Как к тебе пройти? Какую брешь пробить в твоём лбу без единой морщинки? Говори, ненасытный рот, и поведай мне во сне то, о чём ты умалчиваешь при свете дня! Скажи мне, что таят твои вкрадчивые улыбки хищника, который только что чем-то поживился и довольно облизывается… Я часто видела у тебя глаза, вдруг становящиеся такими пустыми, бледными и огромными, как морской залив без единого судёнышка…
Склонившись над тобой, я придерживаю рукой кружево своей ночной рубашки, которое могло бы тебя коснуться, и едва дышу. Ну неужели ты не слышишь, как гудит моя растревоженная мысль, разбиваясь о сомкнутые раковины твоих неслышащих ушей, о твои бесчувственные ноздри и губы?
Прошло то время, когда я с улыбкой восхищалась твоим сном. Я могла читать и думать, о чём хотела, рядом с тобой, спящим, ты был мне желанен, как чудесные фрукты, высыпанные на моё ложе: я забывала о тебе, потом вновь к тебе возвращалась, и ты не был для меня более ценен, чем всё остальное моё достояние.
Что-то пробежало между нами и всё это отравило – любовь или только её длинная тень, которая шагает впереди любви?.. Ты уже перестал быть для меня светящимся и пустым…
Я поняла, какая опасность подстерегала меня в тот день, когда я начала презирать то, что ты мне давал: весёлое радостное наслаждение, после которого наступала удивительная лёгкость, но я не испытывала благодарности. Это было неукротимое наслаждение, сродни голоду или жажде, и столь же невинное, как они… Однажды я принялась думать обо всём том, чего ты мне не давал: я вошла в зону той холодной тени, что шагает впереди любви.
И вот я, униженная, выслеживаю его сон. О сокровище рассыпанных на моём ложе фруктов, может ли быть, что я пренебрегаю тобой, потому что начинаю тебя любить? Может ли быть. Красота, что я предпочитаю твою душу, даже если она недостойна тебя?
Значит, теперь появились слова: ревность, предательство, верность, – которые очерняют сияние твоего имени, Красота…
Я снова потратила всю ночь, чтобы вглядываться в тебя, в тебя, которым я гордилась, который был моей прекрасной, но нелюбимой добычей. Увы! Я тебя больше не вижу, я только думаю о тебе. Я чувствую, что разрастающаяся тень любви скоро накроет меня целиком, и я стану ещё более жалкой, и мысли мои будут вертеться вокруг таких ничтожных вещей, как: «Любит ли он меня? Предаёт ли он меня? Пусть небо устремит все его мысли ко мне!..»
Я не обманываюсь на твой счёт – ещё нет. У меня даже достанет сил бросить тебя, если я этого пожелаю. Ты медленно проснёшься – я так хорошо знаю, как поднимаются твои веки, обнаруживая тоненькую полоску глаза, такую же невнятную, как полоска света на горизонте, предвещающая рассвет… Если бы ты проснулся один, без меня, ты, конечно, взял бы в руку эту ленту из моей ночной рубашки… Ты бы больше не слышал по утрам мою песню, всегда одну и ту же, которую я пою для себя, а до тебя сквозь закрытую дверь доносится мой низкий, очень низкий голос…
Нет. Я остаюсь. Здесь, на краю моей бездны, меня удерживает лишь тупой героизм. Я остаюсь. Спи, пока я бодрствую и спокойно воображаю себе свою самую прекрасную судьбу: милосердную смерть, которая запечатлела бы навеки тебя, недвижимого в непроницаемом сне, как образ моей новой любви.
– Нет… а я другого мнения.
Я сказала только это, ни слова больше. Он вежливо молчит, а я смотрю на море, на островки, кажущиеся пятнами на его глади. Мы не ссорились – не из-за чего да и не о чем. Я не сказала ни слова больше, но этого было достаточно, чтобы обоим показалось, что мы расстались…
У наших ног простирался узкий песчаный пляж, ещё сырой, огибающий множество скал, источенных волнами и окаймлённых понизу полоской мелких синих ракушек. Был час отлива, и вода, отступая, обнажала лысые камни. Куда ни кинешь взгляд, нигде нельзя было обнаружить ничего, что нарушало бы гармонию этого бретонского пейзажа или уродовало его, – ни грозовой тучи в небе, ни гривы водорослей на мели, ни остова лодки на берегу, ни строения, кроме дома Жана, серого, приземистого, окружённого с одной стороны посаженной рощей, а с другой – полем красной герани и тощим лугом, спускающимся к пляжу и расцвеченным шиповником, розовой гвоздикой, высохшей, но сохранившей запах, и утёсником, шелестящим под ветром.
Это уникальное место на самом краю земли, которое, кажется, удирает с материка, но чудом зацепилось за берег, изрезанный по капризу набегавших волн. Во время прилива от него остаётся только узенькая полоска – кружево, сплетённое из песка, скал и зелени. А когда вода уходит, возникает широкое меняющееся пространство пляжей, никогда не высыхающих рифов, крошечных озерец, кишмя кишащих всякой живностью, – их горькая вода всё время рябится, потревоженная то клешнями крабов или омаров, то ударами хвостов креветок или морских окуней.
Мы приехали сюда на прошлой неделе, в сумерки, окрашенные розовым светом вечерней зари, её отражением в воде и без времени поднявшейся луной, бледной и лёгкой, плывущей высоко в небе. Мы захмелели от пьянящего морского воздуха, который мешает заснуть в первые ночи, будоражит кровь и продлевает часы любви в комнате, озарённой лихорадочным синим светом полной луны…
Всё здесь оказалось для меня ново и неузнаваемо: вкус соли на губах Жана и на моих тоже, в полдень – дуновение западного ветра, несущего запах приоткрытых ракушек и ароматы прогретой земли и пересохшего сена, когда он вдруг поворачивает и начинает дуть с материка. Водоросли, устрицы, перламутр раковин, злобные крабы, вода, ледяными браслетами стискивающая сперва щиколотки, а потом и колени. И, наконец, сам Жан, одно из самых больших моих удивлений, ласковый и полуголый, как фавн… Каждое утро он спускался к морю, провожаемый моим обожающим взглядом. Чуть раскачиваясь, шёл он вниз, и лёгкие тени муаровыми отсветами играли на его бёдрах и на великолепном мускулистом треугольном торсе, какой можно увидеть только у совершенных мраморных статуй.
Но он уже устаёт от ежедневной игры, от песка, тёплым саваном покрывающего его мокрую кожу, от молчаливого, бездумного валяния под тентом, вздрагивающим всякий раз, как набегает ветер… Что-то между нами уже неумолимо напряглось, и, казалось, он ждал от меня той фразы, которую я только что произнесла:
– Нет… а я другого мнения.
Я теперь уже не знаю, моя ли интонация превратила её в сентенцию или выражение лица, с каким Жан её выслушал.
Мы молчим, и он опускает глаза – какое-то особое чувство достоинства не позволяет ему глядеть, как это делаю я, на отлив и на рыжую стаю рифов. Солнце пробилось между тучами и проложило световую дорожку до самого горизонта – она приковывает моё внимание, для меня это выход из создавшейся ситуации. Но попытаться проследить мой взгляд означало бы для Жана сдаться, согласиться со мной… Нет, этого ждать не приходится, во всяком случае не так быстро.
Я только что его серьёзно оскорбила, поскольку позволила себе не согласиться с ним…
– Жан… ты сердишься?.. Ты считаешь, что я не права?
Он протестует, не подымая глаз.
– Вовсе нет!.. Я подчиняюсь…
В самом деле?.. Чтобы меня раздавить?..
Прощай, прощай, я другого мнения… И вот мы снова разделены, очень далеки друг от друга… Стоит мне протянуть руку, и я дотронусь до его волос – солёная вода на них после купания ещё не успела высохнуть… Только что наши головы, чёрные, мокрые, вместе выныривали из воды, а теперь между нами такое расстояние… Прощай, прощай! Это последний раз?
Я чувствую, он потерял всякую надежду. Из-за одного моего слова совместная жизнь стала для него невыносима, он отказывается от путешествия, которое мы задумали, от ночи вместе, которая так влечёт и которая скоро наступит. Не то, чтобы он меня ненавидел, нет, но он стряхивает меня с себя.
Я молчу. Моё единственное оружие, оружие слабых и расчётливых, – терпение. Я делаю вид, будто забыла о Жане. Но он уже не обманывается на мой счёт. Во время наших первых ссор моя нарочитая развязанность животного, которое чувствует себя одиноким, вводила его в заблуждение. Но он быстро сообразил, что я сознательно стараюсь его обидеть, и обижается. Я испытываю какое-то болезненное удовольствие говорить или молчать, но агрессивно, чтобы всё испортить. Мои усилия вовсе не направлены на наше полное слияние, напротив, мне хотелось бы, чтобы оно произошло в результате катастроф, от стихийного бедствия, и я постоянно сгущаю тучи над нашими головами. Мой бедный возлюбленный, невзирая на всё, что накапливает вздорное самолюбие, чтобы нас разлучить, подать тебе нужный знак, сохранился ли ещё шанс на то, чтобы ты увидел меня в моём истинном свете?..
Ты прощаешь мне всё, что хоть в какой-то мере делает меня на тебя похожей. Ты миришься с моей ложью, вспышками гнева, с нарочитой моей тривиальностью, которая, как правило, оборачивается весельем, ибо во всех чрезмерностях, связаны ли они с болью или с радостью, я всецело завишу от тебя. Но сегодня что делать? «Нет… а я другого мнения».
Я это сказала. Я вложила в эти слова этакую театральную значительность, что-то неоспоримое, чтобы показать, что это больше чем бегство от него, это возвращение к тем, кого Жан иногда называет «твоими»… «Твои» – это то слово, которым он иногда пользуется, чтобы обозначить всё то, что ему неведомо в моей жизни. Он говорит «твои», словно речь идёт о каком-то враждебном племени, кого он инстинктивно ненавидит, «твои» – те, о ком он говорит с глубоким недоверием в те часы, когда глаза его так ясно вопрошают меня: «Откуда ты явилась? Кто ты есть?..» – когда он, кажется, хочет разглядеть в моей тени столько почти неразличимых и еле видных теней исчезнувших образов, переиначивавших меня каждый по своему образу и подобию… они всё тоже были «другого мнения». Из-за них ли только Жан в такие минуты, как эта, приходит от меня в отчаяние?
Любовь – то единственное, что нас связывает, – отдыхает, забившись в какой-то тёмный уголок, и вот мы стоим друг против друга, не друзья, не родные… Всё – ругань, неуклюжие фразы, быть может, даже разрыв – было бы лучше, нежели наша пагубная игра, которая может длиться бесконечно, хотя у Жана такой малый запас терпения: если он дог, то я кошка, взобравшаяся на самую макушку дерева…
Жан, мой нелюбимый любимый… Ещё раз мы идём по разным дорогам. Я с горечью возвращаюсь к тому времени, когда называла его «моё маленькое приключение», «мой Прохожий»… А он, видимо, в своих мыслях возвращается к дням моего изначального совершенства и вновь переживает первые недели нашей любви, задним числом расцвечивая их запоздалой поэзией, – это был тот период, когда он вдруг стал в меня верить, в то, что это надолго, и в то, что я полностью подчиняюсь его воле. Он, видимо, повторяет про себя слова, которые находил в то время, чтобы возвеличивать мои малые добродетели: моё глухое молчание превращалось в его устах в «мудрую задумчивость», а моя всегдашняя лень, которая так бесит его теперь, как полное равнодушие ко всему обессиленной странницы, восхищала его в те дни как проявление королевской невозмутимости.
Мы сидим, исполненные терпения, на берегу моря и глядим на островки, кажущиеся отсюда пятнами на его глади, и уж в который раз ждём, ждём, пока какая-нибудь случайность, вроде той, что давеча нас разъединила, снова нас сблизит – а если этого не случится, то нас кинет друг к другу мутная волна сладострастия, которая незаметно набежит и швырнёт тебя и меня на неблагодарную почву чувственной любви. Ну вот ты, до чего ты дошёл? Всё ещё обвиняешь меня? Сделай одолжение, увеличивай мои недостатки. Когда они разрастутся, как снежный ком, во мне не останется ничего светлого и я буду для тебя подобна грозовой туче, из которой вот-вот посыплется град, – скажи, что тебе это даст?..
Что до меня, то я задержалась на той остановке путешествия, приведшего нас сюда, которая имела для меня символическое значение. Я по-прежнему проживаю тот прекрасный день, который мы провели в горах. Забравшись на вершину и выпрямившись во весь рост на рыжих руинах замка, ты пил голубой воздух, что свистел между рядами стеблей лаванды. Твой восторг, искренний, но всё же несколько взбодрённый литературными ассоциациями, заставлял тебя вслух восхищаться раскинувшимся внизу видом, городками, долинами, целой провинцией с чётко очерченными горами и холмами границами… Ты словно заново открывал её для себя, вороша в памяти эпизоды её истории, и искал в её убранстве следы шагов её завоевателей…
Я стояла, прижавшись к тебе, ты обнимал меня сильной рукой, и твои вздрагивающие пальцы отбивали ритм твоих слов… Я стояла рядом непокорная, несоответствующая твоему настроению из-за ящерицы, появившейся вдруг и таинственным образом исчезнувшей, из-за султана душицы, который закачался от пролетевшего шершня, из-за крика невидимого пастуха… Я рассматривала гору не в целом, а только в отдельно взятых подробностях, весьма ограниченным, хоть порой и не лишённым проникновения особым взглядом, присущим близоруким женщинам…
Как только ты это заметил, твоё воодушевление разом улеглось, и, пока ты исподтишка изучал меня, я чувствовала себя, хотя и по-прежнему висела на твоей руке, очень далёкой от тебя и при этом такой маленькой, что ты мог бы унести меня, однако настолько тяжёлой, что я помешала бы твоему парению…
Вспоминаешь ли ты в те минуты, что и я, тот день, проведённый в горах? Отсчитываешь ли ты с того дня часы, когда, о безумие, нам казалось, что мы можем вырваться из объятий друг друга?..
Я не знаю. Но твоё молчание говорит о том, что ты впадаешь в отчаяние из-за меня. Застыв от оскорбления, ты под этой маской, делающей тебя похожим на потерявшего силу Бога, таишь страдание, страдание, переходящее порой в бешенство, по поводу того, что не ты меня создал.
Сегодня я удрала от него, свернула на дорогу, поросшую утёсником, который цеплялся за моё платье. Я дошла до того места, где скалы, громоздясь друг на друга, образуют нечто вроде дозорной башни, в которой гудит сквозной ветер. Внизу между рядами высоких рифов волнуется и шумит с грохотом горной реки пепельного цвета море.
С высоты моего выщербленного скального убежища я могу наблюдать за домом, укрытым тёмным лакированным плющом. Жан сидит на террасе. Он читает, подперев лоб кулаками, как школьник. Он не придёт сюда, и у меня есть время успокоиться. Я жую горькую травинку, от которой слюна приобретает вкус самшита и скипидара. Горячий ветер сушит капли морской воды на моих руках и щеках. Пока я шла по тропинке, я обрывала веточки дрока, и на пальцах остался терпкий зелёный сок. Я несу в себе и на себе запахи и привкус, соль и горечь моей ревности.
Я… ревную – верное ли это слово? Ревную, оскорблённая словами Жана, ужасными словами, которые он произнёс колеблясь, словно диктуя по буквам:
– Боюсь, что мы недостаточно нужны друг другу…
От этого «мы», несколько трусоватого, которое не осмелилось быть «я», я и убежала. Слово, которое успокаивает ласка, которая убеждает, клятвы… всё это я могла бы от него услышать, он охотно снял бы с себя всякую вину, потому что считает себя безупречным и всё ещё думает – о простая душа! – что достаточно верности, чтобы воцарилось доверие… Он не знает, не надо, чтобы он знал, как я ревную. Для него поводы для ревности – это нечистые объятия, смятое письмо, которое случайно находишь, боязнь, что кто-то посягнёт на то, что принадлежит только ему… Для Жана ревновать – это всегда видеть за женщиной тень мужчины… Я ему завидую.
Но я. я… Если я ему «недостаточно нужна», что я делала до сих пор рядом с ним и что мне дальше делать? Мне он нужнее, чем воздух и вода, дороже того хрупкого богатства, которое женщины называют достоинством и самоуважением. Он один стоит передо мной на опустошённом поле моих воспоминаний, между мной и короткими волнами теперь уже цвета абсента. Его последняя любовь и лицо, которое он целовал до меня, – я об этом забываю, я отодвигаю это лицо с небрежной поспешностью. Он один – я гляжу на него, я проклинаю его одного, я ревную его – его одного.
Когда и как это со мной случилось, я не знаю. Помню только, что однажды я обернулась, он стоял позади меня, и я его словно заново открыла для себя, задрожав от охватившего меня странного бешенства, в котором смешались внезапное предчувствие скорой потери и унижение от того, что я в большей мере принадлежу ему, чем владею им…
Я вдруг увидела его – его фигуру, чуть склонённую, словно он готовится к бегу, его сосредоточенную манеру вдыхать аромат благоухающего цветка… Вот в тот миг я и начала понимать, тихо ругая себя, какое место он занимает во мне… но слишком поздно.
Слишком поздно! Если бы он это знал, он мог бы уже обернуться настоящим тираном и быть в полной безопасности. Если бы он это знал, он мог бы по-царски принудить меня служить ему и найти во мне то, что невозможно исчерпать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Склонившись над тобой, я придерживаю рукой кружево своей ночной рубашки, которое могло бы тебя коснуться, и едва дышу. Ну неужели ты не слышишь, как гудит моя растревоженная мысль, разбиваясь о сомкнутые раковины твоих неслышащих ушей, о твои бесчувственные ноздри и губы?
Прошло то время, когда я с улыбкой восхищалась твоим сном. Я могла читать и думать, о чём хотела, рядом с тобой, спящим, ты был мне желанен, как чудесные фрукты, высыпанные на моё ложе: я забывала о тебе, потом вновь к тебе возвращалась, и ты не был для меня более ценен, чем всё остальное моё достояние.
Что-то пробежало между нами и всё это отравило – любовь или только её длинная тень, которая шагает впереди любви?.. Ты уже перестал быть для меня светящимся и пустым…
Я поняла, какая опасность подстерегала меня в тот день, когда я начала презирать то, что ты мне давал: весёлое радостное наслаждение, после которого наступала удивительная лёгкость, но я не испытывала благодарности. Это было неукротимое наслаждение, сродни голоду или жажде, и столь же невинное, как они… Однажды я принялась думать обо всём том, чего ты мне не давал: я вошла в зону той холодной тени, что шагает впереди любви.
И вот я, униженная, выслеживаю его сон. О сокровище рассыпанных на моём ложе фруктов, может ли быть, что я пренебрегаю тобой, потому что начинаю тебя любить? Может ли быть. Красота, что я предпочитаю твою душу, даже если она недостойна тебя?
Значит, теперь появились слова: ревность, предательство, верность, – которые очерняют сияние твоего имени, Красота…
Я снова потратила всю ночь, чтобы вглядываться в тебя, в тебя, которым я гордилась, который был моей прекрасной, но нелюбимой добычей. Увы! Я тебя больше не вижу, я только думаю о тебе. Я чувствую, что разрастающаяся тень любви скоро накроет меня целиком, и я стану ещё более жалкой, и мысли мои будут вертеться вокруг таких ничтожных вещей, как: «Любит ли он меня? Предаёт ли он меня? Пусть небо устремит все его мысли ко мне!..»
Я не обманываюсь на твой счёт – ещё нет. У меня даже достанет сил бросить тебя, если я этого пожелаю. Ты медленно проснёшься – я так хорошо знаю, как поднимаются твои веки, обнаруживая тоненькую полоску глаза, такую же невнятную, как полоска света на горизонте, предвещающая рассвет… Если бы ты проснулся один, без меня, ты, конечно, взял бы в руку эту ленту из моей ночной рубашки… Ты бы больше не слышал по утрам мою песню, всегда одну и ту же, которую я пою для себя, а до тебя сквозь закрытую дверь доносится мой низкий, очень низкий голос…
Нет. Я остаюсь. Здесь, на краю моей бездны, меня удерживает лишь тупой героизм. Я остаюсь. Спи, пока я бодрствую и спокойно воображаю себе свою самую прекрасную судьбу: милосердную смерть, которая запечатлела бы навеки тебя, недвижимого в непроницаемом сне, как образ моей новой любви.
– Нет… а я другого мнения.
Я сказала только это, ни слова больше. Он вежливо молчит, а я смотрю на море, на островки, кажущиеся пятнами на его глади. Мы не ссорились – не из-за чего да и не о чем. Я не сказала ни слова больше, но этого было достаточно, чтобы обоим показалось, что мы расстались…
У наших ног простирался узкий песчаный пляж, ещё сырой, огибающий множество скал, источенных волнами и окаймлённых понизу полоской мелких синих ракушек. Был час отлива, и вода, отступая, обнажала лысые камни. Куда ни кинешь взгляд, нигде нельзя было обнаружить ничего, что нарушало бы гармонию этого бретонского пейзажа или уродовало его, – ни грозовой тучи в небе, ни гривы водорослей на мели, ни остова лодки на берегу, ни строения, кроме дома Жана, серого, приземистого, окружённого с одной стороны посаженной рощей, а с другой – полем красной герани и тощим лугом, спускающимся к пляжу и расцвеченным шиповником, розовой гвоздикой, высохшей, но сохранившей запах, и утёсником, шелестящим под ветром.
Это уникальное место на самом краю земли, которое, кажется, удирает с материка, но чудом зацепилось за берег, изрезанный по капризу набегавших волн. Во время прилива от него остаётся только узенькая полоска – кружево, сплетённое из песка, скал и зелени. А когда вода уходит, возникает широкое меняющееся пространство пляжей, никогда не высыхающих рифов, крошечных озерец, кишмя кишащих всякой живностью, – их горькая вода всё время рябится, потревоженная то клешнями крабов или омаров, то ударами хвостов креветок или морских окуней.
Мы приехали сюда на прошлой неделе, в сумерки, окрашенные розовым светом вечерней зари, её отражением в воде и без времени поднявшейся луной, бледной и лёгкой, плывущей высоко в небе. Мы захмелели от пьянящего морского воздуха, который мешает заснуть в первые ночи, будоражит кровь и продлевает часы любви в комнате, озарённой лихорадочным синим светом полной луны…
Всё здесь оказалось для меня ново и неузнаваемо: вкус соли на губах Жана и на моих тоже, в полдень – дуновение западного ветра, несущего запах приоткрытых ракушек и ароматы прогретой земли и пересохшего сена, когда он вдруг поворачивает и начинает дуть с материка. Водоросли, устрицы, перламутр раковин, злобные крабы, вода, ледяными браслетами стискивающая сперва щиколотки, а потом и колени. И, наконец, сам Жан, одно из самых больших моих удивлений, ласковый и полуголый, как фавн… Каждое утро он спускался к морю, провожаемый моим обожающим взглядом. Чуть раскачиваясь, шёл он вниз, и лёгкие тени муаровыми отсветами играли на его бёдрах и на великолепном мускулистом треугольном торсе, какой можно увидеть только у совершенных мраморных статуй.
Но он уже устаёт от ежедневной игры, от песка, тёплым саваном покрывающего его мокрую кожу, от молчаливого, бездумного валяния под тентом, вздрагивающим всякий раз, как набегает ветер… Что-то между нами уже неумолимо напряглось, и, казалось, он ждал от меня той фразы, которую я только что произнесла:
– Нет… а я другого мнения.
Я теперь уже не знаю, моя ли интонация превратила её в сентенцию или выражение лица, с каким Жан её выслушал.
Мы молчим, и он опускает глаза – какое-то особое чувство достоинства не позволяет ему глядеть, как это делаю я, на отлив и на рыжую стаю рифов. Солнце пробилось между тучами и проложило световую дорожку до самого горизонта – она приковывает моё внимание, для меня это выход из создавшейся ситуации. Но попытаться проследить мой взгляд означало бы для Жана сдаться, согласиться со мной… Нет, этого ждать не приходится, во всяком случае не так быстро.
Я только что его серьёзно оскорбила, поскольку позволила себе не согласиться с ним…
– Жан… ты сердишься?.. Ты считаешь, что я не права?
Он протестует, не подымая глаз.
– Вовсе нет!.. Я подчиняюсь…
В самом деле?.. Чтобы меня раздавить?..
Прощай, прощай, я другого мнения… И вот мы снова разделены, очень далеки друг от друга… Стоит мне протянуть руку, и я дотронусь до его волос – солёная вода на них после купания ещё не успела высохнуть… Только что наши головы, чёрные, мокрые, вместе выныривали из воды, а теперь между нами такое расстояние… Прощай, прощай! Это последний раз?
Я чувствую, он потерял всякую надежду. Из-за одного моего слова совместная жизнь стала для него невыносима, он отказывается от путешествия, которое мы задумали, от ночи вместе, которая так влечёт и которая скоро наступит. Не то, чтобы он меня ненавидел, нет, но он стряхивает меня с себя.
Я молчу. Моё единственное оружие, оружие слабых и расчётливых, – терпение. Я делаю вид, будто забыла о Жане. Но он уже не обманывается на мой счёт. Во время наших первых ссор моя нарочитая развязанность животного, которое чувствует себя одиноким, вводила его в заблуждение. Но он быстро сообразил, что я сознательно стараюсь его обидеть, и обижается. Я испытываю какое-то болезненное удовольствие говорить или молчать, но агрессивно, чтобы всё испортить. Мои усилия вовсе не направлены на наше полное слияние, напротив, мне хотелось бы, чтобы оно произошло в результате катастроф, от стихийного бедствия, и я постоянно сгущаю тучи над нашими головами. Мой бедный возлюбленный, невзирая на всё, что накапливает вздорное самолюбие, чтобы нас разлучить, подать тебе нужный знак, сохранился ли ещё шанс на то, чтобы ты увидел меня в моём истинном свете?..
Ты прощаешь мне всё, что хоть в какой-то мере делает меня на тебя похожей. Ты миришься с моей ложью, вспышками гнева, с нарочитой моей тривиальностью, которая, как правило, оборачивается весельем, ибо во всех чрезмерностях, связаны ли они с болью или с радостью, я всецело завишу от тебя. Но сегодня что делать? «Нет… а я другого мнения».
Я это сказала. Я вложила в эти слова этакую театральную значительность, что-то неоспоримое, чтобы показать, что это больше чем бегство от него, это возвращение к тем, кого Жан иногда называет «твоими»… «Твои» – это то слово, которым он иногда пользуется, чтобы обозначить всё то, что ему неведомо в моей жизни. Он говорит «твои», словно речь идёт о каком-то враждебном племени, кого он инстинктивно ненавидит, «твои» – те, о ком он говорит с глубоким недоверием в те часы, когда глаза его так ясно вопрошают меня: «Откуда ты явилась? Кто ты есть?..» – когда он, кажется, хочет разглядеть в моей тени столько почти неразличимых и еле видных теней исчезнувших образов, переиначивавших меня каждый по своему образу и подобию… они всё тоже были «другого мнения». Из-за них ли только Жан в такие минуты, как эта, приходит от меня в отчаяние?
Любовь – то единственное, что нас связывает, – отдыхает, забившись в какой-то тёмный уголок, и вот мы стоим друг против друга, не друзья, не родные… Всё – ругань, неуклюжие фразы, быть может, даже разрыв – было бы лучше, нежели наша пагубная игра, которая может длиться бесконечно, хотя у Жана такой малый запас терпения: если он дог, то я кошка, взобравшаяся на самую макушку дерева…
Жан, мой нелюбимый любимый… Ещё раз мы идём по разным дорогам. Я с горечью возвращаюсь к тому времени, когда называла его «моё маленькое приключение», «мой Прохожий»… А он, видимо, в своих мыслях возвращается к дням моего изначального совершенства и вновь переживает первые недели нашей любви, задним числом расцвечивая их запоздалой поэзией, – это был тот период, когда он вдруг стал в меня верить, в то, что это надолго, и в то, что я полностью подчиняюсь его воле. Он, видимо, повторяет про себя слова, которые находил в то время, чтобы возвеличивать мои малые добродетели: моё глухое молчание превращалось в его устах в «мудрую задумчивость», а моя всегдашняя лень, которая так бесит его теперь, как полное равнодушие ко всему обессиленной странницы, восхищала его в те дни как проявление королевской невозмутимости.
Мы сидим, исполненные терпения, на берегу моря и глядим на островки, кажущиеся отсюда пятнами на его глади, и уж в который раз ждём, ждём, пока какая-нибудь случайность, вроде той, что давеча нас разъединила, снова нас сблизит – а если этого не случится, то нас кинет друг к другу мутная волна сладострастия, которая незаметно набежит и швырнёт тебя и меня на неблагодарную почву чувственной любви. Ну вот ты, до чего ты дошёл? Всё ещё обвиняешь меня? Сделай одолжение, увеличивай мои недостатки. Когда они разрастутся, как снежный ком, во мне не останется ничего светлого и я буду для тебя подобна грозовой туче, из которой вот-вот посыплется град, – скажи, что тебе это даст?..
Что до меня, то я задержалась на той остановке путешествия, приведшего нас сюда, которая имела для меня символическое значение. Я по-прежнему проживаю тот прекрасный день, который мы провели в горах. Забравшись на вершину и выпрямившись во весь рост на рыжих руинах замка, ты пил голубой воздух, что свистел между рядами стеблей лаванды. Твой восторг, искренний, но всё же несколько взбодрённый литературными ассоциациями, заставлял тебя вслух восхищаться раскинувшимся внизу видом, городками, долинами, целой провинцией с чётко очерченными горами и холмами границами… Ты словно заново открывал её для себя, вороша в памяти эпизоды её истории, и искал в её убранстве следы шагов её завоевателей…
Я стояла, прижавшись к тебе, ты обнимал меня сильной рукой, и твои вздрагивающие пальцы отбивали ритм твоих слов… Я стояла рядом непокорная, несоответствующая твоему настроению из-за ящерицы, появившейся вдруг и таинственным образом исчезнувшей, из-за султана душицы, который закачался от пролетевшего шершня, из-за крика невидимого пастуха… Я рассматривала гору не в целом, а только в отдельно взятых подробностях, весьма ограниченным, хоть порой и не лишённым проникновения особым взглядом, присущим близоруким женщинам…
Как только ты это заметил, твоё воодушевление разом улеглось, и, пока ты исподтишка изучал меня, я чувствовала себя, хотя и по-прежнему висела на твоей руке, очень далёкой от тебя и при этом такой маленькой, что ты мог бы унести меня, однако настолько тяжёлой, что я помешала бы твоему парению…
Вспоминаешь ли ты в те минуты, что и я, тот день, проведённый в горах? Отсчитываешь ли ты с того дня часы, когда, о безумие, нам казалось, что мы можем вырваться из объятий друг друга?..
Я не знаю. Но твоё молчание говорит о том, что ты впадаешь в отчаяние из-за меня. Застыв от оскорбления, ты под этой маской, делающей тебя похожим на потерявшего силу Бога, таишь страдание, страдание, переходящее порой в бешенство, по поводу того, что не ты меня создал.
Сегодня я удрала от него, свернула на дорогу, поросшую утёсником, который цеплялся за моё платье. Я дошла до того места, где скалы, громоздясь друг на друга, образуют нечто вроде дозорной башни, в которой гудит сквозной ветер. Внизу между рядами высоких рифов волнуется и шумит с грохотом горной реки пепельного цвета море.
С высоты моего выщербленного скального убежища я могу наблюдать за домом, укрытым тёмным лакированным плющом. Жан сидит на террасе. Он читает, подперев лоб кулаками, как школьник. Он не придёт сюда, и у меня есть время успокоиться. Я жую горькую травинку, от которой слюна приобретает вкус самшита и скипидара. Горячий ветер сушит капли морской воды на моих руках и щеках. Пока я шла по тропинке, я обрывала веточки дрока, и на пальцах остался терпкий зелёный сок. Я несу в себе и на себе запахи и привкус, соль и горечь моей ревности.
Я… ревную – верное ли это слово? Ревную, оскорблённая словами Жана, ужасными словами, которые он произнёс колеблясь, словно диктуя по буквам:
– Боюсь, что мы недостаточно нужны друг другу…
От этого «мы», несколько трусоватого, которое не осмелилось быть «я», я и убежала. Слово, которое успокаивает ласка, которая убеждает, клятвы… всё это я могла бы от него услышать, он охотно снял бы с себя всякую вину, потому что считает себя безупречным и всё ещё думает – о простая душа! – что достаточно верности, чтобы воцарилось доверие… Он не знает, не надо, чтобы он знал, как я ревную. Для него поводы для ревности – это нечистые объятия, смятое письмо, которое случайно находишь, боязнь, что кто-то посягнёт на то, что принадлежит только ему… Для Жана ревновать – это всегда видеть за женщиной тень мужчины… Я ему завидую.
Но я. я… Если я ему «недостаточно нужна», что я делала до сих пор рядом с ним и что мне дальше делать? Мне он нужнее, чем воздух и вода, дороже того хрупкого богатства, которое женщины называют достоинством и самоуважением. Он один стоит передо мной на опустошённом поле моих воспоминаний, между мной и короткими волнами теперь уже цвета абсента. Его последняя любовь и лицо, которое он целовал до меня, – я об этом забываю, я отодвигаю это лицо с небрежной поспешностью. Он один – я гляжу на него, я проклинаю его одного, я ревную его – его одного.
Когда и как это со мной случилось, я не знаю. Помню только, что однажды я обернулась, он стоял позади меня, и я его словно заново открыла для себя, задрожав от охватившего меня странного бешенства, в котором смешались внезапное предчувствие скорой потери и унижение от того, что я в большей мере принадлежу ему, чем владею им…
Я вдруг увидела его – его фигуру, чуть склонённую, словно он готовится к бегу, его сосредоточенную манеру вдыхать аромат благоухающего цветка… Вот в тот миг я и начала понимать, тихо ругая себя, какое место он занимает во мне… но слишком поздно.
Слишком поздно! Если бы он это знал, он мог бы уже обернуться настоящим тираном и быть в полной безопасности. Если бы он это знал, он мог бы по-царски принудить меня служить ему и найти во мне то, что невозможно исчерпать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21