«Ты ведь здесь, правда, ты ведь здесь?» Уже тогда я владела лишь обманчивой реальностью. Зачем ему было оставаться? Я ему внушала доверие. Он знал, что меня можно оставить одну со спичками, газом и огнестрельным оружием.
Пропела свою мелодию решётка. По аллее, где дымится, соприкасаясь с горячей землёй, упавшая с неба влага, к моему дому идёт молодая женщина, встряхивая на пути большие плакучие перья мимозы.
Это Элен. После отъезда Вьяля она больше не присоединяется к нам во время утреннего купания, где, несмотря на моё покровительство, она встречает холодные взгляды, так как среди моих друзей есть люди, наделённые опасным чистосердечием, которые, обладая способностью улавливать движение мыслей, плохо воспринимают звуки слов.
Элен скоро уезжает в Париж. Когда я сообщила эту новость, мне ответил один только слабый голосок Моранж:
– А! тем лучше, эта дылда!.. Я её не люблю, она нехорошая.
Я стала настаивать, чтобы узнать о причине столь живой антипатии.
– Нет, она нехорошая, – сказала Моранж. – А доказательство в том, что я её не люблю.
К вечеру поднялся сильный ветер. Он высушил оставленную дождём воду, унёс толстые рыхлые бурдюки раздувшихся облаков с благотворной влагой. Он дует с севера, рассказывает о засухе, о дальних снегах, о суровом времени года, пока невидимом, но уже обосновавшемся там, наверху, в Альпах.
Животные сидят и с важным видом наблюдают, как он дует и дует непрестанно за чёрным окном… Может быть, они размышляют о зиме. Это первый вечер, когда мы собрались в таком узком кругу. Когда я возвратилась, кошки ждали меня под навесом из тростника. Я ужинала у соседей напротив – молодой пары, которая строит своё гнездо с религиозной серьёзностью. Они пока ещё столь взволнованы своим новым достоянием, что я тороплюсь оставить их одних, чтобы, проводив меня, они могли вновь заняться подсчётом своих приобретённых сокровищ и пытать своё счастье в трепетных вожделениях. После ужина к ним в низкий зал с потолком из толстых балок приносят пустую колыбель, которую наполняют сделанным по её размерам круглым и розовым, как редиска, младенцем. Так я узнаю, что уже десять часов, и возвращаюсь к себе.
Сегодня днём Элен оставалась недолго. Она пришла сообщить мне, что отправляется в путь, как она сказала, в своей сорокасильной машине, вместе с подругой, которая может сменить её за рулём и поставить новое колесо.
– Вьяль, госпожа Колетт, не выезжает из Парижа. Он работает как лошадь над своим большим делом для «Катр Картье»… У меня собственная полиция, – добавила она.
– Не слишком с полицией, Элен, не слишком…
– Не беспокойтесь! Моя полиция – это папа, он помогает Вьялю на некоторых непроторённых дорожках… Этой зимой, если правительство не сменится, папа понадобится Вьялю, потому что папа приятель министра ещё по коллежу… Главное только, чтобы правительство не сменилось раньше, чем «Катр Картье» назначит Вьяля управляющим своими мастерскими…
Она мне сжала руки, и у неё вырвалась страстная фраза:
– Ах! мадам, я так бы хотела ему помочь!
Она получит Вьяля. В эти последние дни я попыталась посоветовать ей осторожность в преследовании – думала я при этом о «достоинстве», а вовсе не об «осторожности» – и иной стратегический стиль. Однако она отмела мои советы широким жестом своей обнажённой руки, уверенно, энергично кивая головой. Тогда я увидела, что до этого я ничего не понимала. У неё такая манера говорить мне: «Не беспокойтесь!», где присутствуют и нежность, и чувство превосходства. Ещё немного, и она бы добавила: «Поскольку теперь вас уже по соседству с Вьялем нет, я займусь этим делом сама».
Последние две-три недели я иногда тешила свою гордыню мыслью о том, что если бы захотела, то могла бы ей навредить. «А мог бы и получить», – глухо говорил Вьяль. Оба мы только хвастались. А Элен получит Вьяля, и это будет справедливо – разве не собиралась моя рука написать: и это будет умело сделано?..
Снаружи дует ветер без единой капли влаги. Из-за этого я потеряю остаток своих груш, а вот налившимся гроздьям винограда до мистраля нет дела. «Не унаследовала ли ты мою любовь к бурям и всем катаклизмам природы?» – писала мне моя мать. Нет. Ветер обычно охлаждает мои мысли, отвращает меня от настоящего и всегда без исключения обращает мой взгляд к прошлому. Однако сегодня вечером настоящее не соединяется полюбовно с моим прошлым. После отъезда Вьяля мне необходимо снова запасаться терпением, идти вперёд не оглядываясь, а обернуться назад можно будет лишь по здравому размышлению месяцев через шесть, недели через три… Как, столько предосторожностей? Да, столько предосторожностей, и страх перед любой спешкой, и медленный химический процесс – позаботимся о почвах, где выросли мои воспоминания.
Когда-нибудь, глядя со стороны, я увижу, как вдыхаю где-то в прошлом воздух любви, и буду восхищаться великими смутами, войнами, праздниками, моментами одиночества… Терпкий апрель, его лихорадочный ветер, его пчела, завязшая в клею коричневой почки, его запах цветущего абрикоса, и вот передо мной стоит коленопреклонённая сама весна, какой она вторглась в мою жизнь: танцующая, плачущая, безрассудная, колющаяся о собственные шипы… Но, может быть, я подумаю: «У меня было нечто лучшее. У меня был Вьяль».
Вы удивитесь: «Как, этот маленький человек, который произнёс три слова и ушёл? Право же, осмелиться сравнить этого маленького человека с…» Об этом не спорят. Когда вы расхваливаете матери красоту одной из её дочерей, она внутренне улыбается, потому что думает, что самая некрасивая как раз и есть самая миловидная. Я не воспеваю Вьяля в лирическом стиле, я о нём сожалею. Да, я о нём сожалею. У меня появится желание его возвеличить, когда я буду меньше о нём сожалеть. Он спустится – моя память тогда уже завершит свой причудливый труд, который зачастую отнимает у чудовища его горб, его рог, стирает гору, оказывает честь соломинке, усику, отблеску – он спустится и займёт своё место в тех глубинах, куда любовь, эта пена на поверхности, по-прежнему не имеет доступа.
Тогда я подумаю о нём, повторяя себе, что я от него отказалась, что отдала Вьяля одной молодой женщине, сделав, честное слово, красивый жест, в котором были и блеск, и расточительность. Уже сейчас, перечитывая то, что написала почти три недели назад, я нахожу, что Вьяль там нарисован плохо, с той точностью, которая обедняет его облик. На протяжении последних дней я много думала о Вьяле. Сегодня я думаю гораздо больше о себе, потому что я о нём сожалею… О, дорогой мужчина, наша трудная дружба всё ещё неустойчива, какое счастье!..
Позволь мне, моя самая дорогая, ещё раз издать свой крик… Какое счастье! Исполнено, я умолкаю. И ты должна призвать меня к молчанию. Говори, уже готовая умереть, говори во имя твоих непреклонных правил, во имя той единственной добродетели, которую ты называла «настоящим комильфо».
«И вправду, я тебя обманула, чтобы иметь возможность пожить спокойно. Старая Жозефина не ночует в маленьком домике. Я там сплю одна. Пощадите меня, все вы! Ни ты, ни твой брат не рассказывайте мне больше всяких историй про взломщиков и злонамеренных прохожих. Что касается ночных визитов, то есть лишь одна посетительница, которая должна переступить мой порог, и вы это прекрасно знаете. Подарите мне собаку, если вам так хочется. Да, собака, это ещё куда ни шло. Но только не заставляйте меня запираться на ночь с кем-то ещё! Я дожила до того, что больше не переношу, чтобы в моём доме спал кто-либо из людей, если это человеческое существо не создано мной самой. Мне это запрещает моя мораль. Это уж последний из разводов, когда приходится гнать из своего дома, особенно из маленького жилья со смятой постелью, с туалетным, ведром, чью-то тень – мужчины ли, женщины – в ночной рубашке. Тьфу! Нет, нет, больше никакого общества на ночь, никакого чужого дыхания, никакого унизительного одновременного пробуждения! Я предпочитаю умереть, это более достойно.
А сделав этот выбор, я всецело предаюсь кокетству. Ты припоминаешь, что в ту пору, когда мне делали операцию, я попросила сделать два больших постельных халата из белой фланели? А сейчас из этих двух я только что сделала один. А зачем? Да чтобы быть в нём похороненной. У него есть капюшон, украшенный вокруг кружевом настоящим кружевом из нити, – ты же знаешь, что я терпеть не могу прикасаться к хлопчатобумажному кружеву. Такое же кружево на рукавах и вокруг воротника (здесь есть и воротник). Этот вид предусмотрительности входит в моё представление о строгом комильфо. У меня и так уже было немало причин для сожалений, когда Виктор Консидеран счёл нужным отдать моей свояченице Каро великолепный гроб из чёрного дерева с серебряными ручками, который он заказывал по меркам для своей собственной жены. А та распухла и в нём не поместилась. И моя дурёха Каро, испугавшись такого подарка, отдала его своей домашней работнице. И почему только она не отдала его мне? Я люблю роскошь, и ты представляешь, как бы хорошо я в нём расположилась? Пусть тебя не слишком впечатляет это письмо, оно написано в своё время, и оно именно такое, каким и должно быть.
Сколько у меня ещё осталось шахматных партий? Я ведь всё ещё играю время от времени с моим маленьким торговцем шерстью. Ничего не изменилось, если не считать, что теперь хуже играю я, а не он, и проигрываю. Когда я стану совсем уж немощной и неуклюжей, я откажусь от этого, как отказываюсь от остального, просто из благопристойности».
Это полезно – получить подобный урок выправки. Какой тон! Мне кажется, что он звучит у меня в ушах, и я выпрямляюсь. Беги же, мой фаворит! И появляйся вновь лишь неузнаваемым. Прыгай в окно и, касаясь земли, меняй форму, цвети, лети, звени… Тебе сто раз удалось бы ввести в заблуждение меня, прежде чем обмануть её, и всё же отбывай своё наказание, отбрасывай свою кожу. Когда ты ко мне вернёшься, нужно, чтобы, по примеру моей матери, я могла тебя тоже назвать твоим именем «Розового кактуса» или не знаю какого другого с трудом расцветающего цветка в форме пламени, твоим будущим именем существа, освобождённого от злых чар.
Письмо, которое я только что скопировала, она написала, ещё свободно владея рукой. Её острые перья царапали бумагу, и при письме она производила много шума. Шум этого письма, где она защищалась – где она нас защищала – против тюрьмы, болезни и бесстыдства, – должен был наполнять её комнату царапаньем разъярённых лап насекомого. И всё же в конце строчек последние слова спускаются, притягиваемые невидимым склоном. Такая отважная, она всё же боится. Она думает об ужасной зависимости, о всех видах зависимости; она берёт на себя труд меня предостеречь… На следующий день другое письмо от неё мне деликатно подсказывает какие-то компенсации, какие-то размены: но нотацией следует очаровательная история про овсюг, у которого устремлённая направо и налево ось предсказывает погоду. Она воодушевляется, вспоминая о визите, который ей нанесла во время одного из приступов нездоровой, отравленной дигиталисом дремоты её внучка Г.
«…Восемь лет, её чёрные волосы все спутаны, так как она бежала, чтобы принести розу. Она стояла на пороге моей комнаты столь же напуганная моим пробуждением, как и моим сном. До самой смерти я не увижу ничего более прекрасного, чем этот озадаченный ребёнок, которому хотелось плакать и который протягивал розу».
Кто же из нас двоих лучший писатель? Не очевидно ли, что именно она.
Наступает заря, ветер стихает. Из вчерашнего дождя в тени родился новый аромат, а может быть, это я в который уже раз вновь открываю мир и накладываю на него новые ощущения?.. Это ведь не так уж чрезмерно – рождаться и созидать каждый день. Рука цвета бронзы, вся холодная от волнения, бежит, останавливается, зачёркивает, снова начинает движение, холодная от юного волнения. Не хотела ли скупая любовь в последний раз наполнить пригоршни маленьким заскорузлым сокровищем? Теперь я буду собирать только охапки. Большие охапки ветра, раскрашенных атомов, щедрой пустоты, которые я буду с гордостью сваливать в гумно…
Наступает заря. Принято считать, что ни один демон не может выдержать её присутствия, её бледности, её голубоватого скольжения; но никогда не говорят о прозрачных демонах, которые любовно приносят её с собой. Прощальный голубой цвет, приглушённый, размытый водяными парами, проникает вместе с туманом. Мне нужно мало сна; вот уже несколько недель мне хватает послеобеденного отдыха. Когда тяга ко сну меня охватит вновь, я буду спать неистово и как пьяная. Мне надо только подождать, пока восстановится прервавшийся на некоторое время ритм. Ждать, ждать… Этому обучаются в хорошей школе, где преподают также великую элегантность нравов – высший шик умения – отклонять…
Этому обучаешь ты, к которой я беспрестанно обращаюсь… Одно письмо, последнее, пришло сразу вслед за смеющимся посланием, где ты рассказываешь про гроб из чёрного дерева… Ах! спрячем под последним письмом образ, который мне не хочется видеть: наполовину обнажённая голова, которая поворачивала на подушке так и сяк свою сухую шею и своё нетерпение коротко привязанной козы… В последнем письме моя мать, очевидно, хотела меня уверить, что она уже рассталась с необходимостью пользоваться нашей речью. На двух набросанных карандашом листках нет ничего, кроме кажущихся весёлыми знаков, стрел, отходящих от лишь намеченного слова, маленьких лучей, двух: «да, да» и одного очень отчётливого: «она танцевала». Она также написала ниже: «моя любовь» – так она называла меня, когда наши разлуки оказывались долгими и когда она по мне скучала. Однако на этот раз я не решаюсь требовать для себя одной такое пламенеющее слово. Оно занимает своё место среди линий, плетений ласточкина полёта, завитков растений, среди вестей, посланных рукой, которая пыталась мне передать новый алфавит или набросок ландшафта, мельком замеченного на заре в лучах, которым совсем не дано достигнуть мрачного зенита. Поэтому, вместо того чтобы смотреть на это письмо как на неясный бред, я читаю его как один из тех загадочных пейзажей, на которых игры ради лицо спрятано в листве, рука – между двумя ветками, торс – под грудой скал…
В мою комнату проник холодный голубой цвет, увлекая с собой искажающую его очень слабую примесь телесного цвета. Струящаяся влагой, напряжённая, вырванная у ночи, это она – заря. Завтра этот же час станет свидетелем того, как я, срезая первые грозди, начинаю уборку винограда. Послезавтра, опережая этот час, я хочу… Не так скоро, не так скоро! Пусть оно наберётся терпения, жгучее желание застать тот момент, который рождает день: выпрыгнувший из окна сомнительный друг всё ещё скитается. Коснувшись земли, он не отказался от своей формы. Ему не хватило времени, чтобы стать совершенным. Но стоит только мне прийти ему на помощь, и вот он уже – чаща, водяная пыль, метеоры, открытая безграничная книга, гроздь, корабль, оазис…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Пропела свою мелодию решётка. По аллее, где дымится, соприкасаясь с горячей землёй, упавшая с неба влага, к моему дому идёт молодая женщина, встряхивая на пути большие плакучие перья мимозы.
Это Элен. После отъезда Вьяля она больше не присоединяется к нам во время утреннего купания, где, несмотря на моё покровительство, она встречает холодные взгляды, так как среди моих друзей есть люди, наделённые опасным чистосердечием, которые, обладая способностью улавливать движение мыслей, плохо воспринимают звуки слов.
Элен скоро уезжает в Париж. Когда я сообщила эту новость, мне ответил один только слабый голосок Моранж:
– А! тем лучше, эта дылда!.. Я её не люблю, она нехорошая.
Я стала настаивать, чтобы узнать о причине столь живой антипатии.
– Нет, она нехорошая, – сказала Моранж. – А доказательство в том, что я её не люблю.
К вечеру поднялся сильный ветер. Он высушил оставленную дождём воду, унёс толстые рыхлые бурдюки раздувшихся облаков с благотворной влагой. Он дует с севера, рассказывает о засухе, о дальних снегах, о суровом времени года, пока невидимом, но уже обосновавшемся там, наверху, в Альпах.
Животные сидят и с важным видом наблюдают, как он дует и дует непрестанно за чёрным окном… Может быть, они размышляют о зиме. Это первый вечер, когда мы собрались в таком узком кругу. Когда я возвратилась, кошки ждали меня под навесом из тростника. Я ужинала у соседей напротив – молодой пары, которая строит своё гнездо с религиозной серьёзностью. Они пока ещё столь взволнованы своим новым достоянием, что я тороплюсь оставить их одних, чтобы, проводив меня, они могли вновь заняться подсчётом своих приобретённых сокровищ и пытать своё счастье в трепетных вожделениях. После ужина к ним в низкий зал с потолком из толстых балок приносят пустую колыбель, которую наполняют сделанным по её размерам круглым и розовым, как редиска, младенцем. Так я узнаю, что уже десять часов, и возвращаюсь к себе.
Сегодня днём Элен оставалась недолго. Она пришла сообщить мне, что отправляется в путь, как она сказала, в своей сорокасильной машине, вместе с подругой, которая может сменить её за рулём и поставить новое колесо.
– Вьяль, госпожа Колетт, не выезжает из Парижа. Он работает как лошадь над своим большим делом для «Катр Картье»… У меня собственная полиция, – добавила она.
– Не слишком с полицией, Элен, не слишком…
– Не беспокойтесь! Моя полиция – это папа, он помогает Вьялю на некоторых непроторённых дорожках… Этой зимой, если правительство не сменится, папа понадобится Вьялю, потому что папа приятель министра ещё по коллежу… Главное только, чтобы правительство не сменилось раньше, чем «Катр Картье» назначит Вьяля управляющим своими мастерскими…
Она мне сжала руки, и у неё вырвалась страстная фраза:
– Ах! мадам, я так бы хотела ему помочь!
Она получит Вьяля. В эти последние дни я попыталась посоветовать ей осторожность в преследовании – думала я при этом о «достоинстве», а вовсе не об «осторожности» – и иной стратегический стиль. Однако она отмела мои советы широким жестом своей обнажённой руки, уверенно, энергично кивая головой. Тогда я увидела, что до этого я ничего не понимала. У неё такая манера говорить мне: «Не беспокойтесь!», где присутствуют и нежность, и чувство превосходства. Ещё немного, и она бы добавила: «Поскольку теперь вас уже по соседству с Вьялем нет, я займусь этим делом сама».
Последние две-три недели я иногда тешила свою гордыню мыслью о том, что если бы захотела, то могла бы ей навредить. «А мог бы и получить», – глухо говорил Вьяль. Оба мы только хвастались. А Элен получит Вьяля, и это будет справедливо – разве не собиралась моя рука написать: и это будет умело сделано?..
Снаружи дует ветер без единой капли влаги. Из-за этого я потеряю остаток своих груш, а вот налившимся гроздьям винограда до мистраля нет дела. «Не унаследовала ли ты мою любовь к бурям и всем катаклизмам природы?» – писала мне моя мать. Нет. Ветер обычно охлаждает мои мысли, отвращает меня от настоящего и всегда без исключения обращает мой взгляд к прошлому. Однако сегодня вечером настоящее не соединяется полюбовно с моим прошлым. После отъезда Вьяля мне необходимо снова запасаться терпением, идти вперёд не оглядываясь, а обернуться назад можно будет лишь по здравому размышлению месяцев через шесть, недели через три… Как, столько предосторожностей? Да, столько предосторожностей, и страх перед любой спешкой, и медленный химический процесс – позаботимся о почвах, где выросли мои воспоминания.
Когда-нибудь, глядя со стороны, я увижу, как вдыхаю где-то в прошлом воздух любви, и буду восхищаться великими смутами, войнами, праздниками, моментами одиночества… Терпкий апрель, его лихорадочный ветер, его пчела, завязшая в клею коричневой почки, его запах цветущего абрикоса, и вот передо мной стоит коленопреклонённая сама весна, какой она вторглась в мою жизнь: танцующая, плачущая, безрассудная, колющаяся о собственные шипы… Но, может быть, я подумаю: «У меня было нечто лучшее. У меня был Вьяль».
Вы удивитесь: «Как, этот маленький человек, который произнёс три слова и ушёл? Право же, осмелиться сравнить этого маленького человека с…» Об этом не спорят. Когда вы расхваливаете матери красоту одной из её дочерей, она внутренне улыбается, потому что думает, что самая некрасивая как раз и есть самая миловидная. Я не воспеваю Вьяля в лирическом стиле, я о нём сожалею. Да, я о нём сожалею. У меня появится желание его возвеличить, когда я буду меньше о нём сожалеть. Он спустится – моя память тогда уже завершит свой причудливый труд, который зачастую отнимает у чудовища его горб, его рог, стирает гору, оказывает честь соломинке, усику, отблеску – он спустится и займёт своё место в тех глубинах, куда любовь, эта пена на поверхности, по-прежнему не имеет доступа.
Тогда я подумаю о нём, повторяя себе, что я от него отказалась, что отдала Вьяля одной молодой женщине, сделав, честное слово, красивый жест, в котором были и блеск, и расточительность. Уже сейчас, перечитывая то, что написала почти три недели назад, я нахожу, что Вьяль там нарисован плохо, с той точностью, которая обедняет его облик. На протяжении последних дней я много думала о Вьяле. Сегодня я думаю гораздо больше о себе, потому что я о нём сожалею… О, дорогой мужчина, наша трудная дружба всё ещё неустойчива, какое счастье!..
Позволь мне, моя самая дорогая, ещё раз издать свой крик… Какое счастье! Исполнено, я умолкаю. И ты должна призвать меня к молчанию. Говори, уже готовая умереть, говори во имя твоих непреклонных правил, во имя той единственной добродетели, которую ты называла «настоящим комильфо».
«И вправду, я тебя обманула, чтобы иметь возможность пожить спокойно. Старая Жозефина не ночует в маленьком домике. Я там сплю одна. Пощадите меня, все вы! Ни ты, ни твой брат не рассказывайте мне больше всяких историй про взломщиков и злонамеренных прохожих. Что касается ночных визитов, то есть лишь одна посетительница, которая должна переступить мой порог, и вы это прекрасно знаете. Подарите мне собаку, если вам так хочется. Да, собака, это ещё куда ни шло. Но только не заставляйте меня запираться на ночь с кем-то ещё! Я дожила до того, что больше не переношу, чтобы в моём доме спал кто-либо из людей, если это человеческое существо не создано мной самой. Мне это запрещает моя мораль. Это уж последний из разводов, когда приходится гнать из своего дома, особенно из маленького жилья со смятой постелью, с туалетным, ведром, чью-то тень – мужчины ли, женщины – в ночной рубашке. Тьфу! Нет, нет, больше никакого общества на ночь, никакого чужого дыхания, никакого унизительного одновременного пробуждения! Я предпочитаю умереть, это более достойно.
А сделав этот выбор, я всецело предаюсь кокетству. Ты припоминаешь, что в ту пору, когда мне делали операцию, я попросила сделать два больших постельных халата из белой фланели? А сейчас из этих двух я только что сделала один. А зачем? Да чтобы быть в нём похороненной. У него есть капюшон, украшенный вокруг кружевом настоящим кружевом из нити, – ты же знаешь, что я терпеть не могу прикасаться к хлопчатобумажному кружеву. Такое же кружево на рукавах и вокруг воротника (здесь есть и воротник). Этот вид предусмотрительности входит в моё представление о строгом комильфо. У меня и так уже было немало причин для сожалений, когда Виктор Консидеран счёл нужным отдать моей свояченице Каро великолепный гроб из чёрного дерева с серебряными ручками, который он заказывал по меркам для своей собственной жены. А та распухла и в нём не поместилась. И моя дурёха Каро, испугавшись такого подарка, отдала его своей домашней работнице. И почему только она не отдала его мне? Я люблю роскошь, и ты представляешь, как бы хорошо я в нём расположилась? Пусть тебя не слишком впечатляет это письмо, оно написано в своё время, и оно именно такое, каким и должно быть.
Сколько у меня ещё осталось шахматных партий? Я ведь всё ещё играю время от времени с моим маленьким торговцем шерстью. Ничего не изменилось, если не считать, что теперь хуже играю я, а не он, и проигрываю. Когда я стану совсем уж немощной и неуклюжей, я откажусь от этого, как отказываюсь от остального, просто из благопристойности».
Это полезно – получить подобный урок выправки. Какой тон! Мне кажется, что он звучит у меня в ушах, и я выпрямляюсь. Беги же, мой фаворит! И появляйся вновь лишь неузнаваемым. Прыгай в окно и, касаясь земли, меняй форму, цвети, лети, звени… Тебе сто раз удалось бы ввести в заблуждение меня, прежде чем обмануть её, и всё же отбывай своё наказание, отбрасывай свою кожу. Когда ты ко мне вернёшься, нужно, чтобы, по примеру моей матери, я могла тебя тоже назвать твоим именем «Розового кактуса» или не знаю какого другого с трудом расцветающего цветка в форме пламени, твоим будущим именем существа, освобождённого от злых чар.
Письмо, которое я только что скопировала, она написала, ещё свободно владея рукой. Её острые перья царапали бумагу, и при письме она производила много шума. Шум этого письма, где она защищалась – где она нас защищала – против тюрьмы, болезни и бесстыдства, – должен был наполнять её комнату царапаньем разъярённых лап насекомого. И всё же в конце строчек последние слова спускаются, притягиваемые невидимым склоном. Такая отважная, она всё же боится. Она думает об ужасной зависимости, о всех видах зависимости; она берёт на себя труд меня предостеречь… На следующий день другое письмо от неё мне деликатно подсказывает какие-то компенсации, какие-то размены: но нотацией следует очаровательная история про овсюг, у которого устремлённая направо и налево ось предсказывает погоду. Она воодушевляется, вспоминая о визите, который ей нанесла во время одного из приступов нездоровой, отравленной дигиталисом дремоты её внучка Г.
«…Восемь лет, её чёрные волосы все спутаны, так как она бежала, чтобы принести розу. Она стояла на пороге моей комнаты столь же напуганная моим пробуждением, как и моим сном. До самой смерти я не увижу ничего более прекрасного, чем этот озадаченный ребёнок, которому хотелось плакать и который протягивал розу».
Кто же из нас двоих лучший писатель? Не очевидно ли, что именно она.
Наступает заря, ветер стихает. Из вчерашнего дождя в тени родился новый аромат, а может быть, это я в который уже раз вновь открываю мир и накладываю на него новые ощущения?.. Это ведь не так уж чрезмерно – рождаться и созидать каждый день. Рука цвета бронзы, вся холодная от волнения, бежит, останавливается, зачёркивает, снова начинает движение, холодная от юного волнения. Не хотела ли скупая любовь в последний раз наполнить пригоршни маленьким заскорузлым сокровищем? Теперь я буду собирать только охапки. Большие охапки ветра, раскрашенных атомов, щедрой пустоты, которые я буду с гордостью сваливать в гумно…
Наступает заря. Принято считать, что ни один демон не может выдержать её присутствия, её бледности, её голубоватого скольжения; но никогда не говорят о прозрачных демонах, которые любовно приносят её с собой. Прощальный голубой цвет, приглушённый, размытый водяными парами, проникает вместе с туманом. Мне нужно мало сна; вот уже несколько недель мне хватает послеобеденного отдыха. Когда тяга ко сну меня охватит вновь, я буду спать неистово и как пьяная. Мне надо только подождать, пока восстановится прервавшийся на некоторое время ритм. Ждать, ждать… Этому обучаются в хорошей школе, где преподают также великую элегантность нравов – высший шик умения – отклонять…
Этому обучаешь ты, к которой я беспрестанно обращаюсь… Одно письмо, последнее, пришло сразу вслед за смеющимся посланием, где ты рассказываешь про гроб из чёрного дерева… Ах! спрячем под последним письмом образ, который мне не хочется видеть: наполовину обнажённая голова, которая поворачивала на подушке так и сяк свою сухую шею и своё нетерпение коротко привязанной козы… В последнем письме моя мать, очевидно, хотела меня уверить, что она уже рассталась с необходимостью пользоваться нашей речью. На двух набросанных карандашом листках нет ничего, кроме кажущихся весёлыми знаков, стрел, отходящих от лишь намеченного слова, маленьких лучей, двух: «да, да» и одного очень отчётливого: «она танцевала». Она также написала ниже: «моя любовь» – так она называла меня, когда наши разлуки оказывались долгими и когда она по мне скучала. Однако на этот раз я не решаюсь требовать для себя одной такое пламенеющее слово. Оно занимает своё место среди линий, плетений ласточкина полёта, завитков растений, среди вестей, посланных рукой, которая пыталась мне передать новый алфавит или набросок ландшафта, мельком замеченного на заре в лучах, которым совсем не дано достигнуть мрачного зенита. Поэтому, вместо того чтобы смотреть на это письмо как на неясный бред, я читаю его как один из тех загадочных пейзажей, на которых игры ради лицо спрятано в листве, рука – между двумя ветками, торс – под грудой скал…
В мою комнату проник холодный голубой цвет, увлекая с собой искажающую его очень слабую примесь телесного цвета. Струящаяся влагой, напряжённая, вырванная у ночи, это она – заря. Завтра этот же час станет свидетелем того, как я, срезая первые грозди, начинаю уборку винограда. Послезавтра, опережая этот час, я хочу… Не так скоро, не так скоро! Пусть оно наберётся терпения, жгучее желание застать тот момент, который рождает день: выпрыгнувший из окна сомнительный друг всё ещё скитается. Коснувшись земли, он не отказался от своей формы. Ему не хватило времени, чтобы стать совершенным. Но стоит только мне прийти ему на помощь, и вот он уже – чаща, водяная пыль, метеоры, открытая безграничная книга, гроздь, корабль, оазис…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13