А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Но ведь, Вьяль, о них же нужно говорить. А в разговоре с Элен Клеман я утверждала лишь то, – впрочем, достаточно неопределённо, – что не являюсь препятствием между тобой и ею и что никогда таковым не стану.
Вьяль переменился в лице, отбросил тыльной стороной руки мою лежавшую на его груди руку.
– Это, это уже предел, – воскликнул он, приглушая свой голос. – Какая нелепость… Вам смешивать себя… Поставить себя на один уровень с ней! Предстать в роли великодушной соперницы! Соперницы кого? Тогда почему не соперницей какой-нибудь мидинетки? Это же невероятно! Чтобы вы, мадам, вы! Воспринимать себя, вести себя как совсем обыкновенная женщина, когда я хотел бы вас видеть, не знаю, я…
Своей вскинутой рукой он очень высоко очертил передо мной в воздухе нечто вроде цоколя, но я его прервала с иронией, болезненно отозвавшейся во мне самой.
– О! мадам…
– Вьяль, оставь меня ещё на некоторое время среди живых. Мне здесь не так уж плохо.
Вьяль смотрел на меня, задохнувшись от укоризны и огорчения. Он резко прижался своей щекой к моей обнажённой руке около плеча и закрыл глаза.
– Среди живых?.. – повторил он. – Ведь сам пепел, даже пепел от этих рук и тот был бы более горячим, чем любая живая плоть, и у него осталась бы их форма ожерелья…
Мне не пришлось нарушать прикосновенье, которое он тотчас же прервал, чтобы я осталась им довольна. Я была довольна и сделала головой знак «да, да», продолжая на него смотреть. Усталость, иссиня-чёрный налёт на щеках, проступивший из-за поздней ночи… Тридцать пять–тридцать шесть лет, ни некрасив, ни испорчен, ни зол… Я погружалась в эту абсолютно безветренную ночь, достигшую момента всеобщего сна, а от этого взволнованного, не слишком обременённого одеждами юноши исходил запах любовной полночи, который тихо навевал на меня грусть.
– Вьяль, ну а как ты вообще живёшь, помимо меня? Ты меня понимаешь?
– Немногим, мадам… Немногим… и вами.
– Не слишком богатый у тебя удел.
– Это уж мне оценивать.
Я рассердилась:
– Так куда же ты, упрямый грубиян, исчезаешь, куда ты исчезал, не говоря ни слова, при этой завладевшей тобой привычке ко мне?
– Это мне абсолютно неизвестно, честное слово, – сказал он небрежно. – Знаю только, что я старался думать об этом как можно меньше. Иногда в Париже, когда у вас не было времени меня принять, я себе говорил…
Он улыбнулся самому себе, уже весь во власти желания порисоваться, представить себя рельефнее:
– Я себе говорил: «О! тем лучше, желание её видеть у меня пройдёт быстрее, если её не будет в поле моего зрения. Нужно только потерпеть, а когда я вернусь, ей сразу будет шестьдесят или семьдесят лет, и тогда жизнь снова станет возможной и даже приятной…»
– Да… А потом?
– А потом? А потом, когда я вновь приходил к вам, оказывалось, что это как раз один из тех дней, когда просыпаются все ваши бесы, и я заставал вас напудренной, с удлинёнными глазами, в новом платье, и разговор шёл только о путешествиях, о театре, об инсценировке «Ангела» на гастролях, о посадке виноградных лоз и персиков, о покупке маленького автомобиля… И всё начиналось опять… Здесь, впрочем, то же самое, – закончил он, замедляя темп.
Во время молчания, которое последовало за его словами, ничто снаружи не нарушало неподвижности всех вещей. Кошка, лежащая на террасе, во впадине шезлонга, освещённая падающим на неё лучом лампы, свернулась, поменяв позу, калачиком – признак, что скоро выпадет роса, – и раздался гулкий, как под сводом, треск ивовых прутьев.
Вьяль вопрошал меня взглядом, как если бы наступила моя очередь высказаться. Но что ещё могла бы я добавить к владевшему им чувству меланхолической удовлетворённости. Он, очевидно, полагал, что я взволнована. И я была взволнованной. Я сделала всего лишь один жест, который он истолковал в смысле: «продолжай…», и по его чертам скользнуло почти женское полное соблазна выражение, словно вся смуглая мужская оболочка должна была вот-вот рассыпаться и открыть какое-то ослепительное лицо; но это длилось совсем недолго. Это был блеск только некоего подобия торжества, сверкание лишь частицы счастья… Ладно, немного скорости, немного строгости, выведем этого порядочного человека из заблуждения… Но он опередил меня, устремляясь всё дальше.
– Мадам, – продолжал он, стараясь не горячиться, – мне осталось сказать вам совсем немного. Мне и всегда нужно было сказать вам совсем немного. Никто не лишён намерений, задних мыслей – я мог бы почти даже добавить: и желаний – в большей степени, чем я.
– Неправда, например, я.
– Простите меня, я не могу вам поверить. Вы меня позвали сегодня вечером…
– Вчера вечером.
Он провёл рукой по щеке и смутился, почувствовав её шероховатость.
– О… как уже поздно… Вы меня позвали вчера вечером, а вчера утром вы меня… вызвали. Неужели только для того, чтобы поговорить со мной о малышке Клеман? И о вашем долге отделаться от меня?
– Да…
Я колебалась, и он взбунтовался:
– А что ещё, мадам? Я вас умоляю, только не подумайте, что со мной нужно обращаться осторожно или заботливо. Я даже могу вам признаться, что я совсем не считаю себя несчастным. Отнюдь. До сегодняшнего дня я себе казался человеком, который несёт что-то очень хрупкое. Каждый день я вздыхал; «Ничего не разбилось и сегодня!» И никогда, мадам, ничего бы не разбилось, если бы не чужая рука, достаточно тяжёлая, может быть, с не очень добрыми намерениями…
– Не надо, оставь её, эту малышку…
Как только я их услышала, эти свои слова, мне стало за них стыдно. Мне стыдно за них и сейчас, когда я их пишу. Слова, тон слащавой соперницы, коварной свекрови… То была исконная дань уважения, постыдное признание, которое вырывается у нас, когда мужчина его добивается, мужчина, роскошь, отборная дичь, редчайшая мужская особь. Вьяль, утратив осторожность, заблестел от радости, как осколок стекла в лунном свете.
– Да я её и оставляю, мадам, я ничего другого и не желал! Я же ведь ничего и ни у кого не прошу! Я ведь такой милый, такой удобный… Послушайте, мадам, а что, если бы вы, вы сами, мне предложили изменить… улучшить мою судьбу, чтобы я мог кричать самому себе: «Вон!» и даже «Изыди!»
И он разразился смехом – один, без меня. Здесь он не рассчитал своих возможностей. Когда уже сложившийся человек вдруг пытается ребячиться, это никогда не остаётся безнаказанным. К тому же для того, чтобы преуспеть в любезной наглости, он должен располагать атавистическим величием злого умысла, даром импровизации или хотя бы лёгкостью, доступной некоторым Мефистофелям средней руки, – всеми теми свойствами, которые небрежно восполняются задором ранней юности…
Возможно, что «изображая блудницу», подобно бросающейся от отчаяния на улицу девушке из буржуазного семейства, порядочный Вьяль пытался, в надежде мне понравиться, имитировать одного персонажа, о котором ему поведали те подписанные моим именем триста страниц, где я воспеваю некоторые достаточно постыдные мужские привилегии? Я могла бы этому только улыбнуться. Однако одновременно с самой ночью я стряхивала с себя истому, перед тем как стряхнуть мрак. Через дверь входила прохлада, которая вносила раздор между юным дуновением и вчерашним, согретым нашими двумя телами воздухом. Плита порога заблестела, как под дождём, и клочковатый призрак высокого эвкалипта постепенно вновь занял своё место на небе.
Вьяль, заблуждаясь, сильно надеялся на свою пассивность. Эта тактика для мужчины отнюдь не необычна, скорее напротив. Вьяль принадлежит к той категории любовников, которую на протяжении моей любовной жизни я лишь мельком замечала в отдалении, за что несу ответственность. Он выглядит несколько сероватым днём, но становится ярко фосфоресцирующим с наступлением темноты, одарённым в любви, грациозным во время любви, как молодые крестьяне, рабочие в цвету, – я. честное слово, видела его так, как будто сама в этом участвовала…
Вьяль живо набросил на меня шерстяной шарф, хотя я и не думала дрожать.
– Этого вам достаточно? Вам так будет тепло? Вот уже и почти что день. Пусть он будет мне свидетелем, что я никогда не надеялся увидеть его наступление наедине с вами, в вашем доме. Позвольте же мне найти в этом для себя если не источник счастья, то хотя бы повод для гордости. Я часто грешу гордыней, как это случается с людьми скромного происхождения, которые с брезгливостью относятся к среде, в которой они родились. Брезгливый… вот в чём всё дело, я уродился брезгливым. Мои друзья по армии подшучивали над тем, что я брезговал случайными женщинами, банальными интрижками. Иногда принц не столь брезглив, как я… Смешно, не правда ли?
– Нет, – сказала я рассеянно.
– Если бы вы знали, – продолжал он тише, – я только здесь познал такие длинные дни… Из всех проявлений оказанной вами мне помощи нет ни одного, которое стоило бы той особой окраски, которую ваша безмятежность придаёт дням, того особого привкуса, который они обретают, коснувшись вас в своём движении. И это несмотря на что-то вроде стиля эмансипированности, благоэмансипированности, который у вас явно не ваш собственный…
Я его не прерывала. Голубой неотчётливый свет льнул к его лбу и к изгибам его щёк: от вкрадчивого нарастания голубого цвета оранжевые лампы стали более красными. Какая-то птица в саду освободилась от оков ночи с помощью такого долгого, настолько немелодичного крика, что у меня возникло ощущение, будто он вырвал меня из сна. Тёмный в своём белом одеянии, Вьяль сидел, вжавшись в углубление дивана, всё ещё находясь во власти ночи, а я, чтобы лучше его разглядеть, воспользовалась тайным воскрешением моего прежнего «двойника», который пробуждался во мне с наступлением дня, двойника, жадного до физических контактов, научившегося форму тела переводить на язык обещаний. Повседневная обнажённость этого тела во время купаний сделала для меня привычными его контуры, – плечо, как на египетском барельефе, цилиндрическая и сильная шея и особенно этот глянец, – эти разрозненные и таинственные свойства, по которым в иерархии сладострастия, в животной аристократии некоторым мужчинам присваивается нечто вроде степени… И вот, чувствуя, что у меня остаётся не слишком много времени, я торопилась вдыхать всеми своими порами жар, который рождало запретное зрелище, «поскольку речь шла всего лишь о соломе…»
– …Когда так удачно, я бы даже сказал, так банально, всего с двумя шрамами на руке, выпутываются из войны, то после этого хочется только одного: долго жить, много работать. Но мой отец…
Чего же ему не хватает? Что за хаос! Что за драма зарождения, роста? У него нет ничего общего с теми людьми, которых я знала, чьё заразительное удушье я держала в своих руках, в своём взгляде…
– …Всего хотеть, всё угадывать и в глубине души на всё претендовать – это большое несчастье для молодого человека, который вынужден жалко прозябать и который не знал, что когда-нибудь ему будет дано разговаривать с вами…
Да. Только нет никакой надежды, что его вид, его направленное на соединение со мной усилие и даже само его страдание напомнят мне мучение ростка под землёй, терзание растения, которое в поспешном стремлении выполнить свой долг и расцвести готово рвать собственную плоть… Я их узнавала, потому теряла, тех, что клялись – так они подтверждали мою силу – погибнуть, если я не освобожу их от них самих, никогда не распуститься, если я откажусь дать им их единственный климат: моё присутствие… Но вот этот, он-то уже расцветал и отцветал не один раз…
– …и мне не стыдно предстать перед вами более удивлённым, более нищим воспоминаниями, чем в случае, если бы моя жизнь только начиналась…
Да… Но ведь она у тебя не только начинается. Это не больше чем сравнение. Тут тебе меня не обмануть, даже с помощью своей невинности. Ведь в самом конце наших последних доблестных битв мы обычно имеем дело только с тем, что есть самого худшего либо самого лучшего; и нет большой заслуги в том, чтобы разобраться, что ты не принадлежишь ни к первым, ни ко вторым… Я опираюсь на будущее, в котором можно сосчитать часы. Если бы я и вступила в борьбу, то всё своё будущее отдала бы без остатка жгучим истинам и таким огорчениям, с которыми ничто не сравнимо, или таким дуэлям, где обе стороны жаждут превзойти друг друга в гордыне. Вьяль, тебе назначена более лёгкая судьба, чем превосходить меня в гордыне…
– Дорогой Валер Вьяль!
Я помогла себе криком, чтобы вырваться из защищённого места, с высоты которого я могла выбирать, когда наносить удары, а когда приходить на помощь…
– Мадам! Я здесь, мадам! И в этом как раз и состоит моё самое большое преступление.
Он встал, одеревенелый от своего долгого бдения, и. потянувшись, сломал все свои углы. Коричневый глянец его прекрасной летней оболочки казался испачканным пробивающейся сквозь кожу жёсткой щетиной. Не так отчётливо, как вчера, блестел белок его глаз. А что выражало моё лицо, лишённое обычного ухода и ночного отдыха?.. Я думаю об этом сегодня, а вчера не думала. Я думала только о том, чтобы скрепить закончившуюся наконец ночь печатью ушиба или объятия. Занятой собой паре неведомы краткие беседы. Как же они длинны, эти разговоры, в которых мечутся непрошеные бастарды любви…
Своим уже слегка кисловатым запахом напомнили о себе забытые в вазе персики; я надкусила один из них, и он вместе с голодом и жаждой вернул мне материальный, сферический, переполненный ощущениями мир: пройдёт ещё немного мгновений, и кипящее молоко, чёрный кофе, выдерживаемое в глубине колодца масло сослужат свою службу панацеи…
– Дорогой Валер Вьяль, ты меня отвлёк от того, что я тебе начала говорить, всего… – я, шутя, показала ему на одну из последних звёзд, окрашенную в бледно-жёлтый цвет и уже прекратившую свой мерцающий танец, – всего минуту назад.
– Вам стоит лишь продолжить, мадам. Или начать сначала. Я всё ещё здесь.
Искренняя дружба, дружба мнимая?.. По тому удовольствию, которое мне доставил звук его голоса, я поняла, сколько сил забрала у меня эта ночь без сна.
– Вьяль, я хотела бы поговорить с тобой как с человеком сердечным, если люди сердечные вообще существуют…
Моя оговорка попала в цель: Вьяль споткнулся об это ненавистное для всех любовников слово, и его взгляд взял своё доверие назад.
– Я тебе сказала, что здесь я нашла прекрасное время года и, что ещё важнее, прекрасную пору своей жизни… Эта истина ещё не слишком давняя… Мои друзья это знают…
Он продолжал молчать, словно иссякнув.
– …так что я ещё не всегда чувствую себя очень уверенно в моём новом состоянии. Иногда, например, когда развиваю внезапную бурную деятельность – уборки, бессмысленные садовые работы, переезды, – я вынуждена себя спрашивать, что это у меня: новое веселье или остаток прежней лихорадки. Ты понимаешь?
Он ответил «да» кивком головы, но всё лицо его выражало отчуждённость, и мне не пришло в голову тогда, что он, возможно, страдает.
– Изменить образ жизни, всё перестроить, возродиться – это никогда не было для меня непосильной задачей. Но сейчас речь идёт не о том, чтобы сменить оболочку, речь идёт о том, чтобы начать нечто такое, чего раньше я никогда не делала. Пойми же. Вьяль, в первый раз с тех пор, как мне исполнилось шестнадцать лет, мне нужно будет жить – или даже умереть – так, чтобы моя жизнь или моя смерть не зависели от любви. Это настолько необычно… Ты этого знать не можешь… У тебя есть время.
Вьяль, весь облик которого с ног до головы выражал упрямство и сухость, безмолвно отказывался от какого бы то ни было понимания, от любого утешения. Я чувствовала себя очень усталой, готовой отступить перед овладевающей небом ярко-красной лавиной, но в то же время мне хотелось завершить эту ночь – слово пришло мне на ум и больше меня не покидало – достойно.
– Ты понимаешь, отныне необходимо, чтобы моя грусть, когда я грустна, моя весёлость, когда я весела, обходились без одного мотива, которого им хватало на протяжении тридцати лет: без любви. И мне это удаётся. Это чудесно. Это так чудесно… Иногда у рожениц при пробуждении от первого после родов сна опять возникает рефлекс крика… Представь себе, у меня всё ещё сохраняется рефлекс любви, я забываю, что уже избавилась от своего плода. Я от него не защищаюсь, Вьяль. Иногда я внутренне себе кричу: «Ах! боже мой, пусть Он будет ещё!», а иногда: «Ах! Боже мой, пусть Его больше не будет!»
– Кого? – наивно спросил Вьяль.
Я принялась смеяться, глядя под расстёгнутой рубашкой на его могучую грудь, доступную утреннему ветру и моей руке, моей руке, которая кажется старше меня, но в этот час и я сама, должно быть, выглядела не моложе…
– Никогда, Вьяль. никогда… Больше никого. Но я ещё не умерла отнюдь и не стала бесчувственной. Мне можно причинить боль… И ты мог бы причинить мне боль. Но ведь ты же не такой человек, чтобы получить от этого удовлетворение?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13