– Я не… хотела тебя обидеть. Это достаточно красиво – тонкая рука у мужчины.
– Это достаточно красиво, но вам это не нравится.
– У землекопа, естественно, нет… естественно… О! я сейчас свалюсь замертво от кровоизлияния, сейчас же в море! Кожа на спине трескается, плечи облезают, а что касается носа… Подумай только! с самого утра, с полвосьмого! Я выгляжу ужасно, правда?
Вьяль посмотрел на моё лицо, на руки; солнце заставляло его щурить глаза, из-за чего верхняя губа у него приподнималась над зубами. Его гримаса сменилась маленькой обречённой конвульсией, и он ответил:
– Правда.
Признаться, это был единственный ответ, которого я не ожидала. И интонация Вьяля не позволяла мне отшутиться. Я всё же попыталась рассмеяться, вытирая шею и лоб:
– Что ж, хорошо хоть ты, старина, не кривишь душой…
И я снова издала неловкий женский смешок, продолжая настаивать:
– Так, значит, я тебе кажусь ужасной, и ты мне об этом говоришь?
Вьяль по-прежнему смотрел на меня и по-прежнему с выражением нестерпимого страдания, медля с ответом:
– Да… Вот уже три часа вы бьётесь с этой дурацкой… ну, скажем, бесполезной работой… и так почти все дни… Целых три часа вы жаритесь на солнце, ваши руки стали похожи на руки подёнщика-мужчины, ваш казакин с оторванными полами совсем полинял, и вы с самого утра не соизволили даже попудрить лицо. Зачем, зачем вы это делаете?.. Конечно, я знаю, вы находите в этом удовольствие, тратите свою неистовую энергию… Но есть ведь и другие удовольствия подобного рода… Я не знаю, скажем… Собирать цветы, гулять у моря… Надеть свою большую белую шляпу, повязать голубой шарф вокруг шеи… У вас такие красивые глаза, когда вы этого хотите… И подумайте хоть немного о нас, о тех, кто вас любит, мы вполне, мне кажется, стоим этих мелких пустяковых деревьев…
Он почувствовал, что его смелость подходит к концу, и, пошевеливая носком землю, добавил уже как-то совсем капризно:
– В этом всё, всё дело!
Солнце сверху омывало его бронзовую, гладко выбритую щёку. По-видимому, молодость на этом лице никогда не была слишком яркой. Карие глаза в сочетании с загорелой кожей обрели своеобразную глубину. Рот хорошо смотрится благодаря красивым зубам и бороздке, которая разделяет верхнюю губу. Вьяль доживёт до благопристойной старости, до того зрелого возраста, когда, глядя на его длинный нос с умеренной горбинкой, на крепкий подбородок, на выступающие брови, о нём будут говорить: «Как, вероятно, он был красив в молодости!» А он со вздохом ответит: «Ах! если бы вы меня видели, когда мне было тридцать лет! Не хвалясь, я…» И это будет неправдой…
Вот о чём я думала, вытирая затылок и поправляя волосы, стоя перед мужчиной, который, впервые с тех пор как мы знакомы, обратился ко мне со словами, наполненными тайным смыслом. Так-то! О чём же ещё можем мы думать при виде чужой молодости, когда, отгородившись ото всех чем-то вроде не очень надёжного барьера, смотрим на мужчин, да, впрочем, и на женщин тоже? Конечно же, мы безжалостны в наших суждениях, а что касается меня, то когда я пытаюсь обрести безмятежность, то опираюсь на что-нибудь прочное: «Ты уже больше мне совершенно не нужен…», чтобы затем дойти до: «Что ж, тогда я хочу быть в чём-то полезной тебе…» Неужели я всё ещё способна на самозабвение? Да, коль скоро я не могу без этого обойтись. Ради того, ради той… Надо бы меньше. Однако я чувствую себя всё ещё слишком хрупкой для абсолютного гармоничного одиночества, такого одиночества, которое отвечает звоном на малейшее прикосновение, но при этом сохраняет свою форму, обратив свою раскрытую чашечку к живому миру…
Я думала всё-таки о Вьяле, когда смотрела на Вьяля, стряхивая со своих ног лёгкую песчаную, солёную землю. Ничто не торопило меня с ответом, и я скорее всего сознательно растягивала молчание, в котором я чувствовала себя как в своей стихии, «поскольку речь шла всего лишь о соломе…» и потому что робость, вчерашняя робость умерла. О мужчина! прирождённый собеседник, противник или друг, надёжный фронтон, отсылающий обратно, отражающий всё то, что мы тебе бросаем… Я уверенно перешагнула через последний насыпанный мною холм:
– Ну пошли, мой маленький Вьяль. Сейчас пойдём искупаемся, а потом мне надо с тобой поговорить. Если ты согласен со мной пообедать, могу предложить фаршированные сардины.
Купание оказалось неудачным из-за страха перед акулами (это месяц, когда им случается забредать в устья рек и заливы; как-то на днях мой сосед упёрся на своей барке прямо в бок одной из этих тварей, правда, на мелководье, где её движения были стеснены) и не принесло нам ни мирного покоя, ни душевной близости. Соседи-туристы и мои друзья по летнему отдыху, всего человек двенадцать, наслаждались контрастом между лёгким ветерком и тёплой водой. Мы вполне благоразумны и потому опасаемся ежегодно наведывающихся в эти места акул. Когда мы с открытыми глазами ныряем в тусклую кристальную массу цвета медузы, то малейшая неожиданная тень облака на белом песке уже выбрасывает нас на поверхность, со сбившимся дыханием и не слишком уверенных в себе. Голые, мокрые, безоружные, мы в это утро чувствовали себя столь же сплочёнными, как занесённые на край земли жертвы кораблекрушения, а матери то и дело подзывали своих плескавшихся в воде детей, как если бы хотели их уберечь от летящих дротиков и щупалец осьминогов.
– Уверяют, – говорил Жеральди, высунув из воды полкорпуса наподобие сирены, – что в Тихом океане детишки играют с акулами и, плавая под водой, бьют их пятками по морде. Поэтому…
– Неправда! – орал Вьяль. – Вас обманули! Никаких детишек в Тихом океане! Мы вам запрещаем всякий показ! Сейчас же вернитесь на берег!
И мы смеёмся, потому что смеяться приятно и потому что так легко смеяться в этом климате, где нашли пристанище жара, настоящее лето, бризы, возможность утверждать: «И завтра, и послезавтра у нас ещё будет день, подобный этому, наполненный до краёв голубыми и золотистыми мгновениями, день "остановившегося времени", милосердный день, когда тень создаётся задёрнутой шторой, закрытой дверью, листвой, а не печалью неба…»
Сегодня я обратила внимание на то, как мои друзья и мои соседи по заливу покидают меня после купания в одиннадцать часов, которое мы заканчиваем в половине первого. Ни один из присутствующих мужчин не спросил у Вьяля: «Вы идёте?» Ни один ему не предложил: «Я вас подброшу до вашего дома, мне по пути». Они знали, что Вьяль обедает со мной. Даже в те дни, когда мне не известно, обедает ли Вьяль со мной или нет, им это уже известно. Ни один из них, расходящихся в разные стороны к конечным точкам изогнутого полумесяцем пляжа, не подумал остановиться, обернуться, чтобы посмотреть, идёт ли Вьяль… Точно так же никто из них не стал бы, рискуя вызвать у меня досаду или раздражение, обращаться к Вьялю: «Ах да, верно, вы ведь остаётесь…»
Вьяль угрюмо смотрел, как они удаляются. В другие дни его настроение омрачалось только их присутствием… Тайна, хорошо оберегаемая её владельцами, вынашиваемая в герметической оболочке, сохраняется невредимой и бесплодной. Но вот Элен Клеман нарушила молчание, и почтительной безмятежности пришёл конец. Тайна, подчинившаяся силе, разбрасывает свои семена обнаруженной тайны. У Вьяля теперь вид человека, которого разбудили посреди ночи, украв у него одежду, и вытолкнули наружу. А я себя чувствую не оскорблённой, не раздражённой, но немного разочарованной своим собственным одиночеством… Двадцать четыре часа, несколько слов: нужно только ещё четыре часа, несколько других слов, и поток времени снова станет прозрачным… Есть такие счастливые реки, безмолвное течение которых нарушает лишь один всплеск, лишь одно всхлипывание, указывая местонахождение погружённого в воду камня…
– Вьяль, когда будем пить кофе, я тебе скажу кое-что.
Ибо трапеза принадлежит рассеянному солнечному свету, умиротворённости, порождённой и поддерживаемой освежающим купанием, животным-попрошайкам. На скатерти слабо шевелились блики солнца, а самая молодая кошка, встав на задние лапы перед кувшином, исследовала лапой его выпуклую, украшенную гирляндами поверхность из розовой глины…
Однако случилось так, что, когда кофе был готов, зашёл садовник, занимающийся выращиванием саженцев, и мы пили вместе с ним.
Затем я проводила садовника через виноградник до изгороди из кустов с обломанными, поредевшими ветками, которые нужно усилить новыми саженцами, чтобы защитить от мистраля виноградник и молодые персиковые деревья… А потом заявил о себе мой послеполуденный, получивший отсрочку сон. Пусть тот бросит в меня камень, кто в долгий, жаркий провансальский день не испытывал желания уснуть! Оно проникает через лоб, через глаза, которые оно обесцвечивает, и ему повинуется всё тело, вздрагивая, как увлечённое сновидением животное. А Вьяль!.. Ушёл, растворившись в пылающем оцепенении, поглощённый на пути тенью сосны или шпалеры…
Уже половина четвёртого… Какая забота, какой долг способны сопротивляться в этом климате потребности поспать, потребности открыть прохладную пучину в пылающей середине дня?
Вьяль вернулся как получивший отсрочку платёж. Он вернулся, не возвращаясь, и ограничился тем, что высадил у дома моих соседей, моих спокойных соседей, особняком живущих на своём прекрасном, широко раскинувшемся винограднике, от которого на почтительном расстоянии держится торговец мелкими участками. Наступил вечер, и Вьяль был одет в белое. Когда он притворился, что заводит свою машину, чтобы уехать, я сурово окликнула его:
– Ну что, Вьяль?.. Стакан ореховой воды?
Он устремился в аллею, не говоря ни слова, и, пока он рассекал голубой вечерний воздух, мне начали казаться ужасно грустными и этот человек с опущенной головой, и внезапно остывшее время, и маленький простой домик, на пороге которого стояла женщина с неразличимыми чертами лица, и красная лампа на перилах… Ужасно, ужасно грустными… Напишем, повторим эти слова; пусть их примет золотистая ночь…
Ужасно грустными, покинутыми, ещё тёплыми, едва живыми, онемевшими от неведомо какого стыда… Золотистая ночь сейчас закончится; между спрессованными звёздами проскальзывает какая-то бледность, и это уже не та абсолютная синева августовской полночи. Но ещё пока всё вокруг – сплошной бархат, ночное тепло, вновь обретённое удовольствием проснуться посреди сна и жить… Это самое глубокое время ночи, и расположившиеся, как обычно, недалеко от меня мои животные кажутся, если бы не лёгкие движения их боков, неодушевлёнными.
Ужасно грустными, грустными до невыносимого, до спазм в горле, до пересыхания слюны, до появления самого примитивного инстинкта страха и защиты, – разве не было такого мгновения, когда этого идущего сейчас ко мне человека я бы забросала камнями, толкнула бы ему навстречу свою пустую тачку, бросила бы грабли и лопату? Моя сука, которая никогда не рычит, вдруг зарычала, словно уловив мои мысли, и Вьяль ей крикнул: «Это же Вьяль!», как крикнул бы: «Друг!», оказавшись в опасности.
Мы вошли в низкую розово-голубую гостиную, и всё стало на свои места. Драма, феерия страха, эмоциональные иллюзии – с какого-то момента уже больше не в соей власти давать всему этому пишу. Вьяль улыбался, приподнимая верхнюю губу над зубами, ослеплённый светом двух ламп, зажжённых, потому что дни уменьшались, и в окне в это время оставался только большой садок зелёного неба с двумя-тремя беспорядочно пульсирующими звёздочками просветов.
– О! это хорошо, эти лампы!.. – вздохнул Вьяль. Он тянулся к ним руками, как к очагу.
– Сигареты в голубой кружке… Ты сегодня газеты получил?
– Да… Хотите взглянуть?
– Ах! ты же знаешь, газеты для меня… Я просто, чтобы узнать новости о лесных пожарах.
– А что, были лесные пожары?
– В августе они всегда бывают.
Он присел как посетитель, зажёг сигарету как в театре, а я достала из-под стола плоский кирпич, на котором с помощью свинцового молоточка – память о типографии газеты «Матэн» – колю орешки сосновых шишек.
Все работы, которые я не люблю, – это те, что требуют терпения. Для того чтобы написать книгу, нужно терпение, равно как и для того, чтобы приручить мужчину, находящегося в состоянии дикарства, или чтобы штопать старое бельё, или перебирать коринку для кекса с изюмом. Мне, очевидно, просто не дано стать ни хорошей кухаркой, ни хорошей супругой – я почти всегда рву верёвочки, вместо того чтобы развязывать узелки.
У Вьяля, сидевшего наискосок, был вид человека, попавшего в ловушку, и я принялась терпеливо развязывать конец верёвочки…
– Тебя не раздражает, что я колю орешки? Если хочешь пить, кувшин вон там, снаружи, лимоны тоже.
– Я знаю, спасибо.
Он сердился на меня за мою необычайную предупредительность. Про себя он отметил, что у меня на ногах новые каталонские туфли на верёвочной подошве и что я торжественно облачилась в чистейшее хлопчатобумажное платье, одно из тех негритянских платьев, которые бывают белыми, жёлтыми, красными и расцвечивают побережье, подчиняясь не столько моде, столько законам солнечного света. Занимаясь своими орешками, я раскрыла иллюстрированный журнал, а Вьяль тем временем беспрестанно курил и старательно наблюдал, как за окном, на фоне постепенно темнеющего неба, снуют летучие мыши. Ниже неба пока ещё можно было отличить от земли окаменевшую, чёрную массу моря. Появился и провёл свой красный сигнальный огонь посреди более бледных огней вечерний гидросамолёт, опережаемый низким, вырванным у ветра, «фа». Снаружи замяукала кошка, просясь, чтобы её впустили, встала на задние лапы перед опущенной решёткой и начала деликатно, как арфистка, её скрести. Однако Вьяль, увидев её, засмеялся, и она исчезла, задержав на нём свой холодный взгляд.
– Она меня не любит, – вздохнул Вьяль. – А ведь я пошёл бы на любые унижения, чтобы завоевать её симпатию. Как думаете, если бы она это знала, стала бы она относиться ко мне чуть благосклоннее?
– Она это знает, будь уверен.
На несколько минут он удовлетворился этим ответом, а потом принялся добиваться каких-либо других успокоительных слов, ещё какого-то ответа:
– А супруги Люк-Альбер, или Восхитительный, или, может быть, ещё кто-нибудь не собирались заглянуть к вам вечером на обратном пути после ужина в «Коммерсе»? А то мне показалось… А может быть, это вы должны были туда пойти… А Карко с женой… Я не очень хорошо помню…
Я косо посмотрела на него.
– В такой час художники спят. С каких это пор я устраиваю приёмы по вечерам? А Карко с женой сейчас в Тулоне.
– Ах да…
Он втайне уже чувствовал себя усталым и решил принять полулежачую позу. Он прислонился щекой к диванной подушке, закрыл глаза и судорожно сжатой рукой невольно уцепился за угол другой подушки, словно повиснув на рифе… Что делать с этим обломком кораблекрушения? Вот досада… А ещё вы ведь, конечно, думаете про возраст, про неловкость из-за разницы в возрасте? Как же вы далеки от того, что происходит в таких случаях… Мы, мы даже об этом и не думаем. Мы думаем об этом, я уверена, меньше, чем зрелый мужчина, которому, казалось бы, ничто не мешает афишировать свою любовь к нежной девичьей юности. Если бы вы знали, с каким лёгким сердцем мы принимаем, мы забываем наш «долг старшинства»! Мы вспоминаем о нём лишь только для того, чтобы вооружиться кокетством, внести больше изобретательности в гигиену и туалет, в любезное лукавство, необходимые, кстати, и молодым женщинам тоже. Нет, нет, когда я пишу «вот досада», я не хочу, чтобы читатель впоследствии на этот счёт заблуждался. Не нужно представлять себе нас, женщин, в моей ситуации, дрожащими и испуганными, освещёнными светом недолгого будущего, попрошайничающими у любимого человека, удручёнными сознанием собственного положения. Мы, слава Богу, несём в себе больше неосознанности, бесстрашия и чистоты. Что такое для нас разница в пятнадцать лет? Когда для нас приходит время рассуждать об этом с мудростью или безумием, достойными другого пола, то уж этим-то пустяком нас запугать невозможно. Для того чтобы это утверждать, я не могла бы выбрать более подходящую пору, чем та, которую я переживаю сейчас, исполненная рассудительности, почти вдовая, нежная к своим воспоминаниям, настроенная таковой и оставаться…
Когда я пишу «мы», я не включаю в это число её, ту, которой я обязана способностью стряхивать свои годы, как яблоня стряхивает цветы. Послушайте, как она мне рассказывала об одном свадебном обеде:
«Вечером – большой обед на восемьдесят шесть персон, что уже само по себе говорит о том, что он был отвратительным. Если бы я умерла в тот день, то это бы произошло от тех четырёх с половиной часов принятия дурной пищи, к которой я почти не притронулась. Я там услышала массу комплиментов. По поводу моего туалета? О! вовсе нет, по поводу моей молодости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13