«Это его право. Но это идиотизм. Хорошо, что в его возрасте умирать так же не умеют, как и жить. Жарко. Поплавать в холодной речке, вот что мне надо…» Она заметила, что сумочка оттягивает руку: «Ах да, цепочка… Оставлю её себе. Завтра утром продам».
Она взяла такси и велела ехать в «Журналь». Под редкими каплями дождя, крупными, как лепестки, любопытные, привлечённые конкурсом красоты, запрудили улицу. Выражая свою радость при виде Жюли, Люси Альбер, словно утопающая, делала ей отчаянные знаки, на которые она холодно ответила. Но она твёрдо решила получить максимум удовольствия. Они уселись рядышком в самом эпицентре невыносимой жары. Без всякой жалости к изнемогающим «мисс» Жюли окидывала их с головы до пят взглядом, подобным удару хлыста, подмечая развившиеся локоны, выступающие костяшки на запястьях и щиколотках, торчащие лопатки, красные прыщики на оголённых девичьих плечах и платья из иностранных столиц. Она лишь тогда оторвалась от своего каннибальского пиршества, когда заметила, что Люси Альбер близка то ли к обмороку, то ли к приступу тошноты.
Гроза, разрядившись коротким ливнем, обошлась без большого дождя и поднималась над светло-жёлтым закатом, приоткрывая огненные губы.
– Пойдём, душенька, я поведу тебя обедать, – сказала Жюли.
Девушка подняла на неё неестественно огромные глаза, отвыкшие от дневного света.
– О нет, Жюли, меня тошнит… И потом, это слишком дорого.
– Идём, я сегодня богатая. Потом потанцуем, освежимся.
– А Коко Ватар? – намекнула Люси Альбер. – Бедный Коко Ватар, знаешь, что он мне сказал на лестнице?
– Нет, – сказала Жюли. – Сегодня – никаких Коко. Ноздри её сузились в привычной гримаске, щёки разгорелись под серебристым пушком, голубые глаза грозно потемнели. Кончиком пальца она подправила перед зеркальной витриной краску на веках.
На площади Тертр она накормила свою маленькую рабыню, напоила её «асти». Сама она пила только ледяную воду и кофе.
– Но ты совсем не ешь, Жюли, что с тобой? Жюли, ты ничего не говоришь, у тебя что, какие-то неприятности с тем господином?
– Да нет же, душа моя, он был очень мил. Когда я не голодна, я не ем, вот и всё.
Она рассеяно слушала пустенький лепет маленькой жизни, попеременно мрачной и весёлой, одиночества, которое прилепилось и кротко покорялось её одиночеству за одно только то, что его терпели. Но Жюли не расположена была терпеть и дальше и всегда презирала помощь, которую женщина может оказать женщине.
– Вчера ночью, – рассказывала Люси, – один клиент расплачивается тысячефранковой бумажкой, и Гастон приносит её мне в кассу. Было часа три. Бумажка совсем новая, но мне показалось, что на ощупь она какая-то не такая. Я не хотела затевать историю, но…
Жюли вдыхала парижскую ночь, ночь свежего воздуха и скромных расходов, отведённую тем, кто не согласен замыкаться в четырёх стенах. Падучая звезда бегло прочертила небесную высь и пропала в толще испарений, висящих над Парижем.
– Ты уверена, что сейчас не больше десяти, Жюли? Ты же знаешь, мне надо быть на работе в десять сорок пять…
Они немного потанцевали под аккордеон. Но Жюли, мечтавшая о буйстве и битве, изнывала от того, что некого вести, некого обнимать, кроме хрупкой и податливой партнёрши.
– У тебя сегодня такой воинственный вид, Жюли… На кого это ты ополчилась?
– Если б я знала, – сказала Жюли. – Пойдём, я подвезу тебя на такси.
Жюли отправилась домой, хотя было ещё только одиннадцать. В маленьком уютном кафе возле дома ей подали полбутылки воды, которую она выпила залпом на пустынной террасе под порыжевшим каштаном. Запоздалые прохожие оглядывались на белокурую женщину, которая курила в одиночестве, закинув ногу на ногу; лицо её скрывала тень, а на затылок и шёлковые чулки ложились серебристые блики, и она без неудовольствия позволяла себя разглядывать. Вечер, наполовину растраченный, больше не пугал её.
Она сперва разделась, устроила сквозняк между студией и кухней и лишь потом пошла за украшенной перламутром шкатулкой, спрятанной в стенном шкафу и не запиравшейся. Развязала пачку писем, вынула листок с шестидесятисантимовой маркой и перечитала: «Сим подтверждаю, что получил заимообразно от госпожи Джулиус Беккер…» Снова сложила листок и убрала всё на место.
Выложила на прикроватный столик оставшиеся сто сорок франков и платиновую цепочку. Потом накинула недосохший купальный халат и уселась составлять список:
«Два костюма.
Четыре блузки.
Два очень красивых пуловера.
Длинное пальто.
Вечернее платье.
Чулки, перчатки, обувь, шляпы (только две).
Бельё.
Шикарный дождевик».
Она торжественно отправилась взвешивать цепочку на кухонных весах, но не смогла найти гирек. Лёжа в постели, слушала, как ветер прокатывался по цинковым листам кровли. Включив лампу у изголовья, взяла свой список. Рядом с пунктом «Бельё» приписала: «Ради кого?», зачеркнула и снова легла.
Последние дни отмерили Жюли равные дозы разочарования и упоения. У кутюрье она встретила знакомую продавщицу, немолодую и язвительную, которая хранила в памяти немало скандальных хроник, начёсывала надо лбом огненно-рыжий колтун и курила в примерочных. Но продавщица имела неосторожность сказать Жюли: «Ах! в наше время, графиня…», – и восемь тысяч франков из десяти Жюли потратила в другом ателье.
– Но чем же ты так занята, что мы совсем не видимся? – ныла по телефону Люси Альбер.
– Работаю, – важно отвечала Жюли. – Хочешь, приходи, научу тебя вязать перчатки, которые не садятся от стирки.
Она вновь обрела вкус к экспериментам и ловкость в рукоделии. Вызолотила пару комнатных туфель, попробовала новый состав лака на коробке из-под печенья, которая стала похожа на большой леденец. В заключение связала перчатки и шарф из очень тонкой розовой нити, и Люси ею восхищалась. Но огромные полуночные глаза маленькой пианистки-кассирши слипались от мелькания спиц, и она не понимала иного отдыха, чем сидение в баре или на террасе кафе.
– Я видела потрясающие перчатки на улице Фонтэн, – говорила она, – там даже есть небесно-голубые.
– Машинной вязки, – возражала Жюли.
– Ну и что? Они не хуже.
Новёхонькая, полная жизни, эгоистичная, серая с чёрным, в розовых перчатках и шарфике Жюли вышла однажды в одиннадцать утра на жёлтое поздне-августовское солнце и остановилась перед зеркальной витриной. «Такая женщина ещё смотрится, если хорошо одета. Эта шляпка с голубым пером – просто чудо. Для полного комплекта не хватает только мужчины в тёмно-сером… Но это дорогой аксессуар».
К её удивлению, обновы порождали меланхолию и жажду иной роскоши. Случалось, стоя на краю тротуара, она, впав в рассеянность, ждала не просто машину, но определённую машину – свою. Спросонок она шарила в постели, ища прохладное сонное тело, выпроставшееся из-под простыни. Она пыталась нащупать на безымянном пальце след кольца. Потом вспоминала, что сама в безрассудном порыве потеряла спящего мужчину с холодными коленями, потеряла машину, удручающие и красивые апартаменты, кольцо и след от кольца… Всё, что она пустила по ветру, снова дало о себе знать, и её красивые ноздри расширялись, когда она вспоминала возбуждающий запах, который испускали, нагреваясь друг о друга, её медно-рыжая кобыла и седло из юфти. «Седло из юфти! И форсила же я… Седло, которое стоило… Бог весть, сколько оно стоило! Кобыла тоже. После той кобылы у меня был маленький автомобиль. А теперь у меня мамаша Энселад вместо кузин Карнейян-Рокенкур и моей золовки Эспиван, и Коко Ватар вместо Пюиламара… Попробовал бы кто сказать мне в глаза, что я не выиграла на таком обмене – я бы ему показала…» Но никто, кроме Жюли де Карнейян, не попрекал её социальным уровнем госпожи Энселад, специалистки по массажу, сведению татуировки и перенизыванию жемчужных ожерелий, самодовольной молодостью Коко Ватара и пустопорожней ясностью Люси Альбер.
Некоторое время спустя она вообразила, что нездорова. Но у неё не было опыта в болезнях, и она предположила, что это возрастное. «Уже? А мне-то казалось, я ещё хоть куда…» Вопрошая своё тело, она не получила ни подтверждения, ни опровержения. Каждый день она думала об Эспиване, о Марианне, о маленьком Тони и говорила себе с искренней убеждённостью: «Странно, как мало я думаю об этих людях».
Приступ демократического настроения обернулся выгодой для Коко Ватара. Вновь призванный, амнистированный, он восхищался шляпами, платьями, чулками бронзового цвета, туго обтягивающими ноги с небольшими ладными мышцами. В знак доброжелательности Жюли согласилась наконец «быть милой» тихим ранним вечером в полумраке студии. Но ему не было дозволено выразить длинному светлому рифу, что, чуть мерцая, вытянулся рядом с ним, свою великую благодарность. При первом же его слове в сумраке вспыхнул красный огонёк сигареты, и приглушённый голос Жюли просто сказал:
– Нет. Я не люблю, когда об этом потом говорят.
От Жюли не укрылось, что отмена излияний омрачила настроение Коко Ватара. Однажды, чтобы его рассмешить, она рассказала, что продала часы с браслетом и накупила обнов. Но он не стал смеяться.
– О! Я так и знал, что ты сделаешь какую-нибудь глупость. Этот браслет, которого я, кстати, никогда не видел, мог бы тебе очень пригодиться. Тебе надо было сохранить его и продать только в случае войны. Когда меня не будет, Бог весть, что с тобой станется.
– Ты слишком много думаешь о войне, Коко.
– Жюли, мне двадцать восемь лет.
Они заканчивали завтрак в Лесу. Жюли попудрилась, подкрасила губы, внутри такие же розовые, как её перчатки и шарфик. Меланхолия, явственно читавшаяся в широко открытых глазах Коко, не беспокоила Жюли: она знала, что любовь редко выражается весёлостью.
– Я приписан к инфантерии, но хотел бы перейти в моторизованную часть…
Поскольку он говорил о себе и о будущей войне, она безжалостно перебила:
– Кстати, Коко, я поссорилась с господином д'Эспиваном, знаешь?
– О! – сказал Коко, – мне это не нравится.
Она рассмеялась ему в лицо, распахнула жакет, выставляя напоказ блузку в серую и розовую полоску и грудь под блузкой:
– Глубочайше сожалею, что не угодила. А можно узнать, почему это для тебя стало вдруг так важно, чтобы мои отношения с господином д'Эспиваном пребывали в рамках сердечного согласия?
– Это очень просто, – сказал Коко. – Для того, чтобы ты, как ты говоришь, поссорилась с этим господином, между вами должно было произойти что-то… какая-то вспышка.
– Допустим.
– А вспышку могло вызвать только что-то интимное. И вот я думаю… Ты сейчас опять меня подловишь.
– И вот ты думаешь?..
Коко не отвёл глаз, пронизываемых голубым остриём нелюбящего взгляда.
– Я думаю, что же вы могли обсуждать в вашем прошлом или настоящем настолько интимное, чтобы разговор принял дурной оборот. Ссориться с человеком, так тяжело больным, как ты говоришь, – ты, значит, не боялась, что можешь его прикончить?
Она воздержалась от ответа. Она ничего не чувствовала, кроме желания оказаться где-нибудь в другом месте и подальше от него. Лучше заново пережить три последних года! Три кропотливо опустошительных года, когда каждый час усугублял работу предыдущего, каждый месяц вынуждал легче мириться с жизнью, которую легкомыслие и гордость отказывались признавать бессмысленной, которой только физическая крепость, подобная оптимизму здоровых детей, придавала цену… Месяцы неуверенности, нужда, ожидание… Разве не было всё это для женщины платой за нарушение известных границ, за неповиновение, за личные недостатки, за разрыв с мужчиной, за выбор нового мужчины, потом за то, что ещё какой-то мужчина выбрал её?.. Нескончаемая череда домашних забот шитья, перелицованных юбок – «Дорогая, клянусь вам, она выглядит лучше новой!» – ухищрений, позволяющих тешить себя маленькими триумфами – так это результат не случайности, но враждебного, чуть ли не рокового предопределения? Она подумала без всякой благодарности о добровольной милостыне добряка Беккера. Вспомнила о маленьких праздниках плоти, быстротечных, быстро забывавшихся, и о досадных моментах, вызывавших в памяти Жюли надломленный мужской голос… «Но это не настоящий их голос, это голос минуты…» Три, четыре года импровизированных угощений на карточном столике («Просто чудо это редиска с горчицей! Уж эта Жюли, кто ещё такое придумает!») и ресторанов, куда являешься с ярко накрашенными губами, с ослепительным цветом лица, с улыбкой фальшивой близорукости и настоящей светскости – шампанское и икра, или устрицы и паштет из свиной печёнки… Сорок, сорок два, сорок пять лет… «Кто это?» «Это красавица госпожа де Карнейян, вам что-нибудь говорит это имя?»
Ветер взметнул углы скатерти; он возвестил, что небо заряжено дождём и что на дне внутреннего озерца – одна тина…
– Ты плохо себя чувствуешь, Жюли?
Она знаком показала, что нет, терпеливо улыбнулась.
«Нет, – ответила она про себя, – я только жду, когда тебя не будет. Ибо ты – то, с чем я никогда не встречалась, чего я не смогу долго выносить: ясновидец. Ты читаешь сквозь меня в другом человеке, на которого смотришь как на врага. Можно и вправду подумать, что Эрбер не составляет для тебя тайны. Ты ненавидишь его, ты его понимаешь. Когда я думаю об Эспиване, ты спрашиваешь, не плохо ли мне. Каким советником ты был бы для меня с высоты твоих двадцати восьми лет! Маленький неподкупный советник, один из тех чудо-выходцев из низов, каких случай порой приближал к королевам… Но эти шлюхи-королевы ложатся с чудом в постель, делают из него графа-временщика, озлобленного любовника и никчёмного государственного деятеля. С тобой я бы никогда не делала «глупостей», как ты мило выражаешься…»
Она залпом осушила свою рюмку с коньяком. Между тем это был очень старый коньяк, заслуживавший вдумчивого отношения, мягкий и бегучий.
– Оп-ля! – сказала Жюли, поставив рюмку.
– Браво! – сказал Коко Ватар.
«Знал бы ты, чему аплодируешь… Никаких глупостей, иначе говоря, никто от меня больше ничем не попользуется, в том числе и я. Он не даст мне разориться, оказаться одураченной. Разориться всегда можно, даже когда ничего не имеешь. Мошенников он чует за километр. И он щепетилен. Коко Ватар не таков, чтобы пытаться обратить шуточную расписку в наличные. К счастью, случай положил между ним и мной добрых семнадцать лет, если говорить только об этой дистанции…»
– От коньяка у тебя блестят глаза, Жюли. Они такие голубые… страшно голубые, – вполголоса проговорил Коко. – Ты ничего не говоришь. Говори со мной хоть глазами…
Прикрыв ресницы, она пригасила голубизну, которую он назвал страшной.
«Ясновидец, мальчик-ясновидец. Невозможный человек…»
– Этот цвет – карнейяновский голубой. Отец держал нас в немалом страхе этим голубым, когда мы были маленькие. А потом мы с братом обнаружили, что унаследовали его. Леон утверждал, что этот голубой цвет укрощает лошадей.
– Да? – саркастически сказал Коко. – А свиней каким он цветом укрощает?
Жюли и ухом не повела, ибо судьба Коко была решена. «Невозможен. Всё, что похоже на меня, внушает ему подозрение. Надеюсь, скоро и я стану ему противна».
– Ты бы хотел, чтоб у меня вообще не было семьи, правда, Коко?
– Я никому не желаю смерти, – сказал Коко. Она смотрела на него осторожным взглядом, зная, что у мужчин глубокая недоверчивость порождается недавним обладанием.
– Отвезёшь меня домой, мой мальчик? Я сегодня немного спешу.
Её спутник допустил ошибку, не скрыв удивления, которое она причислила к косвенному шпионажу. Утомлённое лето, среди которого они завтракали, раздражало влагой её кожу, которой не хватало ветра, трепавшего осины вокруг Карнейяна и разносившего мякину обмолачиваемой пшеницы. Запах зияющей на тарелке разрезанной дыни вдруг испортил аромат кофе.
«Он шпионит за мной. Он проверяет каждый мой день и каждый час. Он знает, что у меня нет никаких дел, кроме всякой стирки да штопки, которые успокаивают его и так ему нравятся. Он знает, что сейчас Эспиван – мой запретный плод. А сама я это знала?»
Она принялась кокетничать, словно виноватая, бросать крошки воробьям, восторгаться красной изгородью гераней. Направляясь к машине, она подобрала в аллее пёрышко синицы, тронутое на конце лазурью, и вдела его в петлицу Коко.
– Перья дарить не полагается, – сказал он. – И птиц. Это нехорошо для дружбы.
– Ну брось его.
Он прикрыл пёрышко ладонью:
– Нет – сказал он. – Подарено – значит подарено. Но она обняла его одной рукой за плечи и на ходу, дотянувшись до синичьего пера, выдернула его и пустила на волю предгрозового ветра. Она отвернулась от его благодарного взгляда:
«Знаю, всё знаю… Ты мне смиренно признателен. Но ты не долго будешь смиренным… Это мой последний жест в твою честь», – думала она, напевая. В машине она продолжала напевать, чтоб он не осмелился заговорить.
– Высади меня здесь, Коко, перед аптекой, мне надо кое-что купить!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Она взяла такси и велела ехать в «Журналь». Под редкими каплями дождя, крупными, как лепестки, любопытные, привлечённые конкурсом красоты, запрудили улицу. Выражая свою радость при виде Жюли, Люси Альбер, словно утопающая, делала ей отчаянные знаки, на которые она холодно ответила. Но она твёрдо решила получить максимум удовольствия. Они уселись рядышком в самом эпицентре невыносимой жары. Без всякой жалости к изнемогающим «мисс» Жюли окидывала их с головы до пят взглядом, подобным удару хлыста, подмечая развившиеся локоны, выступающие костяшки на запястьях и щиколотках, торчащие лопатки, красные прыщики на оголённых девичьих плечах и платья из иностранных столиц. Она лишь тогда оторвалась от своего каннибальского пиршества, когда заметила, что Люси Альбер близка то ли к обмороку, то ли к приступу тошноты.
Гроза, разрядившись коротким ливнем, обошлась без большого дождя и поднималась над светло-жёлтым закатом, приоткрывая огненные губы.
– Пойдём, душенька, я поведу тебя обедать, – сказала Жюли.
Девушка подняла на неё неестественно огромные глаза, отвыкшие от дневного света.
– О нет, Жюли, меня тошнит… И потом, это слишком дорого.
– Идём, я сегодня богатая. Потом потанцуем, освежимся.
– А Коко Ватар? – намекнула Люси Альбер. – Бедный Коко Ватар, знаешь, что он мне сказал на лестнице?
– Нет, – сказала Жюли. – Сегодня – никаких Коко. Ноздри её сузились в привычной гримаске, щёки разгорелись под серебристым пушком, голубые глаза грозно потемнели. Кончиком пальца она подправила перед зеркальной витриной краску на веках.
На площади Тертр она накормила свою маленькую рабыню, напоила её «асти». Сама она пила только ледяную воду и кофе.
– Но ты совсем не ешь, Жюли, что с тобой? Жюли, ты ничего не говоришь, у тебя что, какие-то неприятности с тем господином?
– Да нет же, душа моя, он был очень мил. Когда я не голодна, я не ем, вот и всё.
Она рассеяно слушала пустенький лепет маленькой жизни, попеременно мрачной и весёлой, одиночества, которое прилепилось и кротко покорялось её одиночеству за одно только то, что его терпели. Но Жюли не расположена была терпеть и дальше и всегда презирала помощь, которую женщина может оказать женщине.
– Вчера ночью, – рассказывала Люси, – один клиент расплачивается тысячефранковой бумажкой, и Гастон приносит её мне в кассу. Было часа три. Бумажка совсем новая, но мне показалось, что на ощупь она какая-то не такая. Я не хотела затевать историю, но…
Жюли вдыхала парижскую ночь, ночь свежего воздуха и скромных расходов, отведённую тем, кто не согласен замыкаться в четырёх стенах. Падучая звезда бегло прочертила небесную высь и пропала в толще испарений, висящих над Парижем.
– Ты уверена, что сейчас не больше десяти, Жюли? Ты же знаешь, мне надо быть на работе в десять сорок пять…
Они немного потанцевали под аккордеон. Но Жюли, мечтавшая о буйстве и битве, изнывала от того, что некого вести, некого обнимать, кроме хрупкой и податливой партнёрши.
– У тебя сегодня такой воинственный вид, Жюли… На кого это ты ополчилась?
– Если б я знала, – сказала Жюли. – Пойдём, я подвезу тебя на такси.
Жюли отправилась домой, хотя было ещё только одиннадцать. В маленьком уютном кафе возле дома ей подали полбутылки воды, которую она выпила залпом на пустынной террасе под порыжевшим каштаном. Запоздалые прохожие оглядывались на белокурую женщину, которая курила в одиночестве, закинув ногу на ногу; лицо её скрывала тень, а на затылок и шёлковые чулки ложились серебристые блики, и она без неудовольствия позволяла себя разглядывать. Вечер, наполовину растраченный, больше не пугал её.
Она сперва разделась, устроила сквозняк между студией и кухней и лишь потом пошла за украшенной перламутром шкатулкой, спрятанной в стенном шкафу и не запиравшейся. Развязала пачку писем, вынула листок с шестидесятисантимовой маркой и перечитала: «Сим подтверждаю, что получил заимообразно от госпожи Джулиус Беккер…» Снова сложила листок и убрала всё на место.
Выложила на прикроватный столик оставшиеся сто сорок франков и платиновую цепочку. Потом накинула недосохший купальный халат и уселась составлять список:
«Два костюма.
Четыре блузки.
Два очень красивых пуловера.
Длинное пальто.
Вечернее платье.
Чулки, перчатки, обувь, шляпы (только две).
Бельё.
Шикарный дождевик».
Она торжественно отправилась взвешивать цепочку на кухонных весах, но не смогла найти гирек. Лёжа в постели, слушала, как ветер прокатывался по цинковым листам кровли. Включив лампу у изголовья, взяла свой список. Рядом с пунктом «Бельё» приписала: «Ради кого?», зачеркнула и снова легла.
Последние дни отмерили Жюли равные дозы разочарования и упоения. У кутюрье она встретила знакомую продавщицу, немолодую и язвительную, которая хранила в памяти немало скандальных хроник, начёсывала надо лбом огненно-рыжий колтун и курила в примерочных. Но продавщица имела неосторожность сказать Жюли: «Ах! в наше время, графиня…», – и восемь тысяч франков из десяти Жюли потратила в другом ателье.
– Но чем же ты так занята, что мы совсем не видимся? – ныла по телефону Люси Альбер.
– Работаю, – важно отвечала Жюли. – Хочешь, приходи, научу тебя вязать перчатки, которые не садятся от стирки.
Она вновь обрела вкус к экспериментам и ловкость в рукоделии. Вызолотила пару комнатных туфель, попробовала новый состав лака на коробке из-под печенья, которая стала похожа на большой леденец. В заключение связала перчатки и шарф из очень тонкой розовой нити, и Люси ею восхищалась. Но огромные полуночные глаза маленькой пианистки-кассирши слипались от мелькания спиц, и она не понимала иного отдыха, чем сидение в баре или на террасе кафе.
– Я видела потрясающие перчатки на улице Фонтэн, – говорила она, – там даже есть небесно-голубые.
– Машинной вязки, – возражала Жюли.
– Ну и что? Они не хуже.
Новёхонькая, полная жизни, эгоистичная, серая с чёрным, в розовых перчатках и шарфике Жюли вышла однажды в одиннадцать утра на жёлтое поздне-августовское солнце и остановилась перед зеркальной витриной. «Такая женщина ещё смотрится, если хорошо одета. Эта шляпка с голубым пером – просто чудо. Для полного комплекта не хватает только мужчины в тёмно-сером… Но это дорогой аксессуар».
К её удивлению, обновы порождали меланхолию и жажду иной роскоши. Случалось, стоя на краю тротуара, она, впав в рассеянность, ждала не просто машину, но определённую машину – свою. Спросонок она шарила в постели, ища прохладное сонное тело, выпроставшееся из-под простыни. Она пыталась нащупать на безымянном пальце след кольца. Потом вспоминала, что сама в безрассудном порыве потеряла спящего мужчину с холодными коленями, потеряла машину, удручающие и красивые апартаменты, кольцо и след от кольца… Всё, что она пустила по ветру, снова дало о себе знать, и её красивые ноздри расширялись, когда она вспоминала возбуждающий запах, который испускали, нагреваясь друг о друга, её медно-рыжая кобыла и седло из юфти. «Седло из юфти! И форсила же я… Седло, которое стоило… Бог весть, сколько оно стоило! Кобыла тоже. После той кобылы у меня был маленький автомобиль. А теперь у меня мамаша Энселад вместо кузин Карнейян-Рокенкур и моей золовки Эспиван, и Коко Ватар вместо Пюиламара… Попробовал бы кто сказать мне в глаза, что я не выиграла на таком обмене – я бы ему показала…» Но никто, кроме Жюли де Карнейян, не попрекал её социальным уровнем госпожи Энселад, специалистки по массажу, сведению татуировки и перенизыванию жемчужных ожерелий, самодовольной молодостью Коко Ватара и пустопорожней ясностью Люси Альбер.
Некоторое время спустя она вообразила, что нездорова. Но у неё не было опыта в болезнях, и она предположила, что это возрастное. «Уже? А мне-то казалось, я ещё хоть куда…» Вопрошая своё тело, она не получила ни подтверждения, ни опровержения. Каждый день она думала об Эспиване, о Марианне, о маленьком Тони и говорила себе с искренней убеждённостью: «Странно, как мало я думаю об этих людях».
Приступ демократического настроения обернулся выгодой для Коко Ватара. Вновь призванный, амнистированный, он восхищался шляпами, платьями, чулками бронзового цвета, туго обтягивающими ноги с небольшими ладными мышцами. В знак доброжелательности Жюли согласилась наконец «быть милой» тихим ранним вечером в полумраке студии. Но ему не было дозволено выразить длинному светлому рифу, что, чуть мерцая, вытянулся рядом с ним, свою великую благодарность. При первом же его слове в сумраке вспыхнул красный огонёк сигареты, и приглушённый голос Жюли просто сказал:
– Нет. Я не люблю, когда об этом потом говорят.
От Жюли не укрылось, что отмена излияний омрачила настроение Коко Ватара. Однажды, чтобы его рассмешить, она рассказала, что продала часы с браслетом и накупила обнов. Но он не стал смеяться.
– О! Я так и знал, что ты сделаешь какую-нибудь глупость. Этот браслет, которого я, кстати, никогда не видел, мог бы тебе очень пригодиться. Тебе надо было сохранить его и продать только в случае войны. Когда меня не будет, Бог весть, что с тобой станется.
– Ты слишком много думаешь о войне, Коко.
– Жюли, мне двадцать восемь лет.
Они заканчивали завтрак в Лесу. Жюли попудрилась, подкрасила губы, внутри такие же розовые, как её перчатки и шарфик. Меланхолия, явственно читавшаяся в широко открытых глазах Коко, не беспокоила Жюли: она знала, что любовь редко выражается весёлостью.
– Я приписан к инфантерии, но хотел бы перейти в моторизованную часть…
Поскольку он говорил о себе и о будущей войне, она безжалостно перебила:
– Кстати, Коко, я поссорилась с господином д'Эспиваном, знаешь?
– О! – сказал Коко, – мне это не нравится.
Она рассмеялась ему в лицо, распахнула жакет, выставляя напоказ блузку в серую и розовую полоску и грудь под блузкой:
– Глубочайше сожалею, что не угодила. А можно узнать, почему это для тебя стало вдруг так важно, чтобы мои отношения с господином д'Эспиваном пребывали в рамках сердечного согласия?
– Это очень просто, – сказал Коко. – Для того, чтобы ты, как ты говоришь, поссорилась с этим господином, между вами должно было произойти что-то… какая-то вспышка.
– Допустим.
– А вспышку могло вызвать только что-то интимное. И вот я думаю… Ты сейчас опять меня подловишь.
– И вот ты думаешь?..
Коко не отвёл глаз, пронизываемых голубым остриём нелюбящего взгляда.
– Я думаю, что же вы могли обсуждать в вашем прошлом или настоящем настолько интимное, чтобы разговор принял дурной оборот. Ссориться с человеком, так тяжело больным, как ты говоришь, – ты, значит, не боялась, что можешь его прикончить?
Она воздержалась от ответа. Она ничего не чувствовала, кроме желания оказаться где-нибудь в другом месте и подальше от него. Лучше заново пережить три последних года! Три кропотливо опустошительных года, когда каждый час усугублял работу предыдущего, каждый месяц вынуждал легче мириться с жизнью, которую легкомыслие и гордость отказывались признавать бессмысленной, которой только физическая крепость, подобная оптимизму здоровых детей, придавала цену… Месяцы неуверенности, нужда, ожидание… Разве не было всё это для женщины платой за нарушение известных границ, за неповиновение, за личные недостатки, за разрыв с мужчиной, за выбор нового мужчины, потом за то, что ещё какой-то мужчина выбрал её?.. Нескончаемая череда домашних забот шитья, перелицованных юбок – «Дорогая, клянусь вам, она выглядит лучше новой!» – ухищрений, позволяющих тешить себя маленькими триумфами – так это результат не случайности, но враждебного, чуть ли не рокового предопределения? Она подумала без всякой благодарности о добровольной милостыне добряка Беккера. Вспомнила о маленьких праздниках плоти, быстротечных, быстро забывавшихся, и о досадных моментах, вызывавших в памяти Жюли надломленный мужской голос… «Но это не настоящий их голос, это голос минуты…» Три, четыре года импровизированных угощений на карточном столике («Просто чудо это редиска с горчицей! Уж эта Жюли, кто ещё такое придумает!») и ресторанов, куда являешься с ярко накрашенными губами, с ослепительным цветом лица, с улыбкой фальшивой близорукости и настоящей светскости – шампанское и икра, или устрицы и паштет из свиной печёнки… Сорок, сорок два, сорок пять лет… «Кто это?» «Это красавица госпожа де Карнейян, вам что-нибудь говорит это имя?»
Ветер взметнул углы скатерти; он возвестил, что небо заряжено дождём и что на дне внутреннего озерца – одна тина…
– Ты плохо себя чувствуешь, Жюли?
Она знаком показала, что нет, терпеливо улыбнулась.
«Нет, – ответила она про себя, – я только жду, когда тебя не будет. Ибо ты – то, с чем я никогда не встречалась, чего я не смогу долго выносить: ясновидец. Ты читаешь сквозь меня в другом человеке, на которого смотришь как на врага. Можно и вправду подумать, что Эрбер не составляет для тебя тайны. Ты ненавидишь его, ты его понимаешь. Когда я думаю об Эспиване, ты спрашиваешь, не плохо ли мне. Каким советником ты был бы для меня с высоты твоих двадцати восьми лет! Маленький неподкупный советник, один из тех чудо-выходцев из низов, каких случай порой приближал к королевам… Но эти шлюхи-королевы ложатся с чудом в постель, делают из него графа-временщика, озлобленного любовника и никчёмного государственного деятеля. С тобой я бы никогда не делала «глупостей», как ты мило выражаешься…»
Она залпом осушила свою рюмку с коньяком. Между тем это был очень старый коньяк, заслуживавший вдумчивого отношения, мягкий и бегучий.
– Оп-ля! – сказала Жюли, поставив рюмку.
– Браво! – сказал Коко Ватар.
«Знал бы ты, чему аплодируешь… Никаких глупостей, иначе говоря, никто от меня больше ничем не попользуется, в том числе и я. Он не даст мне разориться, оказаться одураченной. Разориться всегда можно, даже когда ничего не имеешь. Мошенников он чует за километр. И он щепетилен. Коко Ватар не таков, чтобы пытаться обратить шуточную расписку в наличные. К счастью, случай положил между ним и мной добрых семнадцать лет, если говорить только об этой дистанции…»
– От коньяка у тебя блестят глаза, Жюли. Они такие голубые… страшно голубые, – вполголоса проговорил Коко. – Ты ничего не говоришь. Говори со мной хоть глазами…
Прикрыв ресницы, она пригасила голубизну, которую он назвал страшной.
«Ясновидец, мальчик-ясновидец. Невозможный человек…»
– Этот цвет – карнейяновский голубой. Отец держал нас в немалом страхе этим голубым, когда мы были маленькие. А потом мы с братом обнаружили, что унаследовали его. Леон утверждал, что этот голубой цвет укрощает лошадей.
– Да? – саркастически сказал Коко. – А свиней каким он цветом укрощает?
Жюли и ухом не повела, ибо судьба Коко была решена. «Невозможен. Всё, что похоже на меня, внушает ему подозрение. Надеюсь, скоро и я стану ему противна».
– Ты бы хотел, чтоб у меня вообще не было семьи, правда, Коко?
– Я никому не желаю смерти, – сказал Коко. Она смотрела на него осторожным взглядом, зная, что у мужчин глубокая недоверчивость порождается недавним обладанием.
– Отвезёшь меня домой, мой мальчик? Я сегодня немного спешу.
Её спутник допустил ошибку, не скрыв удивления, которое она причислила к косвенному шпионажу. Утомлённое лето, среди которого они завтракали, раздражало влагой её кожу, которой не хватало ветра, трепавшего осины вокруг Карнейяна и разносившего мякину обмолачиваемой пшеницы. Запах зияющей на тарелке разрезанной дыни вдруг испортил аромат кофе.
«Он шпионит за мной. Он проверяет каждый мой день и каждый час. Он знает, что у меня нет никаких дел, кроме всякой стирки да штопки, которые успокаивают его и так ему нравятся. Он знает, что сейчас Эспиван – мой запретный плод. А сама я это знала?»
Она принялась кокетничать, словно виноватая, бросать крошки воробьям, восторгаться красной изгородью гераней. Направляясь к машине, она подобрала в аллее пёрышко синицы, тронутое на конце лазурью, и вдела его в петлицу Коко.
– Перья дарить не полагается, – сказал он. – И птиц. Это нехорошо для дружбы.
– Ну брось его.
Он прикрыл пёрышко ладонью:
– Нет – сказал он. – Подарено – значит подарено. Но она обняла его одной рукой за плечи и на ходу, дотянувшись до синичьего пера, выдернула его и пустила на волю предгрозового ветра. Она отвернулась от его благодарного взгляда:
«Знаю, всё знаю… Ты мне смиренно признателен. Но ты не долго будешь смиренным… Это мой последний жест в твою честь», – думала она, напевая. В машине она продолжала напевать, чтоб он не осмелился заговорить.
– Высади меня здесь, Коко, перед аптекой, мне надо кое-что купить!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12