Чья-то рука просунула под её разутые ноги мягкую горячую грелку.
– Там кипяток, – сказал голос горничной. – Сейчас я сниму с мадам чулки…
– Ну так что?.. Я ухожу?.. – спросил Фару.
– Да, идите. Не забудьте про аптеку.
– Что за вопрос!.. Я позвоню из «Водевиля»?
– Как хотите. У меня такое впечатление, что это недомогание быстро пройдёт.
– Она никогда не была склонна к недомоганиям, – озадаченно сказал Фару.
– Что лишает её права когда-либо их испытать? Идите живо…
Рука Джейн, нащупывавшая крючки платья, коснулась груди Фанни, и та вздрогнула, как вздрогнула бы любая бодрствующая женщина. Застыдившись, она открыла глаза.
– Ну наконец-то! – сказала Джейн. – Ну наконец-то! Нет! В самом деле…
Она хотела засмеяться, но разразилась нервным плачем. Забыв о привычном ритуале, по которому она приникала к коленям Фанни и тёрлась о них головой, размазывая слёзы, Джейн плакала стоя; открыто, промокая глаза сложенным вчетверо платочком. Она сделала знак рукой, как бы говоря: «Подождите, это сейчас пройдёт…»
Устремлённые на неё большие глаза Фанни, тёмные, не выражавшие никакой мысли, её не смущали. Она села на кровать, приподняла прядь чёрных волос, струившуюся по белой щеке.
– А теперь рассказывайте. Как это случилось? Фанни стиснула под одеялом руки, собрала все свои силы, чтобы не проговориться.
«Если я скажу ей, Джейн воскликнет: "Как! Из-за этого? Только из-за того, что Фару и я..? Но ведь это тянется с незапамятных времен! Вы ведь не придаёте этому значения! Вы же сами не раз говорили…"»
– Вы случайно не беременны?
Эти слова показались Фанни столь нелепыми, что она улыбнулась.
– Разве я сказала что-нибудь смешное? Вы что, считаете, что застрахованы от маленьких Фару и Фарушечек?
– Нет… – сказала Фанни, смутившись.
То, что было в ней самого обыкновенного и самого чувствительного, нарисовало мысленно картину, которая волнует всех женщин: ребёночек, ещё не различимый и крохотный… Фанни положила руку на светлые волосы Джейн и произнесла колеблющимся голосом неосторожную фразу:
– Это вам… вам не причинило бы… Я хочу сказать, вам не было бы неприятно, если бы я произвела на свет маленького противного Фару?
Веки Джейн дрогнули и опустились, все черты её лица – расширившиеся и побелевшие ноздри, задрожавшие уголки рта, подбородок, позволявший угадывать спазмы горла, глотающего пустоту, – вступили в борьбу и одержали победу.
– Нет, – сказала она, открывая глаза. – Нет, – повторила она ещё раз, подавляя и отбрасывая некое притязание, – нет.
«Я не думаю, что она обманывает», – решила Фанни.
Она не убрала свою руку, теребившую белокурые волосы. Так ей удавалось удерживать на некотором расстоянии, на расстоянии вытянутой руки голову и тело, которое она иначе привлекла бы в свои объятия, в уравнительные объятия гарема.
Некоторое время спустя она стала извлекать из своего положения маленькие выгоды. Ведь к болезни домашняя прислуга испытывает такое же почтение, как и к богатству. Она получила в постель чашку, политое соком от жаркого картофельное пюре, виноград, иллюстрированные журналы. Джейн держалась в гостиной, дабы не утомлять «больную».
«Как мною все занимаются», – думала Фанни.
Она старалась лежать на спине, положив поверх одеяла обнажённые ищущие прохлады руки.
«Наверное, у меня немного повысилась температура; нет, это у меня в ушах шумит от аспирина…»
Какой-то настоятельный звук, словно прилив и отлив, то приближался к ней, то удалялся от неё, принося и унося картину, смысл которой воспринимался ею теперь не слишком отчётливо: Джейн, прижатая к стене, почти раздавленная крупным телом Фару… Она заснула и проснулась часов в одиннадцать: Жан Фару сдержанным голосом просил у Джейн разрешения войти. Джейн стояла на пороге спальни и не пускала его, чинно объясняя ему:
– Вы её утомите… Тут совсем не место мальчику… Вот завтра, если у неё будет спокойная ночь…
Фанни, которую освежил короткий сон, уже вовсе не желала, чтобы с ней обращались как с больной, и крикнула:
– Да-да, ты можешь войти! Садись вон там… Ты знаешь, у меня ничего нет.
– Ничего? – возмутилась Джейн. – Она упала замертво, как раз вот тут, где я сейчас стою! Она вернулась с примерки, я даже не слышала, как она пришла, мы уже даже обратили внимание на то, что она задерживается…
Жан, уже было заскучавший, словно у больничного изголовья, насторожённо поднял голову:
– Кто это – мы?
– Ваш отец и я… Ваш отец не пошёл на репетицию. Это была примерочная репетиция. Он принял ванну, побрился, навёл красоту, как невеста…
Дальше Жан не слушал. Он демонстративно перестал слушать и молчал до тех пор, пока Джейн не вышла из комнаты.
– Я могу разговаривать, – сказала Фанни, когда они остались одни. – Кстати, у меня всё прошло. Я остаюсь в постели, потому что приятно вот так полежать и потому что я хочу хорошо выглядеть на генеральной репетиции: иначе люди подумают, что я волнуюсь.
Он ничего не ответил. Помолчав немного, он в упор посмотрел на Фанни и бросил ей такое вопросительное, такое беспощадно-инквизиторское «Ну и?», что она даже покраснела.
– Что «ну и»?.. Ну и ничего!
Она заёрзала в постели, поправила подушку.
– Ну и, – повторил Жан, – они, значит, были дома, когда вы вернулись?
Она ничего не ответила, а её глаза избегали встречаться с минеральной голубизной сверлившего её взгляда.
– Ну и?.. И тогда вы… Вы почувствовали себя плохо?.. Как это случилось?
При этих его словах она опять явственно увидела подростка, лежащего на придорожной насыпи со свесившимися вниз ногами и светлыми испачканными землёй волосами… Но сегодня этот подросток казался ей каким-то чужим; разъярённый от боли, он стремился сделать себе больно, как можно больнее, и эгоистически упивался этим. Никакая тень жалости не смягчала взгляда его голубых глаз, а на его чистых приоткрытых устах вертелся один вопрос, всё время один и тот же постыдный вопрос:
– Где… они были?.. – бормотал он.
Она никогда не думала, что он дойдёт до такого. Ни тени жалости… Она повернула голову на подушке в сторону, чтобы скрыть рыдания.
– Когда вы вернулись, они…
Сквозь слёзы на ресницах она видела искажённым лицо ребёнка, за которым, плохо ли, хорошо ли, ухаживала, который десять лет рос с нею рядом. Одолеваемый своим первым в жизни горем, он жил теперь лишь для того, чтобы растравлять его.
«Как это страшно – ребёнок, потерявший надежду!» – подумала Фанни.
И навернувшиеся ей на глаза слёзы заслонили светловолосую голову, жадное любопытство голубых глаз.
– Они были здесь?
Поскольку она молчала, он сделал нетерпеливое движение, в котором сквозило презрение к слезам.
– Если бы я был на вашем месте, мамуля!.. Выражение детского высокомерия у него на лице сделало угрожающий жест, поднявший его со стула, вполне простительным.
«Ребёнок… – подумала Фанни. – Ребёнок, которого я вырастила… Он был таким ласковым».
Она повторяла трогательные банальные вещи, от которых слёзы текли ещё сильнее; однако то новое, что в ней теперь было, что в ней проснулось недавно, не позволило ей предаваться этому занятию слишком долго.
«Вырастила?.. Это как сказать. А что касается ласковости… У него сейчас нет жалости ни к кому, даже к женщине, которую он любит…»
От созерцания этого страдающего подростка к ней вернулось самообладание, и, перестав плакать, она сказала ему:
– Ты никогда не будешь на моём месте, малыш. Не надейся. И дай мне отдохнуть. Спокойной ночи, малыш, спокойной ночи.
Но он не уходил. Он скользил взглядом по всему, что находилось вокруг него, взглядом, звавшим на помощь, призывавшим свидетелей, сторонников, взывавшим к всеобщему возмущению. Он встал с покорной поспешностью, лишь когда раздался голос Джейн:
– Что-то этот поздний визит очень затянулся… Он не утомил вас, Фанни?
– Немного…
– Жан? Вы слышали? Ступайте живо, малыш.
Он переступил порог комнаты, стараясь не коснуться Джейн, и, освободившись от этого воинственно настроенного подростка, от его жестоких, яростных, мечущихся из стороны в сторону мыслей, Фанни почувствовала облегчение.
Одиночество и тишина нарушались теперь только шумами на улице и хождениями Джейн, высокой, светловолосой, едва ощутимыми колебаниями воздуха, доносившими до постели ритм её колышущегося платья и её мягких жестов рабыни…
Газовый рожок фонаря внизу, на улице, служил ей ночником. Разобранная бледная постель Фару тоже слегка освещала спальню.
Бессонница, когда она только начинается, кажется почти оазисом тем, кому хочется, размышляя и страдая, побыть наедине со своей подозрительностью. Вот уже три часа Фанни хотелось темноты и бессонницы. Однако, обретя то и другое, она обнаружила там лишь одну картину, яркую, как в жизни, – групповой портрет на фоне стены ванной комнаты. Она изучала её во всех подробностях – голый локоток, лежащий на мужском плече, волосы Фару, словно куст омелы, на фоне стены, два торчащих уголка фартука… В общем-то, ничего чересчур ужасного и ничего неприличного, никакого буйства плоти, которое оправдывало бы эти неровные толчки в груди, это безотчётное сердечное смятение, этот излишний страх, что те двое догадаются о её присутствии.
«Мне надо поговорить с Фару. С Фару или с Джейн? С Фару и с Джейн…»
Она не узнавала сама себя.
– Ты слишком проста, ты – ископаемое, – говаривал ей Фару.
Где теперь эта Фанни-ископаемое?
«Да, сначала надо поговорить с Фару. Никаких криков, никаких сцен, просто показать ему, в каком мы оказались положении… в немыслимом же… Мы уже не юные любовники, так что я не собираюсь говорить о физической ревности, которая если и замешана здесь, то лишь самой малой своей толикой…»
Но мысль об этой самой малой толике вызвала в её прихотливой памяти ладный, сочный и здоровый рот Фару и его дышащие ноздри, когда он приникал к ней долгим настойчивым поцелуем. Она порывисто села, зажгла свет и схватила зеркало на столике у изголовья. Лицо женщины неистовой, наложившееся на её нежное личико, наделило её подбородком со складками и оттопыренной нижней губой, которую она тут же поджала. За исключением красивых глаз с застывшим в них упрямством, она показалась себе некрасивой, но выражение неистовства на лице ей понравилось.
«Вот, я ещё могу разозлиться», – подумала она так же, как подумала бы, оказавшись в осаждённом городе: «Ну ничего! Сахару у нас хватит ещё на целых три месяца!»
Она провела рукой по щекам и подбородку, отказываясь от своего сердитого лица, отодвигая его на второй план:
«Если будет вдруг такая необходимость… Никогда ведь не знаешь…»
Фанни успокоилась, ощутив себя в некотором роде в безопасности оттого, что увидела на своём первозданно чистом, готовом к любому перевоплощению лице врождённую свирепость самки. Однако лояльность по отношению к мужу подсказала ей, что на этом следует пока остановиться.
«Потом. Во всяком случае – после премьеры».
Она тихонько погасила лампу, а когда Фару часа в три ночи вернулся домой, стала наблюдать за ним, неподвижно затаившись под копной своих тёмных волос.
Он бесцельно крутился в полумраке, покашливая от утомления и нервного напряжения. Потом с видом человека, потерпевшего поражение, расстался с одеждой. Его широкая спина горбилась, когда он забывал об осанке, и руки как бы тянули за собой плечи. При виде этой телесной скорби его верная союзница былых времён, укрытая чёрной шапкой волос, чуть было не рванулась участливо к нему на помощь с какими-нибудь настоями, с улыбками, словами – со всеми подбадривающими средствами, что были не раз испытаны за минувшие десять лет… Но она сдержала свой порыв, ощутив при этом непривычное страдание, и притворилась спящей.
– Там будем только мы, Фару?
– Ну конечно. Придёт, правда, Селлерье, я не мог отказать ей.
– Почему?
– Она способна оказывать кое-какое влияние – чуть ли не официально – в «Комеди Франсез»… Если…
– Она всюду изображает из себя серого кардинала, – язвительно сказала Джейн.
– Если «Краденый виноград» перейдёт из театра «Жимназ», где он лежит уже три года без движения, во «Франсэ»… Мне желательно иметь Селлерье на своей стороне…
– А! Вот как?.. А кто ещё?
– Эти дамы-закройщицы, эти господа-модельеры… Сапожник… Один агент из Америки, два типа из немецких театров… Фотограф… Несколько человек ещё приведет Сильвестр… И Ван Донген – потому что он пишет портрет Эстер Мериа.
– Ну ладно… – с обидой в голосе сказала Фанни. – Что ж, получается презентация портних. Весь Париж. Надо было предупредить меня об этом. О-о, этот телефон!..
Фару удивлённо посмотрел на жену. Он ещё никогда не видел, чтобы она так нервничала и раздражалась в связи с постановкой новой пьесы. Джейн просидела всё утро у телефона, облокотившись о стол с прижатой к уху трубкой.
– Критик из «Эха провинции» просит у вас один типографский оттиск, – сообщила Джейн.
Фару не соблаговолил ответить. Для него, вдруг безо всякого перехода и подготовки оказавшегося не у дел, время после обеда тянулось медленно и утомительно…
– Почему ты сегодня не пошёл туда?..
Он натянуто улыбнулся.
– Потому что там никто больше во мне не нуждается… Джейн, узнайте, кто это сейчас звонил. Эрнест так глуп… А потом соедините меня с кабинетом Сильвестра… Что с Цветами?.. О красных розах для Эстер позаботились?
– Да, – сказала Джейн.
– А о сигарах для Марсана и бумажнике для Каретта?
– Да, – сказала Джейн.
– А о ложе для Абеля Эрмана? Вы сделали всё необходимое, чтобы…
– Да, – сказала Джейн. – Поменяли на бенуар, который ему больше по душе.
– Что это за бумаги лежат под хрустальным прессом?
– Просьбы о местах, разумеется.
Фару мелочно засуетился.
– Но я их даже не видел! Надо всегда показывать их мне, всегда! Так чего же вы ждёте, почему не показываете их мне?
Джейн протянула ему записки, он оттолкнул их. Фанни молча слушала всё это.
– Что это шумит, дождь? – встрепенувшись, спросил Фару.
– Да, – сказала Джейн. – Но барометр поднимается.
– Который час? – спросила Фанни в наступившей тишине.
– О, Фанни! – поморщился Фару. – Ещё слишком рано. Уже в связи с одним только небезызвестным вам переодеванием Эстер во втором акте у нас сегодня вечером будет на час примерок, криков и истерик… Мы перекусим перед уходом, я полагаю? Если Жан к тому времени не вернётся, я не буду его ждать.
– Жан подойдёт к нам в «Водевиле», – сказала Фанни.
– А где он обедает?
– У себя в комитете!
– У него есть комитет?
– Ему семнадцать лет.
Как и всякий раз, когда Фанни обнаруживала чувство юмора, Фару только поднял брови и воздержался от улыбки.
– Если бы я знала, что будет столько народу, я бы нарядилась. Сильвестр будет в зале?
– Да, – ответил Фару. – И на сцене тоже. И в своём кабинете, и у задника, и в суфлёрской будке.
– Что он говорит о пьесе?
– Не знаю.
– Как? Ты не знаешь?
– Нет! Мы уже не разговариваем друг с другом.
– Но ты мне не рассказывал об этом! А почему?
– Сейчас канун генеральной; репетируем уже сорок дней; он директор, я – автор. Других причин нет.
Он барабанил по стеклу, испещрённому длинными полосами дождя. Плаксиво зевнул:
– Это вовсе не так весело, как думают, – закончить пьесу.
На сцене занавес был поднят, и там шёл вечный спор между машинистами сцены и художником-декоратором. Он длился уже с полчаса и рисковал не кончиться вообще никогда, ибо дородный старший машинист с мелодичным голосом ни тоном, ни лексикой не выходил за рамки учтивости, а художник-декоратор, внешностью похожий на Барреса, войдя в соревновательный азарт, демонстрировал отменную вежливость. Сидевшие в ложе бенуара Джейн и Фанни уже наизусть знали все детали декораций первого акта, примечательных настоящей старинной мебелью, английским столовым серебром и действительно «читаемыми» книгами в переплётах. И поэтому они отодвинулись в глубь ложи, уткнув подбородки в меховые воротники и съёжившись, словно на перроне вокзала. Примерно в половине десятого к ним прошмыгнул Жан Фару, спросил озабоченно: «Ещё не началось?» и получил в ответ лишь неопределённые жесты. Прервав диалог, художник-декоратор повернулся к залу и обратился к чёрной пустоте, к вздымающимся параллельными волнами чехлам.
– Господин Сильвестр в зале?
Через какое-то время, показавшееся слишком долгим, последовал ответ невидимого серафима-тенора, парящего где-то высоко:
– Еще не подошёл…
По куполу равномерно барабанил дождь.
– Что это тут происходит? – спросил Жан.
– Все ждут! – ответила Джейн. – А-а, вот и Фару!
На сцене он казался ещё крупнее. Он обменялся несколькими словами с невозмутимым декоратором, отвёл в сторону главного машиниста, похожего на шар в своих свободных одеждах, который вышел и привёл с собой двух тощих машинистов. Их усилиями голубой диван с китайским столиком исчезли, а вместо них появились министерский письменный стол и два стула.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Там кипяток, – сказал голос горничной. – Сейчас я сниму с мадам чулки…
– Ну так что?.. Я ухожу?.. – спросил Фару.
– Да, идите. Не забудьте про аптеку.
– Что за вопрос!.. Я позвоню из «Водевиля»?
– Как хотите. У меня такое впечатление, что это недомогание быстро пройдёт.
– Она никогда не была склонна к недомоганиям, – озадаченно сказал Фару.
– Что лишает её права когда-либо их испытать? Идите живо…
Рука Джейн, нащупывавшая крючки платья, коснулась груди Фанни, и та вздрогнула, как вздрогнула бы любая бодрствующая женщина. Застыдившись, она открыла глаза.
– Ну наконец-то! – сказала Джейн. – Ну наконец-то! Нет! В самом деле…
Она хотела засмеяться, но разразилась нервным плачем. Забыв о привычном ритуале, по которому она приникала к коленям Фанни и тёрлась о них головой, размазывая слёзы, Джейн плакала стоя; открыто, промокая глаза сложенным вчетверо платочком. Она сделала знак рукой, как бы говоря: «Подождите, это сейчас пройдёт…»
Устремлённые на неё большие глаза Фанни, тёмные, не выражавшие никакой мысли, её не смущали. Она села на кровать, приподняла прядь чёрных волос, струившуюся по белой щеке.
– А теперь рассказывайте. Как это случилось? Фанни стиснула под одеялом руки, собрала все свои силы, чтобы не проговориться.
«Если я скажу ей, Джейн воскликнет: "Как! Из-за этого? Только из-за того, что Фару и я..? Но ведь это тянется с незапамятных времен! Вы ведь не придаёте этому значения! Вы же сами не раз говорили…"»
– Вы случайно не беременны?
Эти слова показались Фанни столь нелепыми, что она улыбнулась.
– Разве я сказала что-нибудь смешное? Вы что, считаете, что застрахованы от маленьких Фару и Фарушечек?
– Нет… – сказала Фанни, смутившись.
То, что было в ней самого обыкновенного и самого чувствительного, нарисовало мысленно картину, которая волнует всех женщин: ребёночек, ещё не различимый и крохотный… Фанни положила руку на светлые волосы Джейн и произнесла колеблющимся голосом неосторожную фразу:
– Это вам… вам не причинило бы… Я хочу сказать, вам не было бы неприятно, если бы я произвела на свет маленького противного Фару?
Веки Джейн дрогнули и опустились, все черты её лица – расширившиеся и побелевшие ноздри, задрожавшие уголки рта, подбородок, позволявший угадывать спазмы горла, глотающего пустоту, – вступили в борьбу и одержали победу.
– Нет, – сказала она, открывая глаза. – Нет, – повторила она ещё раз, подавляя и отбрасывая некое притязание, – нет.
«Я не думаю, что она обманывает», – решила Фанни.
Она не убрала свою руку, теребившую белокурые волосы. Так ей удавалось удерживать на некотором расстоянии, на расстоянии вытянутой руки голову и тело, которое она иначе привлекла бы в свои объятия, в уравнительные объятия гарема.
Некоторое время спустя она стала извлекать из своего положения маленькие выгоды. Ведь к болезни домашняя прислуга испытывает такое же почтение, как и к богатству. Она получила в постель чашку, политое соком от жаркого картофельное пюре, виноград, иллюстрированные журналы. Джейн держалась в гостиной, дабы не утомлять «больную».
«Как мною все занимаются», – думала Фанни.
Она старалась лежать на спине, положив поверх одеяла обнажённые ищущие прохлады руки.
«Наверное, у меня немного повысилась температура; нет, это у меня в ушах шумит от аспирина…»
Какой-то настоятельный звук, словно прилив и отлив, то приближался к ней, то удалялся от неё, принося и унося картину, смысл которой воспринимался ею теперь не слишком отчётливо: Джейн, прижатая к стене, почти раздавленная крупным телом Фару… Она заснула и проснулась часов в одиннадцать: Жан Фару сдержанным голосом просил у Джейн разрешения войти. Джейн стояла на пороге спальни и не пускала его, чинно объясняя ему:
– Вы её утомите… Тут совсем не место мальчику… Вот завтра, если у неё будет спокойная ночь…
Фанни, которую освежил короткий сон, уже вовсе не желала, чтобы с ней обращались как с больной, и крикнула:
– Да-да, ты можешь войти! Садись вон там… Ты знаешь, у меня ничего нет.
– Ничего? – возмутилась Джейн. – Она упала замертво, как раз вот тут, где я сейчас стою! Она вернулась с примерки, я даже не слышала, как она пришла, мы уже даже обратили внимание на то, что она задерживается…
Жан, уже было заскучавший, словно у больничного изголовья, насторожённо поднял голову:
– Кто это – мы?
– Ваш отец и я… Ваш отец не пошёл на репетицию. Это была примерочная репетиция. Он принял ванну, побрился, навёл красоту, как невеста…
Дальше Жан не слушал. Он демонстративно перестал слушать и молчал до тех пор, пока Джейн не вышла из комнаты.
– Я могу разговаривать, – сказала Фанни, когда они остались одни. – Кстати, у меня всё прошло. Я остаюсь в постели, потому что приятно вот так полежать и потому что я хочу хорошо выглядеть на генеральной репетиции: иначе люди подумают, что я волнуюсь.
Он ничего не ответил. Помолчав немного, он в упор посмотрел на Фанни и бросил ей такое вопросительное, такое беспощадно-инквизиторское «Ну и?», что она даже покраснела.
– Что «ну и»?.. Ну и ничего!
Она заёрзала в постели, поправила подушку.
– Ну и, – повторил Жан, – они, значит, были дома, когда вы вернулись?
Она ничего не ответила, а её глаза избегали встречаться с минеральной голубизной сверлившего её взгляда.
– Ну и?.. И тогда вы… Вы почувствовали себя плохо?.. Как это случилось?
При этих его словах она опять явственно увидела подростка, лежащего на придорожной насыпи со свесившимися вниз ногами и светлыми испачканными землёй волосами… Но сегодня этот подросток казался ей каким-то чужим; разъярённый от боли, он стремился сделать себе больно, как можно больнее, и эгоистически упивался этим. Никакая тень жалости не смягчала взгляда его голубых глаз, а на его чистых приоткрытых устах вертелся один вопрос, всё время один и тот же постыдный вопрос:
– Где… они были?.. – бормотал он.
Она никогда не думала, что он дойдёт до такого. Ни тени жалости… Она повернула голову на подушке в сторону, чтобы скрыть рыдания.
– Когда вы вернулись, они…
Сквозь слёзы на ресницах она видела искажённым лицо ребёнка, за которым, плохо ли, хорошо ли, ухаживала, который десять лет рос с нею рядом. Одолеваемый своим первым в жизни горем, он жил теперь лишь для того, чтобы растравлять его.
«Как это страшно – ребёнок, потерявший надежду!» – подумала Фанни.
И навернувшиеся ей на глаза слёзы заслонили светловолосую голову, жадное любопытство голубых глаз.
– Они были здесь?
Поскольку она молчала, он сделал нетерпеливое движение, в котором сквозило презрение к слезам.
– Если бы я был на вашем месте, мамуля!.. Выражение детского высокомерия у него на лице сделало угрожающий жест, поднявший его со стула, вполне простительным.
«Ребёнок… – подумала Фанни. – Ребёнок, которого я вырастила… Он был таким ласковым».
Она повторяла трогательные банальные вещи, от которых слёзы текли ещё сильнее; однако то новое, что в ней теперь было, что в ней проснулось недавно, не позволило ей предаваться этому занятию слишком долго.
«Вырастила?.. Это как сказать. А что касается ласковости… У него сейчас нет жалости ни к кому, даже к женщине, которую он любит…»
От созерцания этого страдающего подростка к ней вернулось самообладание, и, перестав плакать, она сказала ему:
– Ты никогда не будешь на моём месте, малыш. Не надейся. И дай мне отдохнуть. Спокойной ночи, малыш, спокойной ночи.
Но он не уходил. Он скользил взглядом по всему, что находилось вокруг него, взглядом, звавшим на помощь, призывавшим свидетелей, сторонников, взывавшим к всеобщему возмущению. Он встал с покорной поспешностью, лишь когда раздался голос Джейн:
– Что-то этот поздний визит очень затянулся… Он не утомил вас, Фанни?
– Немного…
– Жан? Вы слышали? Ступайте живо, малыш.
Он переступил порог комнаты, стараясь не коснуться Джейн, и, освободившись от этого воинственно настроенного подростка, от его жестоких, яростных, мечущихся из стороны в сторону мыслей, Фанни почувствовала облегчение.
Одиночество и тишина нарушались теперь только шумами на улице и хождениями Джейн, высокой, светловолосой, едва ощутимыми колебаниями воздуха, доносившими до постели ритм её колышущегося платья и её мягких жестов рабыни…
Газовый рожок фонаря внизу, на улице, служил ей ночником. Разобранная бледная постель Фару тоже слегка освещала спальню.
Бессонница, когда она только начинается, кажется почти оазисом тем, кому хочется, размышляя и страдая, побыть наедине со своей подозрительностью. Вот уже три часа Фанни хотелось темноты и бессонницы. Однако, обретя то и другое, она обнаружила там лишь одну картину, яркую, как в жизни, – групповой портрет на фоне стены ванной комнаты. Она изучала её во всех подробностях – голый локоток, лежащий на мужском плече, волосы Фару, словно куст омелы, на фоне стены, два торчащих уголка фартука… В общем-то, ничего чересчур ужасного и ничего неприличного, никакого буйства плоти, которое оправдывало бы эти неровные толчки в груди, это безотчётное сердечное смятение, этот излишний страх, что те двое догадаются о её присутствии.
«Мне надо поговорить с Фару. С Фару или с Джейн? С Фару и с Джейн…»
Она не узнавала сама себя.
– Ты слишком проста, ты – ископаемое, – говаривал ей Фару.
Где теперь эта Фанни-ископаемое?
«Да, сначала надо поговорить с Фару. Никаких криков, никаких сцен, просто показать ему, в каком мы оказались положении… в немыслимом же… Мы уже не юные любовники, так что я не собираюсь говорить о физической ревности, которая если и замешана здесь, то лишь самой малой своей толикой…»
Но мысль об этой самой малой толике вызвала в её прихотливой памяти ладный, сочный и здоровый рот Фару и его дышащие ноздри, когда он приникал к ней долгим настойчивым поцелуем. Она порывисто села, зажгла свет и схватила зеркало на столике у изголовья. Лицо женщины неистовой, наложившееся на её нежное личико, наделило её подбородком со складками и оттопыренной нижней губой, которую она тут же поджала. За исключением красивых глаз с застывшим в них упрямством, она показалась себе некрасивой, но выражение неистовства на лице ей понравилось.
«Вот, я ещё могу разозлиться», – подумала она так же, как подумала бы, оказавшись в осаждённом городе: «Ну ничего! Сахару у нас хватит ещё на целых три месяца!»
Она провела рукой по щекам и подбородку, отказываясь от своего сердитого лица, отодвигая его на второй план:
«Если будет вдруг такая необходимость… Никогда ведь не знаешь…»
Фанни успокоилась, ощутив себя в некотором роде в безопасности оттого, что увидела на своём первозданно чистом, готовом к любому перевоплощению лице врождённую свирепость самки. Однако лояльность по отношению к мужу подсказала ей, что на этом следует пока остановиться.
«Потом. Во всяком случае – после премьеры».
Она тихонько погасила лампу, а когда Фару часа в три ночи вернулся домой, стала наблюдать за ним, неподвижно затаившись под копной своих тёмных волос.
Он бесцельно крутился в полумраке, покашливая от утомления и нервного напряжения. Потом с видом человека, потерпевшего поражение, расстался с одеждой. Его широкая спина горбилась, когда он забывал об осанке, и руки как бы тянули за собой плечи. При виде этой телесной скорби его верная союзница былых времён, укрытая чёрной шапкой волос, чуть было не рванулась участливо к нему на помощь с какими-нибудь настоями, с улыбками, словами – со всеми подбадривающими средствами, что были не раз испытаны за минувшие десять лет… Но она сдержала свой порыв, ощутив при этом непривычное страдание, и притворилась спящей.
– Там будем только мы, Фару?
– Ну конечно. Придёт, правда, Селлерье, я не мог отказать ей.
– Почему?
– Она способна оказывать кое-какое влияние – чуть ли не официально – в «Комеди Франсез»… Если…
– Она всюду изображает из себя серого кардинала, – язвительно сказала Джейн.
– Если «Краденый виноград» перейдёт из театра «Жимназ», где он лежит уже три года без движения, во «Франсэ»… Мне желательно иметь Селлерье на своей стороне…
– А! Вот как?.. А кто ещё?
– Эти дамы-закройщицы, эти господа-модельеры… Сапожник… Один агент из Америки, два типа из немецких театров… Фотограф… Несколько человек ещё приведет Сильвестр… И Ван Донген – потому что он пишет портрет Эстер Мериа.
– Ну ладно… – с обидой в голосе сказала Фанни. – Что ж, получается презентация портних. Весь Париж. Надо было предупредить меня об этом. О-о, этот телефон!..
Фару удивлённо посмотрел на жену. Он ещё никогда не видел, чтобы она так нервничала и раздражалась в связи с постановкой новой пьесы. Джейн просидела всё утро у телефона, облокотившись о стол с прижатой к уху трубкой.
– Критик из «Эха провинции» просит у вас один типографский оттиск, – сообщила Джейн.
Фару не соблаговолил ответить. Для него, вдруг безо всякого перехода и подготовки оказавшегося не у дел, время после обеда тянулось медленно и утомительно…
– Почему ты сегодня не пошёл туда?..
Он натянуто улыбнулся.
– Потому что там никто больше во мне не нуждается… Джейн, узнайте, кто это сейчас звонил. Эрнест так глуп… А потом соедините меня с кабинетом Сильвестра… Что с Цветами?.. О красных розах для Эстер позаботились?
– Да, – сказала Джейн.
– А о сигарах для Марсана и бумажнике для Каретта?
– Да, – сказала Джейн.
– А о ложе для Абеля Эрмана? Вы сделали всё необходимое, чтобы…
– Да, – сказала Джейн. – Поменяли на бенуар, который ему больше по душе.
– Что это за бумаги лежат под хрустальным прессом?
– Просьбы о местах, разумеется.
Фару мелочно засуетился.
– Но я их даже не видел! Надо всегда показывать их мне, всегда! Так чего же вы ждёте, почему не показываете их мне?
Джейн протянула ему записки, он оттолкнул их. Фанни молча слушала всё это.
– Что это шумит, дождь? – встрепенувшись, спросил Фару.
– Да, – сказала Джейн. – Но барометр поднимается.
– Который час? – спросила Фанни в наступившей тишине.
– О, Фанни! – поморщился Фару. – Ещё слишком рано. Уже в связи с одним только небезызвестным вам переодеванием Эстер во втором акте у нас сегодня вечером будет на час примерок, криков и истерик… Мы перекусим перед уходом, я полагаю? Если Жан к тому времени не вернётся, я не буду его ждать.
– Жан подойдёт к нам в «Водевиле», – сказала Фанни.
– А где он обедает?
– У себя в комитете!
– У него есть комитет?
– Ему семнадцать лет.
Как и всякий раз, когда Фанни обнаруживала чувство юмора, Фару только поднял брови и воздержался от улыбки.
– Если бы я знала, что будет столько народу, я бы нарядилась. Сильвестр будет в зале?
– Да, – ответил Фару. – И на сцене тоже. И в своём кабинете, и у задника, и в суфлёрской будке.
– Что он говорит о пьесе?
– Не знаю.
– Как? Ты не знаешь?
– Нет! Мы уже не разговариваем друг с другом.
– Но ты мне не рассказывал об этом! А почему?
– Сейчас канун генеральной; репетируем уже сорок дней; он директор, я – автор. Других причин нет.
Он барабанил по стеклу, испещрённому длинными полосами дождя. Плаксиво зевнул:
– Это вовсе не так весело, как думают, – закончить пьесу.
На сцене занавес был поднят, и там шёл вечный спор между машинистами сцены и художником-декоратором. Он длился уже с полчаса и рисковал не кончиться вообще никогда, ибо дородный старший машинист с мелодичным голосом ни тоном, ни лексикой не выходил за рамки учтивости, а художник-декоратор, внешностью похожий на Барреса, войдя в соревновательный азарт, демонстрировал отменную вежливость. Сидевшие в ложе бенуара Джейн и Фанни уже наизусть знали все детали декораций первого акта, примечательных настоящей старинной мебелью, английским столовым серебром и действительно «читаемыми» книгами в переплётах. И поэтому они отодвинулись в глубь ложи, уткнув подбородки в меховые воротники и съёжившись, словно на перроне вокзала. Примерно в половине десятого к ним прошмыгнул Жан Фару, спросил озабоченно: «Ещё не началось?» и получил в ответ лишь неопределённые жесты. Прервав диалог, художник-декоратор повернулся к залу и обратился к чёрной пустоте, к вздымающимся параллельными волнами чехлам.
– Господин Сильвестр в зале?
Через какое-то время, показавшееся слишком долгим, последовал ответ невидимого серафима-тенора, парящего где-то высоко:
– Еще не подошёл…
По куполу равномерно барабанил дождь.
– Что это тут происходит? – спросил Жан.
– Все ждут! – ответила Джейн. – А-а, вот и Фару!
На сцене он казался ещё крупнее. Он обменялся несколькими словами с невозмутимым декоратором, отвёл в сторону главного машиниста, похожего на шар в своих свободных одеждах, который вышел и привёл с собой двух тощих машинистов. Их усилиями голубой диван с китайским столиком исчезли, а вместо них появились министерский письменный стол и два стула.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17