за борт и греби к ней, покуда цел. А на острове поджидает Кузьма и семь кузменов за ним, и утопят тебя беспременно…» Плюхнулся я с кормы и едва до дому доплыл, без денег, без доли, попусту на маслобойке год отбоярив. Вот так и ты, мэй, Игнат, мэй, слушай старого дурня и на ус намотай. Есть у тебя дом с волшебными буквами Ч.И.И., и ты ему радуйся, не спеши отрекаться, не плюй у колодец, из которого всю потом жизнь пьешь. Пускай он пуст пока, и холодно в нем – ничего, я послал Параскицу, натопит и прокисшую баланду расхлебает твою, а там, глядишь, и Анна деток тебе наплодит полон дом, и щебетом он весь укроется, – не дураки ведь врачи зазря ее в больнице кормить. Ты зря загораешься: поздно к тебе пришла она, твоя индейка-судьба…»
– А после того как помер ребеночек…
– Ах, мальчик! Ведь у тебя тоже был мальчик!
– Да. Родился семимесячным и пожил только четыре недельки. Так вот, говорю, после того как помер ребеночек, Сеня переменился, себя потерял. Если б ты видел, как он на похоронах голосил по Игнату. Словно с ним всю жизнь прожил и теперь взрослого земле отдавал. Я о таких мужских слезах и не знала – плакал горше, чем плачея…
– А какой он был, твой Игнат?
– А?… – словно проснувшись, переспрашивает Анна. «Ах ты голубица несчастная, забалдерка святая!» – растроганно бормочет на ухо вороному Иосуб…
– Почти что еще никакой: маленький, лысенький, недоношенный.
– И долго он потом горевал?
– Кто?
– Семен твой.
– Сеня? Долго. Три года, пока не расстались.
– Но вы же могли еще иметь детей?
– Так и я обещала ему: Сеня, мы молоды, у нас еще будут дети. Он только посмотрел на меня и ничего не ответил. И день за днем, три долгих года он удалялся, уходил от меня…
– И ты не искала его?
– Не искала.
Игнат вздыхает, мнется и снова заводит издалека:
– Вот и мы маялись те же три года, пока она не ушла от меня. И поверь, без всякой причины. Наговорила каких-то слов в горячке и убежала. Я думал, побудет у матери, остынет и явится через день, через два. Ну, знаешь, как все люди делают. А она не вернулась.
– Как, совсем не вернулась?
– Да. И четыре месяца ее нет.
– Как странно, – пожимает плечами женщина. – Постой… а когда же мой Сеня ушел? – и начинает загибать пальцы. – В феврале? Нет. Может, в апреле? В июне…, Нет, конечно в июле.
– Июль, август, сентябрь и октябрь о ней не было ни слуху ни духу… – Игнат молчит несколько минут, совсем как в тот раз, когда они с Анной сидели вдвоем в больничном саду и вдруг оказалось, что не о чем говорить. – Сказать тебе правду, я до сих пор не пойму: как это получается на земле? Прожили два человека целую жизнь – и в одночасье друг другу чужие…
– Ой, как похоже! А я стою у ворот, и мне вахтер говорит: «Не желает видеть тебя». Но я-то чувствую, он где-то здесь, глаз с меня не спускает. Час или больше вот так прождала. Тогда и сам вышел ко мне: чего, мол, пришла? чего еще надо? Торбу охраннику отдала – и вали…
– Так он тебе и сказал?
– Так и сказал.
– Так и Анна меня спросила: чего, мол, пришел? чего хочешь еще?
– Так и сказала?
– Так и сказала…
– Ай-я-яй! Ты смотри, как все сходится одно к одному… Господи боже мой, до чего же судьбы людские выпадают рядом, как в картах! Да что судьбы – даже слова… чудеса в решете!..
Игнату становится не по себе. Он уже принял и готов и впредь принимать любые совпадения своей судьбы с судьбой этой женщины. «Но моя Анна и этот урка – почему они, такие чужие друг другу, никогда в лицо не встречавшиеся… кто их подучил говорить на одном языке моими словами?…» И, воспользовавшись тем, что месяц опять на секундочку мигнул из-за тучи, Игнат резко приподнимается и, взяв Анну за плечи, поворачивает ее лицом к себе. Она не противится, глядит бесстрастно, бесстрашно, голова отрешенно запрокинута к небу, и весь ее облик дышит достоинством и свободой. Почти незаметным движением высвобождает плечи из его рук и молвит спокойно, отчетливо:.
«Как мог ты, говорю, так уйти, не сказав ни слова?»
«А чего еще говорить было!» – отвечает Семен.
«Но как-то это не по-людски. Хотя бы простись».
«Сделал как сделал».
«Разве я не слушалась тебя? Хоть раз вышла из твоей воли? Мало любила?… Я… и сейчас люблю тебя. И по ночам ты мне снишься…»
«Не надо снов. Не мучай себя. Что между нами было – то кончено».
«Милый, что я сделала? Скажи мне, за что?»
«Я сам не знаю. И уходи. Подобру уходи. Больше меня не ищи».
Так он мне дал от ворот поворот. А я, по своему женскому скудоумию, еще спрашиваю:
«Может, у тебя другая любовь? Ты любишь другую?»
«Не то что другую, я уж себя не люблю».
– Так и сказал: «себя не люблю?» – вздрагивает Игнат.
– Ага, значит, и тебе жена так сказала?…
– Этими же словами. Тебе сегодня, мне – неделю назад.
– Ты знаешь, Игнат, – таинственно говорит она, приблизив к нему лицо, – мы с тобой спим.
– Как спим?
– Крепко спим. И видим одинаковый сон. Разве ты сам не заметил? Все, что происходит со мной, происходит с тобой. И все, что с тобой случается, со мной повторяется.
– Да, – беспомощно сознается Игнат, – что-то такое общее вижу…
Иосуб внизу от ярости обеими ногами на сына затопал, манеркой грозит, расплескивая сивуху: «Мондигомон ты Ястребиный Коган, братец Игнат! Не в ту кондицию выпал. Баба тебя зовет, любит, дразнит, она тебе головку кружит… Чем друг дружку терзать, поговорили бы, обнялись, и все бы у вас само и пошло и поехало…»
– Да нет, ты пойми, – Анна ему строго пальцем грозит. – Человек, с которым ты хлеб-соль делил, и горе, и радости, вдруг признается, что ты ему не нужна, что даже собственные душа и тело в тягость ему… Что же это такое, Игнат? Не значит ли это, Игнат, что ты теперь свободен совсем, свободен, как ветер над камышовой крышей?…
И вдруг она своими шалыми, дивными, дико опустевшими очами, слишком большими для этого детского лица, ему прямо в глаза заглянула. И видит он в этом бесовском взоре наваждение, погибель свою. И, господи, неужто ему подмигнула? Или это он сам со страху моргнул? Он чувствует въяве, как густое теплое липкое молоко стекает по его глазам, щекам, подбородку, голому пузу. Ему щекотно, стыдно и сладко. Струхнул Игнат, остолбенел, потерялся, как монах перед диаволом, горький пьяница перед женкой, лягушонок перед Змеем Горынычем.
– Скажи, маруха премудрая: отчего дети бывают?
«Связался черт с дитятей?!» – Иосуб аж выронил баклажку и не приметил, где потерял.
И хоть сразу стало темно и он не может видеть ее, женщина в желтом платке на этот лепет покраснела, отвернулась, закрыла рукой лицо. А Игнат продолжает:
– Я почему спрашиваю? Ведь ты со своим Сеней еще три года жила после смерти Игната. Как же у вас детей не было? Что же, они по любви рождаются, по желанию или как?… Признаюсь тебе: я боюсь, что Анна просто не хотела родить. Знаешь, какие слова она сказала мне, когда уходила: я порченая, я пустоцвет. Ну, допустим, не хотела, и тогда – пустоцвет. А порченая – это что? И вообще, можно ли человека испортить?… Вот, скажу, такая история: например, женщина там или девушка, все равно кто, спозналась с другим мужчиной до тебя или после. Может ли из-за этого выйти, чтобы она не рожала?
Женщина молчит, хмуро слушает. А его как с катушек снесло и уже остановиться не может.
– Это с ее стороны. А теперь с моей, если уж совсем по душам. Рассказывал я тебе про докторшу нашу Риту Семеновну, подругу жены? Так скажи, может, теперь и я порченый? Пойми меня, не сердись, сущую правду открой…
– … маруха премудрая, – скучным голосом добавляет Анна.
– Ну, мудрая, ну, святая! Ведь столько страдала, столько повидала, столько прошла. Понимаешь, у меня от мыслей болит голова. И я, наверное, с ума соскочу, если ты не остановишь меня. Я сегодня с утра никак понять не могу, а спросить совестно… Что за люди эти женщины! Когда я сейчас о них думаю, просто сил никаких. Правда, может быть, я их не слишком хорошо знаю. Кого я видал, сама посуди! Анну мою, сестру Параскицу, маму, свекровь да вот еще совсем немножечко эту Риту Семеновну. Но я все время слышу от всех: женщины влы и распутны, пьют кровь из мужей, ковы строят им по ночам. Но все же мне кажется, ты не такая. Вот с первой же минуточки, как увидел тебя, вынес тебе чашку воды – навек отличил, понял, что ты моя, а я твой…
– Теперь дай-ка я тебе объясню, какая я мудрая и святая маруха. Я просто бессовестная. Тебя твои вонючие козлы правильно в курс дела ввели: женщины злы. А я, может, хуже других. Что я тебе плела? Так вот, учти: все это бесстыжая ложь. Как только он передо мной встал, все во мне задрожало. Поняла: это мой. Каких уж там два раза я прошла мимо него! Я там вертелась весь день. Мигала ему, вот так, как тебе только что. Но нет, ох, нет, он был сильный мужик. И когда он от меня отвернулся, я первая подошла и заговорила с ним. И не к соседке-вдове я его увела, а прямо к себе. И не пришлось ему ждать ни секундочки… а ты и поверил про эти три дня. Зато я три ночи проплакала, потому что не знала, что мне делать с собой. И мы были счастливы почти целый год, пока я Игната ждала. И мне не верилось – понятно тебе, Игнат! – не верилось, что я сподобилась такой благодати. Каждую ночь, как он только уснет, вставала с постели и ворожила над ним, след его брала – разведу в чашке и пью с заговором. Кланялась ему, спящему, лбом билась о пол голая, а потом на звезды глядела с крыльца и подвывала потихонечку, как бы он не проснулся. А он услышит и окликнет, как суку: «Марш у койку, маруха». И как я смеялась дрожа, и как он был зол… и мы засыпали, как враги в одной братской могиле. Потом, уже утром…
– Пожалуйста, перестань, – просит Игнат, и они долго молчат. Он о своем, она о своем, Иосуб о своем.
– А теперь скажи, – умоляет Игнат. – Тогда, как встретились на дороге, когда у тебя ребеночек умер, еще любила Семена или снова меня?
– А зачем тебе знать?
– Ну, хотя бы уже знала, что на Вороньем Яру разбился не я?
– Вот. Не нужна тебе оказалась старуха.
«Н-но!.. Тпрру! – хватается за вожжи Иосуб. – Веселей, стой, родные!»
Смиренные добрые кони послушно встают. «Влип! – теряется Иосуб. – Сейчас Игнат опознает меня. Раскудахтался, старый хрыч, оглобля мне в глотку!» И тут же соображает, что в этом их сиюминутном разрыве, в больной остервенелости разминувшихся судеб им сейчас просто ни до чего. Ударь молния, грянь гром, разверзнись под возом тверди земные, пролейся вся небесная хлябь – они не вздрогнут, не охнут, не догадаются. Вот так одна живая душа убивает другую, казнит лютой ненавистью, а там и сама прочь с катушек летит. Старик долго и с ужасом прислушивается к их молчанию: о чем они теперь разбезмолвствовались? «Упаси вас, мать, от обоюдной обиды!» – и крестит их в темноте кнутовищем, а лошади, приняв этот знак за команду, трогают с места.
Скрип-скрип, скрип-скрип.
– В тот год я ровно ослепла, лишилась ума. А когда умер Игнацел, очнулась я от дурмана и увидала себя… как бы тебе сказать… среди бела дня в чем мать родила на остановке автобуса. И так мне стало страшно… так страшно! А Сеня не виноват, что он мог? Вот я и сказала сегодня: «Будь счастлив. И, пожалуйста, прости за обман…»
– Послушай! Ведь это ты его бросила? – внезапно озаряет Игната.
– Да, – просто отвечает Анна, – я.
– В тот самый день, как встретила меня на дороге?… А я сколько раз хотел от Анны уйти! Куда глаза глядят из этой махалы ненавистной, хоть на Курилы!..
– Вот ведь какая недоля: не всем дано идти за судьбой.
– Значит, ты можешь, а я не могу?
– И я, оказывается, не могу.
– Что же ты глядишь на меня, словно сквозь меня… не на тень же мою? И тогда, на дороге, так же глядела…
– Такие мы, женщины: проклинаем, ненавидим и – любим.
– Ночью, стоит погасить свет, они тут… Все эти годы…
– Кто они?
– Глаза твои.
– А годы какие?
– С тех пор как помню себя. Я не знаю твоего лица. Да я никогда и не видел его. Все женщины – с твоими глазами. Страсть, жалость, ненависть в них… они проливаются на меня… Ты вот молчишь. Ох, что же ты молчишь? Не молчи теперь, хоть слово скажи!.. И рот ладонью прикрыла… Молчишь, как моя Анна, как все вы всегда, когда уже нас заграбастали, скрутили по рукам и ногам, опутали путами, чтобы и дышать не могли… Умел бы человек забывать!..
– Совсем плохо было бы, – качает головой женщина.
– В чем же я виноват? Не взял тебя три года назад, не отвез в дом к Иосубу на Бахну, не сказал родителю: «Вот моя красивая и печальная, и она будет вам послушной невесткой, а мне честной женой, нарожает полный дом деток…» Что ж ты мотаешь башкой, моя премудрая?
Что ж мне – век теперь кланяться? Лучше б тогда одним разом головушку положил…
– И все равно бы я с тобой не пошла…
– Ох, врешь!
– Ох, не вру!
– Почему же тебе не пойти?
– От отчаяния!
– И я бы вот так вот, вот так вот тебя отпустил?
– Отпустил-отпустил!
– Неужели навек?
– Неужели?
– Да знаешь ли ты, дура-мудреха, что словом можно убить?
– Захочешь – убьешь.
– Чего же я еще не сделал с тобой? Чего не было между нами?… А, опять прикрыла рот и молчишь! Ох, ты права, теперь я понял твой взгляд: я сам виноват…
И она снова качает головой, не то соглашаясь, не то возражая.
– Да! – восклицает Игнат. – И сегодня еще было не поздно! Упасть к твоим ногам у машины… к ножкам твоим, сразу же, как они явились ко мне на ступеньке, одна за другой… к твоим родненьким, ослепительным, чтобы они уже не ушли от меня никогда… в моем доме, при свете луны, среди неоштукатуренных стен, на детской кроватке… Они сегодня весь день были со мной, уберегли меня в райсаду… ох, не могу больше, сил никаких…
– Успокойся, малыш… Нельзя, не убивайся так…
– А!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12