– Марианна верит тому, что видит.
Едва почуяв, что Жюли готова воспротивиться, он отвёл от неё взгляд, потрепал по плечу.
– Право, Юлька, только с тобой я обретаю вкус к опасной игре. Я забыл тебе сказать, что два больших тубиба. Аттутан и Жискар, выдали мне предписание: оставить Париж и политическую деятельность. Деревня. Представляешь картину: я – в деревне?
– Я эту картину видала. Но ты не любишь деревню.
– Любил, когда там было кого любить.
Он улыбнулся с грустью, которая казалась искренней:
– Когда мы верхами выезжали из Карнейяна, твои волосы были закручены толстым жгутом и подвязаны, как хвост у першерона. Часто бывало, что возвращалась ты уже не так аккуратно причёсанная…
Она заслонилась ладонью от жара воспоминаний.
– Оставь… А один ты не можешь уехать в деревню? Он склонил голову.
– Мне запретили только политическую деятельность. Ну а в Париже супруги могут свести пребывание наедине к весьма ограниченному отрезку суток.
– Кому ты это говоришь!
– Довиль, кстати, – Довиль тоже неплох. Там поздно ложатся. Но деревня…
Жюли раздумывала, скрывая неуместное желание рассмеяться.
– А они сказали твоей жене, что… необходимы некоторые ограничения?
– Что ты, я им запретил. Такое я говорю сам.
– Что она на это скажет?
– О, ничего. Она, знаешь ли, безупречна. Она добропорядочно переберётся в отдельную спальню. В лунные ночи, благоухающие свежим сеном, она будет убегать от меня подальше – не слишком быстро, чтобы я успел заметить её смятение… Ну ты, не смейся, не то запущу тебе в голову чернильницей эпохи Регентства! Впрочем, она поддельная, – холодно добавил он.
– А… а развестись?
– Рано. У меня нет ничего своего.
Он снова рассвирепел:
– Но, Господи, в конце-то концов, чего такого уж особенного я прошу? Тот миллион – это были беккеровские деньги, вырученные за беккеровские подарки, и ты мне его дала, а если б я не взял, представляю, чего бы наслушался!
– Правильно. Но это были и мои деньги. Я могла их дать. А как ты хочешь, чтобы я дала тебе деньги Марианны?
– О, мы бы их поделили, – наивно сказал он. – В конце концов… я бы тебе дал.
Жюли невольно улыбнулась. Эспиван подумал, что она готова согласиться, и поспешил подкрепить свои доводы:
– Деньги Марианны должны бы принадлежать, да и принадлежат всем… Это печальные, таинственные деньги, у них мрачная мексиканская личина, они издают звон металла-узника, заточённого под землёй… Один миллион – это всего лишь блёстка из тех далёких копей…
Она слушала трепеща, подхваченная дуновением былого. Её привычный слух различал наигранную ярость, неисцелимую весёлость, дар обольщать даже признанием в бесчестности, периодически вспыхивающую супружескую ненависть, а главное – решительный отказ возвращаться к бедности. «Что до меня, – подумала она, – то, если уж я обращалась в бегство, никакая бедность меня не пугала… Что он там говорит? Всё о Марианне…»
Он прервал свою речь жестом, прижав обе руки примерно к тому месту, где сердце:
– Ах! Клянусь тебе, когда я заполучил в свои руки это тело, розовое, как розовый воск, эти волосы, которые не измеришь взглядом, такие длинные и густые, что я даже пугался, когда они рассыпались по постели, я думал, что опрокинул статую, преграждающую вход – помнишь, это из «Тысячи и одной ночи», – вход в подземелье, где в одном подвале рубины, в другом изумруды, в третьем сапфиры… И поскольку статуя вдобавок желала мне добра, всяческого добра, чересчур много добра, всё это виделось мне чем-то лёгким, приятным, опьяняющим, чему не будет конца, я считал себя потрясающим парнем…
Он присел на подлокотник Юлькиного кресла, опираясь на неё:
– Бедная моя красавица, бедная, бедная красавица, что я говорю, я не должен бы тебе такое говорить! Бедная моя красавица, если бы ты знала, каким разбитым я себя чувствую от всего, всего… В такие моменты я зову тебя…
Прислоняясь к ней, он сдвинул набок чёрную соломенную шляпку Жюли. Она не верила ни одному его слову, однако прижалась щекой к бархатной куртке, движимая любопытством, пересиливавшим прочие чувства. Эрбер тут же замер неподвижно, и Жюли поняла, что у него всё рассчитано, что он боится одного из тех посягательств, таких властных и нежных, таких дружеских и одновременно любовных, что он когда-то называл их «Юлькин стиль». «Вечная ставка на чувственность, – подумала она, – наслаждение-шантаж, наслаждение-смертельный удар – что он, только это и знает?»
Она почувствовала сквозь ткань пульсацию изношенного сердца, которая тут же заглушила все другие звуки. Ей вдруг сделалось страшно – страшно, что неровное биение может оборваться, и она выпрямилась.
Голос, рассчитанно тихий и внятный, произнёс сверху:
– Разве тебе не было там хорошо, моя Юлька? Она помотала головой, оставляя вопрос без ответа, взяла руку Эрбера.
– Не сиди на подлокотнике, как на насесте!
– Как птичка на ветке! – сказал он. – Кстати, Юлька, прибыл перевод от Беккера?
– Нет. Пятнадцатого. Дозреваю в собственном соку, как сказал бы Леон.
– В каком Леон чине?
– Капитан. Высохший огрызок капитана. А в чём дело?
– В войне.
– А, опять, – вздохнула Жюли со скучающим видом.
– Опять, как ты выражаешься. У него есть какие-нибудь соображения по поводу войны?
– Да. Если будет война, он распродаст свиней, убьёт свою Ласточку и пойдёт воевать.
– Как, убьёт свою лошадь? Бедное животное! Какая жестокость! Но почему?
Жюли глянула на Эспивана свысока:
– Если ты не понимаешь, не стоит труда тебе объяснять.
– Везёт вам, Карнейянам, что вы не видите дальше своего носа.
Он украдкой кинул взгляд на своё отражение в зеркале с бронзовой и черепаховой оправой. Жюли поняла, что он думает о своей болезни, о своей ненадёжной жизни.
– Да, Юлька, возьми, во всяком случае, вот это. Он снял с запястья платиновую цепочку с часами и протянул ей.
– Это едят, Эрбер?
– Да, с такими зубами, как у тебя. Для меня она слишком тяжела. Я от всего устаю, представь себе. Этот браслет давит как раз на вену или, может быть, на артерию. Продай его, заложи… Мне он доставит удовольствие только в том случае, если ты согласишься, чтобы он стал между нами чем-то вроде… вроде связующего звена, вроде…
– …аванса, – сказала Жюли.
Он сунул ей в руку тёплую цепочку.
– О моя бедная красавица, не притворяйся хитрее, чем ты есть! Со мной этот номер не пройдёт. Сделаем, что сможем: ты – для меня, я – для тебя. Это и будет вся наша добродетель. Если б у меня были деньги… Любопытно, однако, что у меня никогда нет денег.
Хочешь забрать одного Гварди – на завтрак? Хочешь Панини, три метра на пять?
– Что до Панини. мне хватило бы кусочка. А это всё твоё?
– Здесь нет ничего моего. Такую линию я избрал из осторожности, когда женился. Затем следовал ей из деликатности, а теперь держусь её за неимением других возможностей. Но…
Он пригнулся к уху Жюли, сверкнул ярким карим глазом, улыбкой красиво очерченного рта.
– Но я могу украсть, – озорно шепнул он. Жюли покачала головой.
– Не обольщался, – сказала она. – Так думают. Но что можно унести с собой, покидая роскошную супружескую обитель? Об этом я кое-что знаю. На деле всё сводится к трём чемоданам одежды, книгам, которыми не дорожишь, нескольким безделушкам, ожерелью, двум парам клипс и трём колечкам. Плюс пара запонок, валявшихся в вазочке, совершенно безобразных, которые крадёшь из принципа. Картины – ах да, картины… Но картины у богачей завелись не так уж давно…
Она подняла глаза на Панини:
– И какие картины!
Разжала ладонь, посмотрела на согревшуюся цепочку:
– Часы действительно прекрасные.
– Ну и оставь их себе! – воскликнул Эспиван. – Там два маленьких платиновых шпенька, которые вдеты в цепочку, нажимаешь на них, и часы отцепляются… Дай покажу. Очень остроумное устройство.
Оба склонились над браслетом. В полосе солнечного света затылок Жюли казался крепким серебристым стержнем. Слишком тонкие волосы Эрбера вились вокруг старательно зачёсанной тонзуры, как женские кудри. Оба, забыв свой возраст, забавлялись, как дети, увлечённые механической игрушкой.
– Потрясающе! – сказала Жюли. – Слушай, а знаешь, как называются такие массивные цепочки с немного квадратными звеньями? «Цепь каторжника».
– Этому, – сказал Эспиван, – найдётся замена.
– Какая?
– Марианна, какая же ещё. Когда она разыщет своего цыплёночка. А, вот и она. Дурёха, – засмеялся он, – она – это вон тот звоночек под столом… Алло! Кустекс? Живо, соедините меня с ней. Алло! Дорогая… Наконец-то! Где это? Но это же у чёрта на рогах! Мне вас очень плохо слышно, о-очень плохо…
Жюли отступила в глубину комнаты, наблюдая, как он мимикой выражает любовь и беспокойство, вопросительно поднимает брови, складывает губы сердечком, вытягивает подбородок, жалобно подчёркивая «о-очень плохо». «Любой другой был бы убийственно смешон, – думала она. – А ему хоть бы что. Актёр в роли героя-любовника…»
– Нашёлся? Жив? А!.. Но почему у тебя такой расстроенный голос, моя Чёрная Роза?
Он послал Жюли поверх телефона быстрый воздушный поцелуй. «Вся безвкусица, вся пошлость героя-любовника. Если он думает, что это доставляет мне удовольствие…» Маска ласкового мушкетёра вдруг застыла, и обольстительный голос изменился:
– Как… чем? Вероналом? Но он… он вне опасности? Ах, глупый мальчишка… Больница в Нёйи?.. Да-да, я всё понимаю, но это, чёрт возьми, не ваша вина. Ради Бога, постарайтесь выражаться яснее… Прошу прощения, дорогая, но согласитесь, что ваше и моё волнение не способствует…
Он замолчал и долго слушал не перебивая. Свободной рукой он рисовал карандашом на бумаге зайчиков, каждого одним росчерком, и Жюли машинально считала их. Но после слова «веронал» перестала считать и ждала чего-то неведомого, смутно угрожающего ей. Она сделала глубокий вдох и почувствовала, что готова к тому, что должно произойти. «Когда он перестанет рисовать зайчиков, тогда…» Он перестал рисовать, бросил карандаш и поднял глаза на Жюли.
– Хорошо, хорошо… Остальное не так важно, вы мне доскажете дома, – сказал он в телефон. – Завтра всё это покажется и ему, и вам всего лишь дурным сном… Решено, оставьте его там. Это самое разумное. Располагайте… располагай своим временем как хочешь, дорогая, для меня главное было узнать, где ты… Я тоже, дорогая, я тоже.
Он положил трубку, не спуская глаз с Жюли, и закурил сигарету.
– Вот как, Юлька, – сказал он наконец, – потянуло на молоденьких?
Она не ответила, и ему пришлось продолжить:
– Чтобы для тебя не осталось неясностей, могу сообщить, что Тони обнаружен в бессознательном состоянии в отеле «Континенталь». Рядом с ним нашли твоё фото. Плюс письмо, в котором малыш пишет, что умирает по собственной воле, и твоя записка, отменяющая назначенное свидание. Вот так. Что ты на это скажешь?
– Ничего, – сказала Жюли. Он вскочил, взбешённый:
– Как ничего?
– Ах, извини, кое-что скажу. Я хотела спросить: ты что, предпочёл бы, чтобы моя записка была согласием, а не отказом? Я не отменяла свидание, я отказала в свидании.
Она испытывала душевный подъём, которого так долго лишало её одиночество, она вернулась в свою стихию острых и простых наслаждений, где женщина, предмет соперничества мужчин, легко выносит их подозрения, выслушивает их оскорбления, иногда отступает перед силой и гордо бросает вызов. Её мышцы наездницы играли, и она могла сосчитать сильные и полнокровные удары своего сердца. «Не знает, что теперь сказать, что сделать, – думала она. – Впрочем, они почти никогда не знают, что говорить или делать. Но у этого-то почему такой оскорблённый вид?»
Её смущало собственное ликование. Кроме того, сразу несколько былых Жюли де Карнейян пытались застить ей теперешний момент. Одна устремлялась от добряка Беккера наперерез офицеру, красавцу и бедняку, которого едва не уничтожило столь великолепное столкновение. Ещё одна Жюли, нагая и золотистая, дрожала от холода и ожидания между двумя мужчинами, которые не решались протянуть к ней руки и в конце концов отступали… Доверчивая Жюли, томящаяся страстью к Эспивану, потом обманутая, отчаявшаяся, утешившаяся… Эти Жюли оставались на высоте в любой драме, лишь бы драма была любовной, этим Жюли придавала цену, делала их хрупкими, добрыми, жестокими, стойкими только любовь, только честная жажда любви со всей порождаемой ею безгрешной вольностью, со всеми её земными требованиями…
– И… и как давно началась эта история, если это не слишком нескромный вопрос?
Она остановила на Эспиване упорный взгляд голубых глаз, полных игры и вызова. «Решился? Не больно-то мужчины скоры…»
– Это был бы крайне нескромный вопрос, если б и впрямь была история. Но никакой истории нет.
– Скажи кому-нибудь другому!
– Малыш Ортиз хотел всё как у приёмного папы… Ах да, тебе не нравится это слово. Мне это показалось довольно пикантным. Что он в меня влюблён – это в порядке вещей при его возрасте и моём. Вот и вся, как ты выражаешься, история. Продолжение я только что узнала от тебя. А до окончания чуть-чуть не дошло.
– Я бы посоветовал тебе оставить шутки!
– Я никогда не нуждалась в твоих советах, чтобы посмеяться. Никто ведь, кажется, не умер? А кто более или менее не покушался на самоубийство между четырнадцатью и восемнадцатью годами?
Она подошла к столу, вытянула из вазы сигарету, как стрелу из колчана.
– Огня, пожалуйста, Эспиван.
Он молча протянул ей спички. Щёки у неё разгорелись, посадка головы и разворот плеч напоминали фигуру на носу корабля, губы слегка вздрагивали. Она окуталась дымом и продолжила:
– Мальчик, которому нет и восемнадцати… Нечто вроде изящного маленького Борджиа… Он, безусловно, красив. Но – пф-ф… Ты-то должен знать, если не забыл, что я думаю о таких красавчиках в духе итальянских статуэток… У него, верно, лиловые соски и жалкий маленький член…
– Хватит! – сказал Эспиван.
– Чего хватит? – невинно осведомилась Жюли.
– Хватит этих… этих гадостей.
– Каких гадостей, Эрбер? Как, я в лепёшку расшибаюсь ради истины, я защищаюсь от обвинения в растлении малолетних, к чему, кстати, питаю здоровое отвращение… Я не люблю телят, не люблю ягнят, козлят, я не люблю подростков. Если кому-то известны мои вкусы в любви, то этого кого-то, думается, не надо далеко искать?
Она горела желанием перейти границы, услышать брань, хлопанье дверьми, выкручивать руки, вырывая их из хватки знакомых или не знакомых рук, помериться силами с другой силой, сладострастной или нет… Но она видела, что Эспиван сдерживается, тяжело дышит, и великодушно пошла на мировую.
– Не заставляй меня причинять тебе боль, Эрбер! Вот теперь эта фитюлька становится между нами… Не много ли чести?.. Ты хоть не сердишься?
– Сержусь, – сказал Эспиван.
– Очень-очень или просто сердишься? Он ответил жестом, не глядя ей в лицо.
– Это так серьёзно? Но почему, Эрбер, в конце-то концов?
Эспиван всё стоял, не поднимая глаз. Жюли заметила, что он под курткой растирает грудь. Она двинула стул прямо ему под колени, так грубо, что он не устоял на ногах и невольно сел.
– Эрбер, можешь ты мне сказать, чем я провинилась в этом дурацком деле? Я, честно говоря, не понимаю…
– Отстань! – глухо выкрикнул он. – Я сам не понимаю! Но я не потерплю, чтобы здесь, чтобы передо мной, чтобы мне ты говорила о каком бы то ни было создании мужского пола так, словно ты вольна использовать его или не использовать! Там, где-нибудь, ты делаешь, что хочешь, согласен! Ты свободна, а я женат – согласен! Но твоя свобода не простирается настолько, чтобы ты являлась сюда расписывать мне в лицо прелести маленького Ортиза…
Жюли пожала плечами, и он ударил кулаком по столу:
– Маленького Ортиза или любого другого! Ты – луг, который я косил, я топтал! Но будь уверена: пусть и были другие после меня, я тебе не позволю колоть мне глаза следами, которые они оставили!
Он смотрел на неё снизу вверх, стараясь совладать с дыханием, и Жюли с возрастающим страхом любовалась им. Она прислушивалась к подымающейся в ней опасности, от которой не согласилась бы бежать. Но Эспиван только устало махнул рукой и сказал:
– Уходи.
– Как это?
– Вот так. Уходи.
Она повернулась на каблуках, вышла и хлопнула дверью. В саду какие-то незнакомые люди проводили её взглядами, но она их даже не заметила. Она окунулась в жаркие улицы, там опомнилась и обозвала Эспивана скотиной и дураком. Но про себя она перебирала его оскорбления, проверяла их обещающее звучание. С юга над городом нависала гроза. Париж ждал её, обессиленный, все консьержки вышли на улицу, на политые дымящиеся тротуары. «В такую погоду, – усмехнулась Жюли, – рыжей Марианне приходится туго!» Она знала, что своим странным пурпурным оттенком волосы госпожи д'Эспиван не обязаны краске.
Время от времени она уделяла обрывок мысли, не очень убеждённое «бедный мальчик!» Тони Ортизу, холодно представляла себе безжизненно распростёртое тело, неодушевлённую красоту ребёнка, который хотел уснуть навсегда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12