Ночное время, резкий свет из комнаты через распахнутое окно, падающий на обожжённое молнией дерево на бульваре, а главное, наши задние мысли придавали этому идиотскому диалогу между господином во фраке и дамой в уличном костюме трагический колорит. Я не уставала. «Достоинство – это недостаток мужчины», и Жан первый проявил признаки утомлённости. Он нервно зевнул, и этот зевок не только не оскорбил меня, а напротив, вызвал у меня образ такого Жана, каким я обычно пренебрегала: серьёзного, занятого работой, склонившего свою крепкую шею гурмана над листком, исписанным цифрами… Крепкая шея гурмана… Волна яростной чувственности поднялась вдруг во мне из самой глубины моего нутра – кровь прилила к горлу так, что я стала кашлять, и забилась в ушах, словно тамбурин на танцах, эдакое страстное движение животного, призывающего своего самца… Я знаю, что я тогда встала, причём так резко, что опрокинула стул, на котором сидела, и выкрикнула в бешенстве:
– Ну и что?
Он тоже вскочил и, увидев выражение моего лица, стал следить за моими руками.
– Ошибаешься, – сказала я кратко. – Тебе нечего бояться. Я вот что хотела сказать: «Ну что, кончилось? Кончилось то, что было между нами?»
Он мрачно глядел на меня и злился на то, что я заставляю его ответить.
– Что кончено? Что кончено? С тебя не хватит этой жизни? Ты считаешь, что мы хорошо жили? Тебе хочется снова начать?..
Благодаря логической перестановке наши позиции переменились: он стал тем, кто говорит, кто жалуется и кто обвиняет, а мне остаётся только слушать, я отвечала ему только про себя, зато от всего сердца: «Начать с начала, о, конечно, начать с начала что угодно, лишь бы это было с тобой…»
Но вслух я только пролепетала: «Но, Жан…» – чтобы он продолжал, чтобы он продолжил с ещё большей силой, как река, преграждённая чересчур слабой запрудой.
Он стал расхаживать по комнате.
– Снова начать такую жизнь… Прошу тебя простить меня за то зло, которое я тебе причинил, – сказал он весьма язвительно, – но, я полагаю, мы квиты.
– Ты на меня сердишься, Жан?
Он остановился, словно желая бросить мне вызов:
– Да, сержусь. Не могу этого отрицать. Не знаю, прав ли я или нет, но я на тебя сержусь.
– Мой дорогой…
Я пробормотала это еле слышно, но он услышал. Чувство благодарности так переполнило меня, что я едва устояла на ногах, – раз он таит на меня обиду, значит, я не стала для него чужой. Нежная и рабская благодарность жён, которых мужья «учат» рукоприкладством, – ведь Майя расцветала после того, как Жан её бил!.. Он, в свою очередь, решил внести ясность и сказал:
– Нет. Ты свободна. Но знай, если это может удовлетворить твоё «женское достоинство», как ты это назвала в своём письме, так вот знай, что ты – самое ужасное воспоминание моей любовной жизни.
Я снова села, оперлась головой о знакомый шёлк кресла и стала тихо повторять, закрыв глаза:
– Да… говори… говори… Он пожал плечами:
– «Говори!» Давно пора! Восемь месяцев высокомерного молчания, ты приходишь ко мне и твердишь: «??????!»… ? ?? o??????nu, ?cao? слышишь, как я думаю, так зачем тебе надо, чтобы я говорил?
– О, Жан, слышу, как ты думаешь… Я могла сказать это только ради игры, но…
– Не ври! – крикнул он. – Ты врёшь! Ты слышала, как я думаю, или, вернее, ты приписывала мне мысли, соответствующие тому фальшивому представлению, которое у тебя сложилось обо мне, вернее, не обо мне, а о мужчине, о мужчине, твоём враге, дьяволе во плоти…
– Да… говори…
– Всё лучшее, что я тебе дал, ты использовала для того, чтобы наиболее изощрённо унижать меня, ты наделила меня качествами хама и недостатками идиота… А-а! Ты полагала, что из нас двоих только ты одна слышишь, что думает другой?..
Он отошёл к столу, чтобы налить себе стакан воды, и я услышала, как горло графина стучит о стакан… Я не двигалась, не открывала глаз, так я боялась прервать его… Но к счастью, он ещё не всё сказал:
– И даже если бы твоё тщеславие прорицательницы тебе не изменяло, даже если бы я и вправду был тем сомнительным господином, с которым ты связала раз и навсегда свою судьбу, подслушивать, что я думаю, – это постоянное оскорбление моему покою, моей безопасности мыслящего существа, той священной недостижимости моего внутреннего мира, на которую я имею право и которую ты не должна нарушать!..
Я по-прежнему не открывала глаз и только едва заметно кивала головой в знак внутреннего одобрения: «Хорошо. Очень хорошо». И к тому же он сказал: «Ты должна», а не «ты должна была»…
Он умолк, а я продолжала им любоваться, как он ходил взад и вперёд по комнате и дрожал от нескрываемого гнева, которым я начинала гордиться… «Принять его в себя, нести в себе так, чтобы все его проявления, переливы всех его состояний, вместо того чтобы трогать вас в той же мере, как других людей…»
– Но, Жан… Почему ты не защищался, не пытался объяснить… Почему ты не раскрылся?..
Он двинулся ко мне так резко, словно хотел меня ударить:
– Объясняться! Защищаться! Слова судьи после молчания судьи… но прежде всего, почему я всегда должен что-то делать, а не ты?
Я наслаждалась этими словами упрямого ребёнка, я наслаждалась тем, что нахожусь здесь, в жаркой словесной схватке любовников, которая, похоже, продлится ещё долго…
– Это справедливо, – честно признала я.
Он присел на маленький диванчик, и на его лице лежала печать большой усталости. С той минуты, как он меня увидел, у него не было ни одного чувственного порыва, он не пытался сорвать ни одного гневного поцелуя, ставшего со временем единственным способом нашего общения… Словно ему в голову пришли те же мысли, он добавил с безнадёжностью в голосе:
– Вместе спать – это же так легко…
Я не обиделась на то, что он считал себя ни в чём не виноватым, выходило, что он ничего не требует от женщины, кроме женского тепла и живого прибежища в виде сомкнутых объятий… Но так вести себя я не смела, мне даже казалось, что никогда уже не осмелюсь…
– Правда, что ты уезжаешь? – спросил он тем же усталым голосом, – что ты возвращаешься в театр к своей старой профессии? Я покачала головой.
– Нет, Жан, это неправда, это ещё одна ложь. У меня больше нет профессии.
И я продолжала про себя свой монолог с печальной истовостью: «У меня больше нет профессии. Её нет, зато есть цель, вот она, передо мною: этот человек, который меня больше не хочет и которого я люблю. Настичь его, дрожать, что он снова ускользнёт, видеть, как он ускользает, и снова терпеливо его настигать, чтобы снова завладеть им. Вот отныне моя профессия. Всё, что я любила до него, будет мне тогда возвращено – яркое солнце, музыка, шёпот листьев, застенчивые и страстные голоса домашних животных и гордое молчание страдающих людей – всё это мне будет возвращено, но только через него, только если я им завладею… Я вижу его так близко от себя, так плотно прильнувшего ко мне с первой нашей встречи, и я подумала, что владею им. Я так безумно желала переступить через него, принимая за препятствие ограниченность своего мира… Мне думается, что многие женщины бродят вокруг да около, как я, прежде чем вновь занять своё истинное место, которое всегда по эту сторону мужчины…»
– Так что же ты собираешься делать?
Я хотела ответить ему одним взглядом, но его глаза избегали встречи с моими, и это было так же однозначно, как если бы он сказал: «Нет, нет, ещё слишком рано…» И выражение его лица было при этом таким строгим и серьёзным, что казалось: он хочет убить во мне всякую надежду. Я с трудом сдержала улыбку – ведь он не догадывался, что я готова его ждать всю свою жизнь…
– Что я собираюсь делать?.. Это зависит немного и от тебя, Жан… Я говорю «немного», но… Я начну с того, что дам тебе возможность поспать, потому что уже поздно, а тебе завтра работать…
Я, держа в руках нефритовую грушу, старинную, с трещиной, гладила её и в то же время искала глазами другой след моего пребывания в этой комнате. Я гладила её, холодную и отполированную, а потом сунула в свою сумку.
– Ты мне ничего не скажешь, Жан?
Он не спускал взгляда с моих рук, видимо ощущая символический смысл их жеста – уход.
– Прощай, мой молчаливый.
Когда я встала, то почувствовала, что моё доверие и упорство вот-вот рухнут, как, впрочем, и моё тело. Я поправила шляпу, чтобы уйти, и сказала себе: «Он даст мне уйти… Но я ещё не ушла. Я ухвачусь за любой предлог. Я ещё не ушла». Он тоже встал – он был на голову выше меня. Я подняла на него глаза, и меня охватило странное чувство невероятного уважения к самой себе, вернее, к той, какой я была несколько недель назад, к Рене прошлого сезона – к женщине, которая обладала этим мужчиной.
– Мой молчаливый, ты не говоришь ни слова, а уж тем более не пишешь. В каком молчании ты меня оставил…
Он опустил голову и отвёл взгляд, который вдруг стал бегущим, отчего Жан сразу же подурнел.
– Что поделаешь… Отвечать, писать… Снова сцены, обмен ужасными словами, которые потом нельзя забыть… Добавлять ещё яду, когда мы и так уже не можем ничего принять друг от друга?..
– Верно, что… – услужливо поддакнула я.
А про себя подумала: «Я прекрасно знаю, что он далёк от совершенства. Если судьба мне его вернёт я не раз ещё увижу у него улыбку некоего вороватого животного, он уходит от тяжёлой правды, от любого усилия, которое надо сделать. Я прекрасно знаю, что он способен, прежде чем что-то отдать, потребовать от меня полной отдачи, да ещё при этом изящно извиниться, что не требует большего. Но поскольку он таков, каков есть, я нахожу его, как говорят в народе, „достаточно хорошим для себя“, поскольку у меня нет ни желания, ни права принадлежать исключительно герою, я, несовершенная, хочу получить этого несовершенного Жана, и никакого другого…»
– Так что же, Жан, до свидания?
Я протянула ему руку, и, когда он наклонился, чтобы поцеловать её, я увидела, как нервно трепещет под его ноздрями прелестная складочка на верхней губе. Я колебалась лишь мгновение: вернуть его во что бы то ни стало, и не важно, каким путём. Выиграть время! Упасть с ним вместе, но не для того, чтобы мучить друг друга, а в надежде, что из тягостной чёрной услады, из густого мускусного ила пробьётся на свет чистый новый росток – ирис благородного изгиба, любовь, которой мы будем достойны…
Быстрыми пальцами я, словно невзначай, коснулась его уха. Он вздрогнул и отвернулся, как женщина, которую желают соблазнить.
– Мой дорогой…
Он покачал головой и глухо сказал:
– Осторожно! Это опять всего лишь желание… Взглядом он снова касался того, что его во мне больше всего привлекало: мои плечи, грудь, руки, которые я стиснула, чтобы не начать его слишком быстро ласкать…
– Я говорю тебе, слышишь, что это лишь желание!
– Да, да, – кивком подтвердила я.
Рука моего хозяина легла мне на плечи.
– Тебе этого достаточно? Тебе этого достаточно? Только этого ты от меня хочешь? Только это ты мне можешь дать?
Не в силах врать, я скользнула в его объятия и закрыла глаза, чтобы он не увидел, что я отдаю ему свою душу.
Солнце садится и удлиняет на морской глади тени колючих рифов. Прошло уже много времени, а я всё ещё сижу здесь, под полотняным тентом, опёршись о золотистую кирпичную стенку. Там, вдали, на самом верху ажурной скалы виднеется маленький чёрный силуэт, который то приближается, то останавливается, то снова двигается вперёд… Это он. Он тоже наверняка видит оттуда моё белое платье. Он придёт, но торопиться не будет, ведь он знает, что я его жду. Когда я увижу его здесь внизу – чёрную фигуру на жёлтом песке, – только тогда я встану и пойду ему навстречу. Я тоже не буду спешить, потому что он ведь идёт ко мне. Он обнимет меня за плечи и скажет, что день был прекрасный, что он видел какую-то вспорхнувшую птичку и куница шмыгнула у него под ногами. Мы говорим немного, но наши паузы между произносимыми фразами полны содержания и доверия – за прошедшие два месяца мы уже всё друг другу порассказали, и слова наши постепенно щедро обогатили нас друг другом…
Завтра он должен уехать, и сейчас его главная забота – с толком использовать каждый час своих коротких каникул в этом краю, который он так любит. Он радостно шагает вдоль моря, он здесь деятелен, будто преуспевающий крестьянин… Я стараюсь не отставать от него, но всё же иду чуть поодаль, я вообще изменилась, стала мягче и двигаюсь не так порывисто. Глядя, как яростно он кидается навстречу жизни, мне кажется, что мы поменялись ролями, что теперь он – жадный странник, а я гляжу на него, бросив навсегда якорь.
Очерк жизни и творчества КОЛЕТТ
1906–1913
Произведения, которые вошли в этот том, были написаны в самый трудный, мучительный и напряжённый период жизни Колетт. Брошенная мужем, оставленная без средств к существованию, она стала зарабатывать на жизнь, выступая в театре пантомимы. В те времена этот жанр пользовался огромной популярностью – возможно, из-за начинающегося влияния немого кино. Нужно было обладать необыкновенно выразительной пластикой, чтобы суметь без слов передать состояние души, переживания и чувства персонажей. Колетт была тогда стройной, грациозной женщиной небольшого роста и выглядела значительно моложе своих 33 лет. Ей пошли на пользу длительные прогулки, увлечение гимнастикой и велосипедом. В 1905 году, ещё будучи женой Вилли, она развлечения ради стала брать уроки танца и пантомимы у известного артиста и танцора Жоржа Вага, который обнаружил у неё незаурядные способности к этому виду искусства и устроил её в театр.
Впервые она вышла на сцену в феврале 1906 года в парижском театре Матюрэн в пьесе с броским названием «Желание, любовь и химера». К концу года, лишённая алчным супругом даже гонораров за ею же написанные книги (он приписал себе одному их авторство), она становится профессиональной актрисой, работает в основном в паре с Жоржем Вагом. Они выступают в разных театрах и мюзик-холлах, много ездят по стране, гастролируют даже за границей. Это стало её единственным источником существования.
Из светской дамы, жены известного писателя, обеспеченной и праздной, Колетт превратилась в измученную тяжёлой работой скромную труженицу сцены.
Резкая перемена среды и образа жизни удручающе подействовала на молодую женщину. Через несколько лет в романе «Странница» она передаст своё настроение того времени, описывая подавленное душевное состояние героини романа, Рене Нере, – несчастной, одинокой, страдающей от своего положения «писательницы, которая плохо кончила», так как стала актрисой мюзик-холла. У неё ежедневные репетиции и выступления, требующие большой физической выносливости, изматывающие гастрольные поездки из города в город, неудобные дешёвые отели, невкусная еда, ей приходится выходить на пыльную и нередко холодную сцену, терпеть грубую, вульгарную публику, отбиваться от приставаний назойливых поклонников, пытающихся вручать ей записки вместе с букетом цветов, а то и просто врывающихся в артистическую уборную.
Но Рене Нере, как и её прототип – сама Колетт, – терпеливо выносит все тяготы, добросовестно и увлечённо работает, устанавливает дружеские отношения с такими же, как она, измотанными товарищами по сцене. Она открывает для себя неизвестный ей ранее мир простых, обыкновенных людей, в поте лица зарабатывающих себе на жизнь, и находит среди них немало хороших и душевных друзей. Её здесь уважают, любят, когда нужно – придут на помощь. Она ясно видит, насколько эти люди человечнее и порядочнее тех, с кем она постоянно общалась, когда была женой Вилли. Там над ней смеялись, ибо все знали, каким «донжуаном-проказником» был её муж, постоянно ей изменявший. И сейчас ей иногда приходится выступать с концертами в салонах владельцев богатых особняков и сталкиваться там со старыми знакомыми, в том числе и с любовницами бывшего супруга. Они открыто презирают её, считают неудачницей, потерпевшей жизненное поражение.
Но не все относились к ней свысока. В той среде парижской элиты, где она вращалась в годы замужества, существовал довольно узкий круг дам – сторонниц однополой любви. Они собирались в особых дамских салонах, вели интеллектуальные беседы, изливали друг другу душу, танцевали, слушали музыку и затем уединялись парами. Один из таких женских кружков собирался в доме богатой и эксцентричной американки Натали Клиффорд-Барни, куда приезжали даже дамы знатного происхождения. Прибывали они в закрытых каретах, закутанные с ног до головы в длинные плащи, чтобы не было видно, что некоторые из них одеты в мужские костюмы. Дело в том, что ходить в таком виде по городу запретил, под угрозой штрафа, префект Парижа Лепин, глубоко возмущённый поведением женщин, бросавших вызов приличиям и нормам морали. Открытое пристрастие к лесбосу было одной из примет того изысканного аморализма, который был характерен для нравов «Прекрасной эпохи».
В салоне Натали Барни, с которой Колетт познакомилась и подружилась ещё во времена Вилли, она встретилась с Мисси, то есть с маркизой Матильдой де Бельбёф, урождённой Матильдой де Морни, дочерью герцога де Морни (сводного брата императора Наполеона III) и русской княгини Трубецкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Ну и что?
Он тоже вскочил и, увидев выражение моего лица, стал следить за моими руками.
– Ошибаешься, – сказала я кратко. – Тебе нечего бояться. Я вот что хотела сказать: «Ну что, кончилось? Кончилось то, что было между нами?»
Он мрачно глядел на меня и злился на то, что я заставляю его ответить.
– Что кончено? Что кончено? С тебя не хватит этой жизни? Ты считаешь, что мы хорошо жили? Тебе хочется снова начать?..
Благодаря логической перестановке наши позиции переменились: он стал тем, кто говорит, кто жалуется и кто обвиняет, а мне остаётся только слушать, я отвечала ему только про себя, зато от всего сердца: «Начать с начала, о, конечно, начать с начала что угодно, лишь бы это было с тобой…»
Но вслух я только пролепетала: «Но, Жан…» – чтобы он продолжал, чтобы он продолжил с ещё большей силой, как река, преграждённая чересчур слабой запрудой.
Он стал расхаживать по комнате.
– Снова начать такую жизнь… Прошу тебя простить меня за то зло, которое я тебе причинил, – сказал он весьма язвительно, – но, я полагаю, мы квиты.
– Ты на меня сердишься, Жан?
Он остановился, словно желая бросить мне вызов:
– Да, сержусь. Не могу этого отрицать. Не знаю, прав ли я или нет, но я на тебя сержусь.
– Мой дорогой…
Я пробормотала это еле слышно, но он услышал. Чувство благодарности так переполнило меня, что я едва устояла на ногах, – раз он таит на меня обиду, значит, я не стала для него чужой. Нежная и рабская благодарность жён, которых мужья «учат» рукоприкладством, – ведь Майя расцветала после того, как Жан её бил!.. Он, в свою очередь, решил внести ясность и сказал:
– Нет. Ты свободна. Но знай, если это может удовлетворить твоё «женское достоинство», как ты это назвала в своём письме, так вот знай, что ты – самое ужасное воспоминание моей любовной жизни.
Я снова села, оперлась головой о знакомый шёлк кресла и стала тихо повторять, закрыв глаза:
– Да… говори… говори… Он пожал плечами:
– «Говори!» Давно пора! Восемь месяцев высокомерного молчания, ты приходишь ко мне и твердишь: «??????!»… ? ?? o??????nu, ?cao? слышишь, как я думаю, так зачем тебе надо, чтобы я говорил?
– О, Жан, слышу, как ты думаешь… Я могла сказать это только ради игры, но…
– Не ври! – крикнул он. – Ты врёшь! Ты слышала, как я думаю, или, вернее, ты приписывала мне мысли, соответствующие тому фальшивому представлению, которое у тебя сложилось обо мне, вернее, не обо мне, а о мужчине, о мужчине, твоём враге, дьяволе во плоти…
– Да… говори…
– Всё лучшее, что я тебе дал, ты использовала для того, чтобы наиболее изощрённо унижать меня, ты наделила меня качествами хама и недостатками идиота… А-а! Ты полагала, что из нас двоих только ты одна слышишь, что думает другой?..
Он отошёл к столу, чтобы налить себе стакан воды, и я услышала, как горло графина стучит о стакан… Я не двигалась, не открывала глаз, так я боялась прервать его… Но к счастью, он ещё не всё сказал:
– И даже если бы твоё тщеславие прорицательницы тебе не изменяло, даже если бы я и вправду был тем сомнительным господином, с которым ты связала раз и навсегда свою судьбу, подслушивать, что я думаю, – это постоянное оскорбление моему покою, моей безопасности мыслящего существа, той священной недостижимости моего внутреннего мира, на которую я имею право и которую ты не должна нарушать!..
Я по-прежнему не открывала глаз и только едва заметно кивала головой в знак внутреннего одобрения: «Хорошо. Очень хорошо». И к тому же он сказал: «Ты должна», а не «ты должна была»…
Он умолк, а я продолжала им любоваться, как он ходил взад и вперёд по комнате и дрожал от нескрываемого гнева, которым я начинала гордиться… «Принять его в себя, нести в себе так, чтобы все его проявления, переливы всех его состояний, вместо того чтобы трогать вас в той же мере, как других людей…»
– Но, Жан… Почему ты не защищался, не пытался объяснить… Почему ты не раскрылся?..
Он двинулся ко мне так резко, словно хотел меня ударить:
– Объясняться! Защищаться! Слова судьи после молчания судьи… но прежде всего, почему я всегда должен что-то делать, а не ты?
Я наслаждалась этими словами упрямого ребёнка, я наслаждалась тем, что нахожусь здесь, в жаркой словесной схватке любовников, которая, похоже, продлится ещё долго…
– Это справедливо, – честно признала я.
Он присел на маленький диванчик, и на его лице лежала печать большой усталости. С той минуты, как он меня увидел, у него не было ни одного чувственного порыва, он не пытался сорвать ни одного гневного поцелуя, ставшего со временем единственным способом нашего общения… Словно ему в голову пришли те же мысли, он добавил с безнадёжностью в голосе:
– Вместе спать – это же так легко…
Я не обиделась на то, что он считал себя ни в чём не виноватым, выходило, что он ничего не требует от женщины, кроме женского тепла и живого прибежища в виде сомкнутых объятий… Но так вести себя я не смела, мне даже казалось, что никогда уже не осмелюсь…
– Правда, что ты уезжаешь? – спросил он тем же усталым голосом, – что ты возвращаешься в театр к своей старой профессии? Я покачала головой.
– Нет, Жан, это неправда, это ещё одна ложь. У меня больше нет профессии.
И я продолжала про себя свой монолог с печальной истовостью: «У меня больше нет профессии. Её нет, зато есть цель, вот она, передо мною: этот человек, который меня больше не хочет и которого я люблю. Настичь его, дрожать, что он снова ускользнёт, видеть, как он ускользает, и снова терпеливо его настигать, чтобы снова завладеть им. Вот отныне моя профессия. Всё, что я любила до него, будет мне тогда возвращено – яркое солнце, музыка, шёпот листьев, застенчивые и страстные голоса домашних животных и гордое молчание страдающих людей – всё это мне будет возвращено, но только через него, только если я им завладею… Я вижу его так близко от себя, так плотно прильнувшего ко мне с первой нашей встречи, и я подумала, что владею им. Я так безумно желала переступить через него, принимая за препятствие ограниченность своего мира… Мне думается, что многие женщины бродят вокруг да около, как я, прежде чем вновь занять своё истинное место, которое всегда по эту сторону мужчины…»
– Так что же ты собираешься делать?
Я хотела ответить ему одним взглядом, но его глаза избегали встречи с моими, и это было так же однозначно, как если бы он сказал: «Нет, нет, ещё слишком рано…» И выражение его лица было при этом таким строгим и серьёзным, что казалось: он хочет убить во мне всякую надежду. Я с трудом сдержала улыбку – ведь он не догадывался, что я готова его ждать всю свою жизнь…
– Что я собираюсь делать?.. Это зависит немного и от тебя, Жан… Я говорю «немного», но… Я начну с того, что дам тебе возможность поспать, потому что уже поздно, а тебе завтра работать…
Я, держа в руках нефритовую грушу, старинную, с трещиной, гладила её и в то же время искала глазами другой след моего пребывания в этой комнате. Я гладила её, холодную и отполированную, а потом сунула в свою сумку.
– Ты мне ничего не скажешь, Жан?
Он не спускал взгляда с моих рук, видимо ощущая символический смысл их жеста – уход.
– Прощай, мой молчаливый.
Когда я встала, то почувствовала, что моё доверие и упорство вот-вот рухнут, как, впрочем, и моё тело. Я поправила шляпу, чтобы уйти, и сказала себе: «Он даст мне уйти… Но я ещё не ушла. Я ухвачусь за любой предлог. Я ещё не ушла». Он тоже встал – он был на голову выше меня. Я подняла на него глаза, и меня охватило странное чувство невероятного уважения к самой себе, вернее, к той, какой я была несколько недель назад, к Рене прошлого сезона – к женщине, которая обладала этим мужчиной.
– Мой молчаливый, ты не говоришь ни слова, а уж тем более не пишешь. В каком молчании ты меня оставил…
Он опустил голову и отвёл взгляд, который вдруг стал бегущим, отчего Жан сразу же подурнел.
– Что поделаешь… Отвечать, писать… Снова сцены, обмен ужасными словами, которые потом нельзя забыть… Добавлять ещё яду, когда мы и так уже не можем ничего принять друг от друга?..
– Верно, что… – услужливо поддакнула я.
А про себя подумала: «Я прекрасно знаю, что он далёк от совершенства. Если судьба мне его вернёт я не раз ещё увижу у него улыбку некоего вороватого животного, он уходит от тяжёлой правды, от любого усилия, которое надо сделать. Я прекрасно знаю, что он способен, прежде чем что-то отдать, потребовать от меня полной отдачи, да ещё при этом изящно извиниться, что не требует большего. Но поскольку он таков, каков есть, я нахожу его, как говорят в народе, „достаточно хорошим для себя“, поскольку у меня нет ни желания, ни права принадлежать исключительно герою, я, несовершенная, хочу получить этого несовершенного Жана, и никакого другого…»
– Так что же, Жан, до свидания?
Я протянула ему руку, и, когда он наклонился, чтобы поцеловать её, я увидела, как нервно трепещет под его ноздрями прелестная складочка на верхней губе. Я колебалась лишь мгновение: вернуть его во что бы то ни стало, и не важно, каким путём. Выиграть время! Упасть с ним вместе, но не для того, чтобы мучить друг друга, а в надежде, что из тягостной чёрной услады, из густого мускусного ила пробьётся на свет чистый новый росток – ирис благородного изгиба, любовь, которой мы будем достойны…
Быстрыми пальцами я, словно невзначай, коснулась его уха. Он вздрогнул и отвернулся, как женщина, которую желают соблазнить.
– Мой дорогой…
Он покачал головой и глухо сказал:
– Осторожно! Это опять всего лишь желание… Взглядом он снова касался того, что его во мне больше всего привлекало: мои плечи, грудь, руки, которые я стиснула, чтобы не начать его слишком быстро ласкать…
– Я говорю тебе, слышишь, что это лишь желание!
– Да, да, – кивком подтвердила я.
Рука моего хозяина легла мне на плечи.
– Тебе этого достаточно? Тебе этого достаточно? Только этого ты от меня хочешь? Только это ты мне можешь дать?
Не в силах врать, я скользнула в его объятия и закрыла глаза, чтобы он не увидел, что я отдаю ему свою душу.
Солнце садится и удлиняет на морской глади тени колючих рифов. Прошло уже много времени, а я всё ещё сижу здесь, под полотняным тентом, опёршись о золотистую кирпичную стенку. Там, вдали, на самом верху ажурной скалы виднеется маленький чёрный силуэт, который то приближается, то останавливается, то снова двигается вперёд… Это он. Он тоже наверняка видит оттуда моё белое платье. Он придёт, но торопиться не будет, ведь он знает, что я его жду. Когда я увижу его здесь внизу – чёрную фигуру на жёлтом песке, – только тогда я встану и пойду ему навстречу. Я тоже не буду спешить, потому что он ведь идёт ко мне. Он обнимет меня за плечи и скажет, что день был прекрасный, что он видел какую-то вспорхнувшую птичку и куница шмыгнула у него под ногами. Мы говорим немного, но наши паузы между произносимыми фразами полны содержания и доверия – за прошедшие два месяца мы уже всё друг другу порассказали, и слова наши постепенно щедро обогатили нас друг другом…
Завтра он должен уехать, и сейчас его главная забота – с толком использовать каждый час своих коротких каникул в этом краю, который он так любит. Он радостно шагает вдоль моря, он здесь деятелен, будто преуспевающий крестьянин… Я стараюсь не отставать от него, но всё же иду чуть поодаль, я вообще изменилась, стала мягче и двигаюсь не так порывисто. Глядя, как яростно он кидается навстречу жизни, мне кажется, что мы поменялись ролями, что теперь он – жадный странник, а я гляжу на него, бросив навсегда якорь.
Очерк жизни и творчества КОЛЕТТ
1906–1913
Произведения, которые вошли в этот том, были написаны в самый трудный, мучительный и напряжённый период жизни Колетт. Брошенная мужем, оставленная без средств к существованию, она стала зарабатывать на жизнь, выступая в театре пантомимы. В те времена этот жанр пользовался огромной популярностью – возможно, из-за начинающегося влияния немого кино. Нужно было обладать необыкновенно выразительной пластикой, чтобы суметь без слов передать состояние души, переживания и чувства персонажей. Колетт была тогда стройной, грациозной женщиной небольшого роста и выглядела значительно моложе своих 33 лет. Ей пошли на пользу длительные прогулки, увлечение гимнастикой и велосипедом. В 1905 году, ещё будучи женой Вилли, она развлечения ради стала брать уроки танца и пантомимы у известного артиста и танцора Жоржа Вага, который обнаружил у неё незаурядные способности к этому виду искусства и устроил её в театр.
Впервые она вышла на сцену в феврале 1906 года в парижском театре Матюрэн в пьесе с броским названием «Желание, любовь и химера». К концу года, лишённая алчным супругом даже гонораров за ею же написанные книги (он приписал себе одному их авторство), она становится профессиональной актрисой, работает в основном в паре с Жоржем Вагом. Они выступают в разных театрах и мюзик-холлах, много ездят по стране, гастролируют даже за границей. Это стало её единственным источником существования.
Из светской дамы, жены известного писателя, обеспеченной и праздной, Колетт превратилась в измученную тяжёлой работой скромную труженицу сцены.
Резкая перемена среды и образа жизни удручающе подействовала на молодую женщину. Через несколько лет в романе «Странница» она передаст своё настроение того времени, описывая подавленное душевное состояние героини романа, Рене Нере, – несчастной, одинокой, страдающей от своего положения «писательницы, которая плохо кончила», так как стала актрисой мюзик-холла. У неё ежедневные репетиции и выступления, требующие большой физической выносливости, изматывающие гастрольные поездки из города в город, неудобные дешёвые отели, невкусная еда, ей приходится выходить на пыльную и нередко холодную сцену, терпеть грубую, вульгарную публику, отбиваться от приставаний назойливых поклонников, пытающихся вручать ей записки вместе с букетом цветов, а то и просто врывающихся в артистическую уборную.
Но Рене Нере, как и её прототип – сама Колетт, – терпеливо выносит все тяготы, добросовестно и увлечённо работает, устанавливает дружеские отношения с такими же, как она, измотанными товарищами по сцене. Она открывает для себя неизвестный ей ранее мир простых, обыкновенных людей, в поте лица зарабатывающих себе на жизнь, и находит среди них немало хороших и душевных друзей. Её здесь уважают, любят, когда нужно – придут на помощь. Она ясно видит, насколько эти люди человечнее и порядочнее тех, с кем она постоянно общалась, когда была женой Вилли. Там над ней смеялись, ибо все знали, каким «донжуаном-проказником» был её муж, постоянно ей изменявший. И сейчас ей иногда приходится выступать с концертами в салонах владельцев богатых особняков и сталкиваться там со старыми знакомыми, в том числе и с любовницами бывшего супруга. Они открыто презирают её, считают неудачницей, потерпевшей жизненное поражение.
Но не все относились к ней свысока. В той среде парижской элиты, где она вращалась в годы замужества, существовал довольно узкий круг дам – сторонниц однополой любви. Они собирались в особых дамских салонах, вели интеллектуальные беседы, изливали друг другу душу, танцевали, слушали музыку и затем уединялись парами. Один из таких женских кружков собирался в доме богатой и эксцентричной американки Натали Клиффорд-Барни, куда приезжали даже дамы знатного происхождения. Прибывали они в закрытых каретах, закутанные с ног до головы в длинные плащи, чтобы не было видно, что некоторые из них одеты в мужские костюмы. Дело в том, что ходить в таком виде по городу запретил, под угрозой штрафа, префект Парижа Лепин, глубоко возмущённый поведением женщин, бросавших вызов приличиям и нормам морали. Открытое пристрастие к лесбосу было одной из примет того изысканного аморализма, который был характерен для нравов «Прекрасной эпохи».
В салоне Натали Барни, с которой Колетт познакомилась и подружилась ещё во времена Вилли, она встретилась с Мисси, то есть с маркизой Матильдой де Бельбёф, урождённой Матильдой де Морни, дочерью герцога де Морни (сводного брата императора Наполеона III) и русской княгини Трубецкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21