— Они идеально подходят друг другу.
— Нет, ему нужен огонь Марианны, — сказала Аллегра. — Потому что своего у него нет.
Коринн обожала признания. Аллегра искала дразнящий страх перед тем, как заняться любовью, а Коринн — успокоение в тайнах после.
— Я хочу знать о тебе все, — говорила она, но так говорят псе любовники, и это не вызывало подозрений. — Особенно то, что ты никогда никому не рассказывала.
— Как только я расскажу, все изменится, — запротестовала Аллегра. — Это будут уже не секреты.
— Нет, — ответила Коринн. — Это будут наши секреты. Поверь мне.
И Аллегра рассказала:
1. В нашей средней школе был специальный класс. Для умственно отсталых. Иногда мы видели этих детей, но обычно их держали отдельно. И перемены, и обеду них были в другое время. Может, они учились только половину дня.
Там был мальчик по имени Билли. Он всюду таскал с собой баскетбольный мяч, а иногда и говорил с ним. Это был лепет, абракадабра. Сначала я думала, он просто подражает нормальной речи, не понимая, что нужны осмысленные слова и собеседник. Он носил тесную кепку, из-под которой уши у него торчали, как у Глупыша в «Белоснежке». Из носа постоянно текло. Мне было неприятно о нем думать, об остальных тоже. Обычно я не думала.
Однажды я увидела его на краю спортплощадки, где ему находиться не полагалось. Я подумала, что ему влетит, если кто-то заметит. Учитель спецкласса вечно на кого-то орал. Я направилась к нему, гордясь собственным великодушием: я собираюсь говорить с Билли, как с нормальным мальчиком. Но, подойдя ближе, увидела, что он держит в руке свой пенис. Он показывал его мне, положив на ладонь. Пенис вздрагивал, будто его кололи булавками. Я вернулась к друзьям.
Через несколько недель папа приехал за мной после уроков. Он о чем-то задумался и забыл обо мне. Тогда я ему рассказала, что один мальчик в школе показывал мне пенис. Старший мальчик. Папа испугался больше, чем я рассчитывала; я тут же пожалела, что проболталась. Он спросил фамилию мальчика, остановился около аптеки, посмотрел телефонный справочник, подъехал к их дому и постучал в парадную дверь. Открыла женщина. У нее были детские косички, только седые; это показалось мне странным. И очки с крылышками. Папа начал говорить, а она заплакала. Сначала злобно:
— Все вы, сволочи, на нас плевать хотели.
Я не привыкла к ругательствам и была потрясена. Но она перестала злиться и как-то безнадежно сказала:
— Что, по-вашему, я должна сделать?
— Вы должны поговорить с сыном... — начал папа, и тут за ее спиной появился Билли со своим идиотским мячиком, что-то бормоча. Папа осекся.
У папы был умственно отсталый младший брат. В пятнадцать лет его задавила машина. Я всегда боялась, что не буду любить ребенка, если он окажется некрасивым. И потому всегда боялась иметь детей. Но папа говорит, что его мать больше всего любила отсталого сына. Она твердила, что материнская любовь сама знает, где нужна.
После смерти брата папа стал уговаривать свою мать чаще выходить в люди. Они с мамой пытались вытащить бабушку в кино, на концерт или в театр. Но обычно та отказывалась. Бывало, он зайдет ее проведать, а бабушка сидит на кухне за столом и смотрит в окно. «Уж и не знаю, куда приткнуться», — говорила она.
Билли стоял за спиной матери, что-то рассказывая своему мячу, все тревожнее и тревожнее. Папа извинялся, но мать Билли его и слушать не хотела.
— Что вы понимаете? — спрашивала она. — Ваша куколка однажды поступит в колледж. Выйдет замуж. Родит вам красивых внуков.
Мы сели в машину и поехали домой. Папа сказал:
— Я ни за что на свете не прибавил бы горя этой женщине. Ты ведь знала, что умалчиваешь о чем-то важном. Почему ты меня не предупредила? Я бы вел себя иначе. Иди к себе. — Я не знала, что он умеет так сердиться. И боялась, что он меня разлюбил. Он не брал мою протянутую руку. Не смотрел на меня.
Оправдаться я не могла, даже перед собой. Я пробовала. Кто же мог подумать, что он так огорчится, что она так огорчится, говорила себе я. Я не знала, что дойдет до слез. Если бы я знала, я не сказала бы ни слова. Но зачем я вообще рассказала? Просто приврала от нечего делать, хотела внимания. Я скрыла от папы, что Билли дурачок, зная, что так внимания будет больше. Когда Билли показал мне пенис, я даже не обиделась. Может, он по дружбе.
2. Однажды мы пошли в музей, где были картины Ван Гога. Мне понравилось, какие они насыщенные. Папа сказал, что художники рисуют так, как видят; может, он как-то по-другому сказал, но я услышала именно это. Я представила, как Ван Гог видит такой насыщенный мир. Я никогда не задумывалась, как вижу мир сама: как все, или, может, лучше, или неправильно, или иначе. А как узнать? Разве Ван Гог сказал бы: «Этот мир не кажется вам насыщенным?» Ему бы такое и в голову не пришло. На следующий день я лежала в траве на заднем дворе и смотрела прямо на солнце — мама запрещала мне так делать, потому что это вредно для зрения. Я думала, что стану знаменитым художником и от всех вещей, всех людей, что я увижу и нарисую, будет слепить глаза.
3. Мои родители считали, что у детей должно быть много свободного времени. Что дети должны мечтать. Я брала уроки фортепьяно, но скоро бросила и до самой старшей школы не ходила ни в спортивные секции, никуда. Я много читала и мастерила. Искала четырехлистный клевер. Наблюдала за муравьями. У муравьев почти все время распланировано. Им некуда ходить, не с кем встречаться. Я выбрала себе один муравейник, в мамином саду, у камня. И сначала очень любила своих муравьев. Приносила им печенье с цветным сахаром, раскладывала раковины, думая, как бы мне понравилось найти такую большую раковину, забраться внутрь, исследовать ее.
Я делала крошечные газеты с муравьиными новостями: сначала размером с марку, потом побольше, слишком большие для муравьев, я знала, что так не годится, но иначе истории не умещались, а мне нужны были настоящие истории, не просто черточки вместо строчек. Но представь, какой маленькой должна быть муравьиная газета на самом деле. Даже марка им, наверное, казалась баскетбольной площадкой.
Я придумывала восстания, интриги, государственные перевороты и писала репортажи. По-моему, тогда я читала биографию шотландской королевы Марии Стюарт. Ты читала эти оранжевые биографии, когда была маленькой? Те, что о детстве знаменитых людей, с их достижениями в последней главе? Я обожала эти книги. Я помню Бена Франклина, Клару Бартон, Уилла Роджерса, Джима Торпа, Амелию Эрхарт, мадам Кюри и первого белого ребенка, рожденного в колонии Роанок, — Вирджинию Дэр? — но это, наверное, сказка.
В общем, для муравьев настал день спецвыпуска. Политические заговоры то ли закончились, то ли надоели. Я принесла стакан воды и устроила наводнение. Муравьи спасались бегством, отчаянно барахтались. Мне было немного стыдно, но газета получилась хорошая. Я сказала себе, что вношу разнообразие в их будни. На следующий день я сбросила на них камень. Метеорит из космоса. Они собрались вокруг и бегали по нему, явно не зная, что делать. Это стало поводом для трех писем в редакцию. В конце концов я их подожгла. К спичкам у меня всегда был нездоровый интерес. Дело частично вышло из-под контроля, и огонь перекинулся с муравейника в сад. Совсем немножко, не так страшно, как кажется. Вышел Диего и затоптал пламя, а я плакала и пыталась его остановить, потому что он давил моих муравьев.
Но какой ужасной, бессердечной королевой я оказалась. Никогда не стану баллотироваться в президенты.
4. В двадцать два года я трахалась с одним парнем, просто потому, что ему этого очень хотелось. Он был студентом из Голуэя, мы встретились в Риме и три недели путешествовали вместе. Нашу последнюю ночь, перед тем, как я вернулась домой, мы провели в Праге. Поужинали и пошли по барам; в итоге я напилась до слезливой сентиментальности и потребовала обменяться подарками на память. Он дал мне свою фотографию, с кошкой на руках. Я надела ему на палец свое серебряное кольцо. Оно застряло на суставе, но я протолкнула его вниз.
Очень трогательно, сказал он. Поклялся никогда не снимать кольцо, а потом попробовал и не смог. Палец начал распухать и менять цвет. Мы зашли в туалет и намылили палец, но было поздно: он уже слишком раздулся. Достали масла, но и оно не помогло. Его лицо тоже стало странного оттенка, подозрительно белого. Ты же знаешь, какие бледные эти ирландцы; они там никогда не выходят на улицу. Мы вернулись в общежитие, и я дала ему; это его отвлекло, но ненадолго. Палец стал толстый, как сарделька, и не гнулся.
Тогда мы отправились ловить такси до больницы. На улицах было темно, холодно и тихо — часа три ночи. Через несколько кварталов он начал скулить по-собачьи. Мы все-таки поймали машину, но водитель не говорил по-английски. Я выла, словно сирена, снова и снова показывая на палец. Я изображала пантомимой стетоскоп. Это значит, действительно напилась. Не знаю, что подумал шофер сначала, но в итоге до него все-таки дошло; больница оказалась в том же квартале. Он высадил нас почти сразу. И на прощание что-то сказал. Мы не поняли, но догадались.
Больница оказалась закрыта, но мы поговорили по домофону с кем-то, кто не знал английского. Он отвечал, что ничего не понимает, но потом сдался и впустил нас. Внутри было темно, и только пройдя несколько коридоров, мы увидели свет в приемной. Мне такое снилось: темные коридоры, эхо шагов. Извилистые, кружащие лабиринты, на стенах указатели — какой-то незнакомый алфавит. Снилось и до того, и сейчас иногда тоже: я заблудилась в чужом городе, люди что-то говорят, но я не понимаю.
В общем, мы пошли на свет и отыскали доктора, который говорил по-английски — большая удача. Мы рассказали про кольцо; он уставился на нас.
— Это клиника внутренних болезней, — ответил он. — Я хирург-кардиолог.
Я бы лучше вернулась в общежитие, чем так позориться, но, в конце концов, это был не мой палец. (Хотя кольцо мое.) А Конор — так его звали — не уходил.
— Болит так, что слов нет, — сказал он. Что немножко нелогично, если подумать. Я, по крайней мере, подумала.
— Пьяные, да? — спросил врач. Он увел Конора и сдернул кольцо силой. Видимо, было невероятно больно, только я все это время проспала в приемной.
Позже я спросила Конора, где кольцо. Он оставил его в кабинете врача. Я представила, как оно лежит в такой голубой посудине, в форме почки. Конор сказал, что кольцо сильно поцарапали, но я его сделала сама и потому немного обиделась. Я бы вернулась, если бы доктор не так сердился.
— Мне хотелось, чтобы ты сохранил его на память, — сказала я Конору.
— Я тебя запомню, не беспокойся, — ответил он.
На кухне зазвонил телефон; Аллегра сняла трубку. Это оказался Дэниел.
— Как там мама, зайка? — спросил он.
— Bueno. Великолепно. У нас вечеринка. Спроси ее сам, — ответила Аллегра. Она положила трубку рядом с телефоном и вернулась в гостиную. — Отец, — сказала она Сильвии. — С повинной.
Сильвия подошла к телефону с бокалом в руке.
— Привет, Дэниел.
Она выключила свет и села в темной кухне, в одной руке вино, в другой трубка. Дождь шумел; один из водостоков заканчивался прямо над кухней.
— Она со мной почти не разговаривает, — сказал Дэниел.
Сильвия надеялась, он не просит за него вступиться. Это было бы слишком. Но, зная, как Дэниел любит Аллегру, не могла не жалеть его, не могла запретить себе, как она это умела. Холодильник забавно задребезжал, и от привычного, домашнего звука у нее чуть не сдали нервы. Сильвия прижала бокал к лицу, собралась с духом, чтобы ответить.
— Дай ей время.
— В субботу придет сантехник посмотреть душ наверху. Тебе не обязательно быть дома, я зайду и поговорю с ним. Просто по-честному предупреждаю. Тебя и Аллегру. Если не хотите меня видеть.
— Это уже не твой дом.
— Мой. Я отказываюсь от брака, но не отказываюсь от тебя. Пока ты живешь в этом доме, я буду за ним присматривать.
— Отвали, — ответила Сильвия. В гостиной захохотали.
— Ну, отпускаю тебя к гостям, — сказал Дэниел. — Буду в субботу с десяти до двенадцати. Сходи на рынок, купи фисташек, ты их любишь. Ты даже не заметишь, что я заходил, только душ будет работать.
Раз в неделю Коринн стала ходить в литературный кружок. Она надеялась, что жесткие сроки заставят ее работать. Кажется, она действительно стала проводить больше времени за компьютером, а иногда Аллегра даже слышала стук клавиш. Настроение у Коринн улучшилось, и теперь за ужином она много говорила о точке зрения, темпе и глубинной структуре. Все очень абстрактно.
Писатели встречались в квакерском зале собраний, и сперва возник вопрос (добрые квакеры предоставили помещение бесплатно): должен ли кружок придерживаться квакерских принципов в своих работах, которые здесь будут рассмотрены? Честно ли, приняв этот дар, писать на жестокие или нездоровые темы? После долгой дискуссии решили, что иногда, чтобы противостоять насилию, работа должна быть жестокой. Они писатели. Они, как никто другой, должны бороться с цензурой в любом ее проявлении. Несомненно, квакеры этого от них и ждут.
Коринн так увлеклась остальными писателями — Аллегра даже огорчалась, что, похоже, никогда их не увидит. Она слышала о них, но только в сокращенных версиях. Критический кружок строился на доверии; все рассчитывают на конфиденциальность, сказала Коринн.
Коринн не умела хранить секреты. Аллегра знала, что одна женщина принесла стихотворение про аборт, написанное красными чернилами — будто кровью. Один мужчина писал что-то вроде пикантного французского фарса, только без особого юмора, из-за неаккуратных стрелочек и зачеркиваний читать текст было неприятно; однако неделю за неделей он стабильно выдавал очередную вымученную главу о шутах и рогоносцах. Другая женщина писала роман-фэнтези с хорошим, размеренным сюжетом — разве что глаза у всех там были янтарные, изумрудные, аметистовые или сапфировые. Коллеги так и не убедили ее исправить на карие или голубые, а то и вовсе выкинуть эти злосчастные глаза.
Однажды за ужином Коринн упомянула, что сегодня вечером идет на поэтические чтения. Линн из ее литературного кружка читает эротический цикл в секс-шопе «Приятные вибрации».
— Я с тобой, — сказала Аллегра. Коринн ведь не думает, что она будет сидеть дома, когда в окружении плеток и дилдо читают непристойные стихи.
— Я не хочу, чтобы ты над кем-нибудь подшучивала. — Коринн явно стало не по себе. — Ты бываешь такой безжалостной, когда не одобряешь чей-то вкус. Мы там все начинающие. Если ты станешь издеваться над Линн, я пойму, что, наверное, тоже смешна. Я не могу писать, если кажусь себе смешной.
— Я никогда не сочла бы тебя смешной, — запротестовала Аллегра. — Я не могу. И я люблю стихи. Сама знаешь.
— Ты любишь своеобразные стихи, — ответила Коринн. — Стихи о деревьях. Этого Линн читать не будет.
Аллегра все-таки пришла без разрешения: ей не терпелось продемонстрировать свою воспитанность, а заодно заглянуть в другую жизнь Коринн. Настоящую жизнь Коринн, как она временами думала. Ту жизнь, где ей нет места.
В «Приятных вибрациях» расставили пятьдесят стульев, из которых занято было семь. На стенах за подиумом, словно бабочки, висели надувные вагины разной степени раскрытия. В шкафчиках вперемешку валялись корсеты и пристегивающиеся фаллоимитаторы. Линн очаровательно нервничала. Она не только читала, но и говорила на близкие темы, личные и художественные. Она только что закончила стихотворение, где женская грудь в нескольких строфах рассказывает о своих былых обожателях. Стихотворение имело формальную структуру, Линн призналась, что сомневается, насколько это оправданно, и попросила аудиторию рассматривать ее работу в качестве пробы пера.
Даже грудь говорила голосом поэта, с завыванием в конце каждой строчки, как у Паунда, или Элиота, или кто там начал эту несчастную традицию. В сильных местах слушатели хлопали, и Аллегра тоже старательно хлопала, хотя, по-видимому, не сходилась с ними во вкусах. Потом она вместе с Коринн подошла поздравить Линн, сказала, как ей понравился вечер. Сложно придумать более невинное заявление, но Коринн строго взглянула на Аллегру. Та понимала, что обременяет Коринн. Она сама навязалась, зная, что Коринн не хочет ее здесь видеть. Аллегра извинилась и ушла в туалет. Она тянула время, умывалась, причесывалась — специально, чтобы Коринн могла поговорить с Линн наедине.
В те выходные Сильвия и Джослин отправились на выставку собак в Коровий Дворец, и Аллегра обедала с ними. Коринн пригласили, но та сказала — ее вдруг посетило вдохновение, она не рискует остановиться. Настроение у Джослин было прекрасное. Тембе стал «Лучшим представителем породы», судья отметил его хороший вымах и толчок, а также красивую линию верха. После обеда он должен был выступать в «Охотничьих собаках». К тому же в карманах у Джослин лежали карточки нескольких перспективных производителей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Нет, ему нужен огонь Марианны, — сказала Аллегра. — Потому что своего у него нет.
Коринн обожала признания. Аллегра искала дразнящий страх перед тем, как заняться любовью, а Коринн — успокоение в тайнах после.
— Я хочу знать о тебе все, — говорила она, но так говорят псе любовники, и это не вызывало подозрений. — Особенно то, что ты никогда никому не рассказывала.
— Как только я расскажу, все изменится, — запротестовала Аллегра. — Это будут уже не секреты.
— Нет, — ответила Коринн. — Это будут наши секреты. Поверь мне.
И Аллегра рассказала:
1. В нашей средней школе был специальный класс. Для умственно отсталых. Иногда мы видели этих детей, но обычно их держали отдельно. И перемены, и обеду них были в другое время. Может, они учились только половину дня.
Там был мальчик по имени Билли. Он всюду таскал с собой баскетбольный мяч, а иногда и говорил с ним. Это был лепет, абракадабра. Сначала я думала, он просто подражает нормальной речи, не понимая, что нужны осмысленные слова и собеседник. Он носил тесную кепку, из-под которой уши у него торчали, как у Глупыша в «Белоснежке». Из носа постоянно текло. Мне было неприятно о нем думать, об остальных тоже. Обычно я не думала.
Однажды я увидела его на краю спортплощадки, где ему находиться не полагалось. Я подумала, что ему влетит, если кто-то заметит. Учитель спецкласса вечно на кого-то орал. Я направилась к нему, гордясь собственным великодушием: я собираюсь говорить с Билли, как с нормальным мальчиком. Но, подойдя ближе, увидела, что он держит в руке свой пенис. Он показывал его мне, положив на ладонь. Пенис вздрагивал, будто его кололи булавками. Я вернулась к друзьям.
Через несколько недель папа приехал за мной после уроков. Он о чем-то задумался и забыл обо мне. Тогда я ему рассказала, что один мальчик в школе показывал мне пенис. Старший мальчик. Папа испугался больше, чем я рассчитывала; я тут же пожалела, что проболталась. Он спросил фамилию мальчика, остановился около аптеки, посмотрел телефонный справочник, подъехал к их дому и постучал в парадную дверь. Открыла женщина. У нее были детские косички, только седые; это показалось мне странным. И очки с крылышками. Папа начал говорить, а она заплакала. Сначала злобно:
— Все вы, сволочи, на нас плевать хотели.
Я не привыкла к ругательствам и была потрясена. Но она перестала злиться и как-то безнадежно сказала:
— Что, по-вашему, я должна сделать?
— Вы должны поговорить с сыном... — начал папа, и тут за ее спиной появился Билли со своим идиотским мячиком, что-то бормоча. Папа осекся.
У папы был умственно отсталый младший брат. В пятнадцать лет его задавила машина. Я всегда боялась, что не буду любить ребенка, если он окажется некрасивым. И потому всегда боялась иметь детей. Но папа говорит, что его мать больше всего любила отсталого сына. Она твердила, что материнская любовь сама знает, где нужна.
После смерти брата папа стал уговаривать свою мать чаще выходить в люди. Они с мамой пытались вытащить бабушку в кино, на концерт или в театр. Но обычно та отказывалась. Бывало, он зайдет ее проведать, а бабушка сидит на кухне за столом и смотрит в окно. «Уж и не знаю, куда приткнуться», — говорила она.
Билли стоял за спиной матери, что-то рассказывая своему мячу, все тревожнее и тревожнее. Папа извинялся, но мать Билли его и слушать не хотела.
— Что вы понимаете? — спрашивала она. — Ваша куколка однажды поступит в колледж. Выйдет замуж. Родит вам красивых внуков.
Мы сели в машину и поехали домой. Папа сказал:
— Я ни за что на свете не прибавил бы горя этой женщине. Ты ведь знала, что умалчиваешь о чем-то важном. Почему ты меня не предупредила? Я бы вел себя иначе. Иди к себе. — Я не знала, что он умеет так сердиться. И боялась, что он меня разлюбил. Он не брал мою протянутую руку. Не смотрел на меня.
Оправдаться я не могла, даже перед собой. Я пробовала. Кто же мог подумать, что он так огорчится, что она так огорчится, говорила себе я. Я не знала, что дойдет до слез. Если бы я знала, я не сказала бы ни слова. Но зачем я вообще рассказала? Просто приврала от нечего делать, хотела внимания. Я скрыла от папы, что Билли дурачок, зная, что так внимания будет больше. Когда Билли показал мне пенис, я даже не обиделась. Может, он по дружбе.
2. Однажды мы пошли в музей, где были картины Ван Гога. Мне понравилось, какие они насыщенные. Папа сказал, что художники рисуют так, как видят; может, он как-то по-другому сказал, но я услышала именно это. Я представила, как Ван Гог видит такой насыщенный мир. Я никогда не задумывалась, как вижу мир сама: как все, или, может, лучше, или неправильно, или иначе. А как узнать? Разве Ван Гог сказал бы: «Этот мир не кажется вам насыщенным?» Ему бы такое и в голову не пришло. На следующий день я лежала в траве на заднем дворе и смотрела прямо на солнце — мама запрещала мне так делать, потому что это вредно для зрения. Я думала, что стану знаменитым художником и от всех вещей, всех людей, что я увижу и нарисую, будет слепить глаза.
3. Мои родители считали, что у детей должно быть много свободного времени. Что дети должны мечтать. Я брала уроки фортепьяно, но скоро бросила и до самой старшей школы не ходила ни в спортивные секции, никуда. Я много читала и мастерила. Искала четырехлистный клевер. Наблюдала за муравьями. У муравьев почти все время распланировано. Им некуда ходить, не с кем встречаться. Я выбрала себе один муравейник, в мамином саду, у камня. И сначала очень любила своих муравьев. Приносила им печенье с цветным сахаром, раскладывала раковины, думая, как бы мне понравилось найти такую большую раковину, забраться внутрь, исследовать ее.
Я делала крошечные газеты с муравьиными новостями: сначала размером с марку, потом побольше, слишком большие для муравьев, я знала, что так не годится, но иначе истории не умещались, а мне нужны были настоящие истории, не просто черточки вместо строчек. Но представь, какой маленькой должна быть муравьиная газета на самом деле. Даже марка им, наверное, казалась баскетбольной площадкой.
Я придумывала восстания, интриги, государственные перевороты и писала репортажи. По-моему, тогда я читала биографию шотландской королевы Марии Стюарт. Ты читала эти оранжевые биографии, когда была маленькой? Те, что о детстве знаменитых людей, с их достижениями в последней главе? Я обожала эти книги. Я помню Бена Франклина, Клару Бартон, Уилла Роджерса, Джима Торпа, Амелию Эрхарт, мадам Кюри и первого белого ребенка, рожденного в колонии Роанок, — Вирджинию Дэр? — но это, наверное, сказка.
В общем, для муравьев настал день спецвыпуска. Политические заговоры то ли закончились, то ли надоели. Я принесла стакан воды и устроила наводнение. Муравьи спасались бегством, отчаянно барахтались. Мне было немного стыдно, но газета получилась хорошая. Я сказала себе, что вношу разнообразие в их будни. На следующий день я сбросила на них камень. Метеорит из космоса. Они собрались вокруг и бегали по нему, явно не зная, что делать. Это стало поводом для трех писем в редакцию. В конце концов я их подожгла. К спичкам у меня всегда был нездоровый интерес. Дело частично вышло из-под контроля, и огонь перекинулся с муравейника в сад. Совсем немножко, не так страшно, как кажется. Вышел Диего и затоптал пламя, а я плакала и пыталась его остановить, потому что он давил моих муравьев.
Но какой ужасной, бессердечной королевой я оказалась. Никогда не стану баллотироваться в президенты.
4. В двадцать два года я трахалась с одним парнем, просто потому, что ему этого очень хотелось. Он был студентом из Голуэя, мы встретились в Риме и три недели путешествовали вместе. Нашу последнюю ночь, перед тем, как я вернулась домой, мы провели в Праге. Поужинали и пошли по барам; в итоге я напилась до слезливой сентиментальности и потребовала обменяться подарками на память. Он дал мне свою фотографию, с кошкой на руках. Я надела ему на палец свое серебряное кольцо. Оно застряло на суставе, но я протолкнула его вниз.
Очень трогательно, сказал он. Поклялся никогда не снимать кольцо, а потом попробовал и не смог. Палец начал распухать и менять цвет. Мы зашли в туалет и намылили палец, но было поздно: он уже слишком раздулся. Достали масла, но и оно не помогло. Его лицо тоже стало странного оттенка, подозрительно белого. Ты же знаешь, какие бледные эти ирландцы; они там никогда не выходят на улицу. Мы вернулись в общежитие, и я дала ему; это его отвлекло, но ненадолго. Палец стал толстый, как сарделька, и не гнулся.
Тогда мы отправились ловить такси до больницы. На улицах было темно, холодно и тихо — часа три ночи. Через несколько кварталов он начал скулить по-собачьи. Мы все-таки поймали машину, но водитель не говорил по-английски. Я выла, словно сирена, снова и снова показывая на палец. Я изображала пантомимой стетоскоп. Это значит, действительно напилась. Не знаю, что подумал шофер сначала, но в итоге до него все-таки дошло; больница оказалась в том же квартале. Он высадил нас почти сразу. И на прощание что-то сказал. Мы не поняли, но догадались.
Больница оказалась закрыта, но мы поговорили по домофону с кем-то, кто не знал английского. Он отвечал, что ничего не понимает, но потом сдался и впустил нас. Внутри было темно, и только пройдя несколько коридоров, мы увидели свет в приемной. Мне такое снилось: темные коридоры, эхо шагов. Извилистые, кружащие лабиринты, на стенах указатели — какой-то незнакомый алфавит. Снилось и до того, и сейчас иногда тоже: я заблудилась в чужом городе, люди что-то говорят, но я не понимаю.
В общем, мы пошли на свет и отыскали доктора, который говорил по-английски — большая удача. Мы рассказали про кольцо; он уставился на нас.
— Это клиника внутренних болезней, — ответил он. — Я хирург-кардиолог.
Я бы лучше вернулась в общежитие, чем так позориться, но, в конце концов, это был не мой палец. (Хотя кольцо мое.) А Конор — так его звали — не уходил.
— Болит так, что слов нет, — сказал он. Что немножко нелогично, если подумать. Я, по крайней мере, подумала.
— Пьяные, да? — спросил врач. Он увел Конора и сдернул кольцо силой. Видимо, было невероятно больно, только я все это время проспала в приемной.
Позже я спросила Конора, где кольцо. Он оставил его в кабинете врача. Я представила, как оно лежит в такой голубой посудине, в форме почки. Конор сказал, что кольцо сильно поцарапали, но я его сделала сама и потому немного обиделась. Я бы вернулась, если бы доктор не так сердился.
— Мне хотелось, чтобы ты сохранил его на память, — сказала я Конору.
— Я тебя запомню, не беспокойся, — ответил он.
На кухне зазвонил телефон; Аллегра сняла трубку. Это оказался Дэниел.
— Как там мама, зайка? — спросил он.
— Bueno. Великолепно. У нас вечеринка. Спроси ее сам, — ответила Аллегра. Она положила трубку рядом с телефоном и вернулась в гостиную. — Отец, — сказала она Сильвии. — С повинной.
Сильвия подошла к телефону с бокалом в руке.
— Привет, Дэниел.
Она выключила свет и села в темной кухне, в одной руке вино, в другой трубка. Дождь шумел; один из водостоков заканчивался прямо над кухней.
— Она со мной почти не разговаривает, — сказал Дэниел.
Сильвия надеялась, он не просит за него вступиться. Это было бы слишком. Но, зная, как Дэниел любит Аллегру, не могла не жалеть его, не могла запретить себе, как она это умела. Холодильник забавно задребезжал, и от привычного, домашнего звука у нее чуть не сдали нервы. Сильвия прижала бокал к лицу, собралась с духом, чтобы ответить.
— Дай ей время.
— В субботу придет сантехник посмотреть душ наверху. Тебе не обязательно быть дома, я зайду и поговорю с ним. Просто по-честному предупреждаю. Тебя и Аллегру. Если не хотите меня видеть.
— Это уже не твой дом.
— Мой. Я отказываюсь от брака, но не отказываюсь от тебя. Пока ты живешь в этом доме, я буду за ним присматривать.
— Отвали, — ответила Сильвия. В гостиной захохотали.
— Ну, отпускаю тебя к гостям, — сказал Дэниел. — Буду в субботу с десяти до двенадцати. Сходи на рынок, купи фисташек, ты их любишь. Ты даже не заметишь, что я заходил, только душ будет работать.
Раз в неделю Коринн стала ходить в литературный кружок. Она надеялась, что жесткие сроки заставят ее работать. Кажется, она действительно стала проводить больше времени за компьютером, а иногда Аллегра даже слышала стук клавиш. Настроение у Коринн улучшилось, и теперь за ужином она много говорила о точке зрения, темпе и глубинной структуре. Все очень абстрактно.
Писатели встречались в квакерском зале собраний, и сперва возник вопрос (добрые квакеры предоставили помещение бесплатно): должен ли кружок придерживаться квакерских принципов в своих работах, которые здесь будут рассмотрены? Честно ли, приняв этот дар, писать на жестокие или нездоровые темы? После долгой дискуссии решили, что иногда, чтобы противостоять насилию, работа должна быть жестокой. Они писатели. Они, как никто другой, должны бороться с цензурой в любом ее проявлении. Несомненно, квакеры этого от них и ждут.
Коринн так увлеклась остальными писателями — Аллегра даже огорчалась, что, похоже, никогда их не увидит. Она слышала о них, но только в сокращенных версиях. Критический кружок строился на доверии; все рассчитывают на конфиденциальность, сказала Коринн.
Коринн не умела хранить секреты. Аллегра знала, что одна женщина принесла стихотворение про аборт, написанное красными чернилами — будто кровью. Один мужчина писал что-то вроде пикантного французского фарса, только без особого юмора, из-за неаккуратных стрелочек и зачеркиваний читать текст было неприятно; однако неделю за неделей он стабильно выдавал очередную вымученную главу о шутах и рогоносцах. Другая женщина писала роман-фэнтези с хорошим, размеренным сюжетом — разве что глаза у всех там были янтарные, изумрудные, аметистовые или сапфировые. Коллеги так и не убедили ее исправить на карие или голубые, а то и вовсе выкинуть эти злосчастные глаза.
Однажды за ужином Коринн упомянула, что сегодня вечером идет на поэтические чтения. Линн из ее литературного кружка читает эротический цикл в секс-шопе «Приятные вибрации».
— Я с тобой, — сказала Аллегра. Коринн ведь не думает, что она будет сидеть дома, когда в окружении плеток и дилдо читают непристойные стихи.
— Я не хочу, чтобы ты над кем-нибудь подшучивала. — Коринн явно стало не по себе. — Ты бываешь такой безжалостной, когда не одобряешь чей-то вкус. Мы там все начинающие. Если ты станешь издеваться над Линн, я пойму, что, наверное, тоже смешна. Я не могу писать, если кажусь себе смешной.
— Я никогда не сочла бы тебя смешной, — запротестовала Аллегра. — Я не могу. И я люблю стихи. Сама знаешь.
— Ты любишь своеобразные стихи, — ответила Коринн. — Стихи о деревьях. Этого Линн читать не будет.
Аллегра все-таки пришла без разрешения: ей не терпелось продемонстрировать свою воспитанность, а заодно заглянуть в другую жизнь Коринн. Настоящую жизнь Коринн, как она временами думала. Ту жизнь, где ей нет места.
В «Приятных вибрациях» расставили пятьдесят стульев, из которых занято было семь. На стенах за подиумом, словно бабочки, висели надувные вагины разной степени раскрытия. В шкафчиках вперемешку валялись корсеты и пристегивающиеся фаллоимитаторы. Линн очаровательно нервничала. Она не только читала, но и говорила на близкие темы, личные и художественные. Она только что закончила стихотворение, где женская грудь в нескольких строфах рассказывает о своих былых обожателях. Стихотворение имело формальную структуру, Линн призналась, что сомневается, насколько это оправданно, и попросила аудиторию рассматривать ее работу в качестве пробы пера.
Даже грудь говорила голосом поэта, с завыванием в конце каждой строчки, как у Паунда, или Элиота, или кто там начал эту несчастную традицию. В сильных местах слушатели хлопали, и Аллегра тоже старательно хлопала, хотя, по-видимому, не сходилась с ними во вкусах. Потом она вместе с Коринн подошла поздравить Линн, сказала, как ей понравился вечер. Сложно придумать более невинное заявление, но Коринн строго взглянула на Аллегру. Та понимала, что обременяет Коринн. Она сама навязалась, зная, что Коринн не хочет ее здесь видеть. Аллегра извинилась и ушла в туалет. Она тянула время, умывалась, причесывалась — специально, чтобы Коринн могла поговорить с Линн наедине.
В те выходные Сильвия и Джослин отправились на выставку собак в Коровий Дворец, и Аллегра обедала с ними. Коринн пригласили, но та сказала — ее вдруг посетило вдохновение, она не рискует остановиться. Настроение у Джослин было прекрасное. Тембе стал «Лучшим представителем породы», судья отметил его хороший вымах и толчок, а также красивую линию верха. После обеда он должен был выступать в «Охотничьих собаках». К тому же в карманах у Джослин лежали карточки нескольких перспективных производителей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25