А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Потом я объяснил, как получилось, что Томас Манн не смог закончить свое образование. От Томаса Манна я перешел к Готфриду Бенну и его невыносимой привычке проводить все вечера в прокуренных пивных. Он сидел там среди этих ужасных обывателей и писал свои прекраснейшие стихи! – сказал я через стол.
Гудрун убрала посуду и протянула мне бутылку вина, чтобы я ее откупорил. Гудрун принимала рядом душ. Я открыл бутылку и залпом выпил бокал вина. Гудрун вышла из ванной, взяла свой бокал и села на тахту. Чтобы не довести себя до свадьбы с животом, мы добровольно наложили на себя целый ряд запретов. Разрешалось, то есть я мог неожиданно и беспрепятственно запустить руку в вырез ее блузки и даже дальше в бюстгальтер. Не разрешалось во время объятий заваливаться на тахту и продолжать тискать Гудрун. Сейчас же Гудрун полулежала, откинувшись в ту сторону, где стоял торшер. Едва приняв такую позу, она тут же подвинулась, чтобы и мне хватило места на тахте рядом с ней. Не разрешалось снимать с себя в такой позе одежду. Тем не менее Гудрун приподнялась и скинула блузку и лифчик. Я тут же закончил свою лекцию и уставился на полуголую Гудрун. Ей разрешалось просунуть руку мне под ремень и положить ее поверх трусов. В этот же вечер рука просунулась в трусы и обхватила мой вздыбившийся член. Я обрушил на грудь Гудрун град поцелуев. И с удовольствием продолжил бы в том же духе и дальше, но тут случилось нечто непредвиденное, придавшее делу совсем другой оборот. Было уже девять часов вечера, симфония Бетховена закончилась. Дикторша объявила: «Южнонемецкое радио продолжает свою программу и предлагает вниманию слушателей очередную передачу из цикла „Беседы в творческой мастерской: в гостях у Хорста Бинека молодые немецкие писатели“. Я знал этот цикл передач и очень высоко ценил их. В этот вечер на очереди был Генрих Бёлль, чей рассказ я прочел совсем недавно, он назывался „И был вечер, и было утро“. Вскоре началось интервью с Бёллем. Мне нравились его суждения, кроме того, я любил его певучий рейнский акцент. А когда он сказал, что начал писать не то в семнадцать, не то в восемнадцать лет, я тут же подумал про себя и испытал бурный восторг. Я был согласен с ним и тогда, когда он сказал, что любое обучение профессии в общепринятом в буржуазном обществе смысле только вредит художнику, поскольку уводит его с прямой дороги в сторону и вынуждает искать себя на ненужных окольных путях. Довольно долгое время я вовсе не замечал, что беседа с Бёллем увлекает меня гораздо больше, чем эротические игры. Гудрун робко убрала свою руку. А Генрих Бёлль заговорил как раз о том, что никогда не сможет жить нигде, кроме как в своем родном городе Кёльне. И тут у меня в мозгах забрезжило, я понял, что сделал что-то не так или, может, оказался неспособным и продолжаю оставаться таким в ее глазах и дальше. Я все еще слушал Генриха Бёлля и смотрел поверх Гудрун, вперив взгляд в цветастые обои, я даже не удивился, что эрекция пропала сама собой. Гудрун встала, поискала свою блузку и лифчик. Я ожидал, что сейчас она разразится слезами и начнет меня поносить почем зря. Возможно, подумал я, сейчас она крикнет мне в лицо, что не желает больше меня видеть. Но и опять все вышло по-другому. Гудрун осталась спокойной и с благодарностью в голосе сказала: „Я очень рада, что ты не поддался порыву, мы ведь не хотим испортить себе будущее“. Мы снова сели к столу и допили бутылку до конца. Если я только не заблуждаюсь, Гудрун тоже слушала Бёлля.
2 глава
Моя вторая профессия требовала все больше и больше времени. Я уже работал для всех трех газет, имевшихся в городе. Это означало, что я писал о том или ином событии в зависимости от редакционных заданий два или три сообщения. В редакциях газет ничего не знали о моей игре на двойном поле, и мне приходилось только следить за тем, чтобы самому себя не выдать. Во всех сообщениях содержалась, конечно, одна и та же основная информация, но читаться они должны были так, словно написаны разными авторами. Сдав материал, я ехал теперь домой на такси, чтобы сэкономить время для своих журналистских проделок. И тем не менее двух-трех часов ночной работы мне уже порой не хватало. Если сроки поджимали, мне приходилось вставать в пять утра и до половины восьмого печатать третий репортаж. Отцу очень нравилось, что я теперь все чаще разделяю с ним одну из его привычек (вставать рано утром). Что за работу я делаю, его не интересовало. Но ранний подъем был для него неоспоримым свидетельством серьезности моих занятий. Совершая утренний туалет, он ненадолго приоткрывал дверь в кухню и кивал мне головой в знак уважительного признания. А я уже и от завтрака отказался, у меня на него не было времени. Свой обеденный перерыв я почти целиком тратил на то, чтобы сдать в три редакции написанные мною тексты. Для личного пользования оставалось не больше десяти минут, их я проводил у стойки в универмаге. Я заказывал две сосиски и булочку, выпивал кофе из бумажного стаканчика. Я наблюдал за обеими продавщицами сосисок и, несмотря на суету и толкотню, вновь обретал покой и комфортное состояние. Производя одни и те же действия, обе продавщицы неизменно пребывали в хорошем настроении. Подмигивая и пощипывая друг друга, они пели иногда странные, порой бессмысленные куплеты. Например: Камамбер и холодные ноги – это Париж и любовь в дороге. Тут даже очень спешащие покупатели не могли устоять, чтобы немного не посмеяться. На какое-то мгновение даже казалось, что нет на свете ничего слаще, чем постоять здесь и съесть сосиску.
Приближалось 1 Мая, и Хердеген поручил мне сделать репортаж о демонстрации членов профсоюза на Рыночной площади. Я должен был в подробностях описать речи профсоюзных деятелей и, кроме того, отобразить парочку жанровых сценок для создания настроения, Хердеген назвал это «сладкие сопли». Мне впервые доверили освещать событие такого ранга, обычно газетчики приберегали это для себя. Я не испытывал особого волнения, когда появился 1 Мая примерно в половине одиннадцатого на Рыночной площади. Толпились рабочие в праздничных костюмах, пили пиво, курили. Кругом трибуны, флаги, громкоговорители, воздушные шарики, жены рабочих и их дети. На одном из помостов установили трибуну оратора с навесом из брезента, рядом, но чуть сбоку стояли два стола для прессы. Мероприятие носило межрегиональный характер, поэтому и журналистов было больше, чем обычно, и среди них три молодые женщины, которых я раньше никогда не встречал. Пока не начались речи, слышны были интернациональные песни рабочих, звучала в танцевальном ритме народная музыка. Подходили всё новые участники демонстрации, большинство из них рабочие, стекавшиеся на Рыночную площадь из прилегавших к ней переулков. В какой-то момент во мне зашевелилось беспокойство, что среди слушателей мог затесаться кто-нибудь из складских рабочих, способных донести на меня моему прокуристу. Но потом мне пришло в голову, что никто из них не посмеет даже рта открыть, тем более не пойдет «по начальству». С помоста я наблюдал за ребенком, давно уже перемещавшимся по площади на плечах своего отца. Он тут же заплакал, как только отец ссадил его наземь. В ближайшей водосточной трубе ворковали два голубка. Их коготки царапали жестяной желоб, и эти скрежещущие звуки доносились до трибуны… То были всего лишь две случайные реплики, которыми мы перекинулись с Линдой, впервые обратив друг на друга внимание. Линда была одной из трех журналисток, сидевших за столом для прессы. Мое замечание относилось к оратору, тот поставил на трибуну стакан с водой и начал свою речь. У него было лицо треугольником, причем острием вниз, и сильно оттопыренные уши, как у летучей мыши. Это было типичное лицо послевоенного времени: серое, опрокинутое, худое, с глубокими складками. Я смотрел-смотрел на этого человека, а потом сказал, больше обращаясь к самому себе, чем к трем женщинам: «У него такой вид, словно он кровный брат Франца Кафки». Линда, однако, услышала мои слова.
Она взяла в руки программку проведения майского праздника и, посмотрев в нее, тихо сказала мне: «Но его зовут, к сожалению, не Людвиг и не Фридрих Кафка, а Альберт Мусгнуг, и он является заместителем председателя профсоюза работников химической промышленности». Я перестал писать и взглянул на Линду с улыбкой. Из ее замечания я понял, что литературный мир не был для нее книгой за семью печатями. В этот момент вспыхнула искорка надежды, что я наконец-то впервые встретил человека, для которого литература была такой же путеводной звездой, как и для меня. Мне тут же захотелось пообщаться с Линдой, но нам обоим надо было следить за тем, что говорит Альберт Мусгнуг. Я пофантазировал еще какое-то время, развивая свою мысль, что некий таинственный брат Кафки, скрывавшийся до сих пор, забрел в наши края и превратился, взяв себе имя Альберта Мусгнуга, в видного профсоюзного деятеля химической индустрии. И хотя я совсем не знал Линду, был, однако, уверен, что эта идея доставила бы ей тоже удовольствие. Майские празднества закончились в половине первого. Я исписал целый блокнот и чувствовал себя измученным и опустошенным. Я попрощался с тремя журналистками. Меня не покидала уверенность, что рано или поздно я встречу Линду на одном или другом редакционном задании. Линда была высокой блондинкой с бледным лицом и без всякой косметики. Пожатие ее руки было мягким. На ней был светлый пуловер, клетчатая юбка в складку и туфли без каблуков.
Я без промедления отправился в редакцию. Хердеген освободил для меня письменный стол, на который сбрасывался обычно весь непошедший материал. Впервые я писал репортаж в стенах редакции. Включая «сладкие сопли», он должен был содержать пять-шесть страниц. Сразу после трех вошла фрау Кремер и сдала две с половиной странички о восстановлении церковно-приходского дома Меланхтона. Фрау Кремер была пожилая, вечно недовольная, хотя и очень вежливая особа, она отвечала в редакции за церковные, больничные, детсадовские и школьные дела. Хердеген подредактировал статью и лично отнес ее к наборщикам. В дверях он столкнулся с редактором Веттэнгелем, тот объявил, что готовит едкую критическую статью в адрес социал-демократической фракции. Вскоре после этого появился нервного вида человек в бежевом костюме. Примерно сорока лет, с потным лицом. Мне бросилось в глаза, что Хердеген смотрел на него с заметным внутренним напряжением. Затем он представил нас друг другу. Это господин Вайганд (то есть я), наш новый молодой коллега, а это господин Ангельмайер, наш внештатный сотрудник. Ангельмайер поклонился и протянул мне руку. Он положил рукопись на стол Хердегена и сказал: «Я кое-что написал по поводу новых зеленых насаждений в скверике перед Главным вокзалом». – «Я посмотрю», – сказал Хердеген довольно холодно.
Хердеген дождался, пока Ангельмайер покинет помещение, а потом предупредил меня насчет этого господина. Я поднял голову от пишущей машинки. Ангельмайер пятнадцать лет работал у нас редактором, сказал Хердеген, но потом стало известно, что он замешан в коррупции. В его квартире обнаружили завалы мебели, ковров, светильников, зеркал и других предметов домашней утвари, которые он принимал в качестве подарков. Ангельмайер годами протаскивал в свои статьи имена владельцев торговых домов, фирм по продаже автомобилей, заводов металлических изделий и турагентств. Хердеген подошел к своему столу, выдвинул один из ящиков и извлек оттуда вырезку из газеты. «Я прочту вам, как это выглядело». И он прочитал вслух: «На углу мебельного салона Швертфегера и фабрики женской галантереи „Глория“ в четверг вечером произошел несчастный случай, повлекший за собой тяжелые последствия».
– И как мы не видели этого раньше! – воскликнул Хердеген. Он почесал в затылке и взглянул на меня. Вероятно, по моему лицу было видно, что я не до конца понимаю, в чем тут дело.
– Ему что, делали подарки в благодарность за одно только упоминание фирмы и имени владельца?
– К сожалению, все обстояло еще хуже, – сказал Хердеген. – Ангельмайер брал газету, шел с ней к владельцу и спрашивал: «Что я буду с этого иметь?»
– Ах ты, боже мой! – вырвалось у меня.
– Вот тебе и боже мой! – сказал Хердеген. Он отвернулся и уставился в стену. – Когда он отсюда вылетел, то решил стать пресс-секретарем в одном из тех торговых домов, которые до того тайком рекламировал, – рассказывал Хердеген, – но там не захотели иметь с ним дело. Во всех других редакциях его репутация тоже упала ниже нуля. – Хердеген опять повернулся ко мне лицом. – Нам, естественно, не хочется иметь с ним ничего общего, – сказал он, – но мы не можем оттолкнуть его окончательно и так уж бесповоротно. Вот такие маленькие, не делающие погоду статейки, – Хердеген приподнял со стола заметку про скверик, – пусть себе пишет.
К четырем часам я напечатал последние фразы моего репортажа о праздновании 1 Мая. Хердеген взял текст и тут же его отредактировал. Моя статья должна была открывать весь раздел газеты, посвященный местной хронике. Хердеген объяснил мне, сколько букв должен содержать заголовок, покрывающий четыре столбца, и сколько букв должно быть в подзаголовке. После этого Хердеген дал мне редакционное задание на послезавтра вечером (доклад о Нью-Йорке в Германо-Американском институте) и отпустил меня, на сегодня я был свободен. Я стал обдумывать, не позвонить ли мне Гудрун, но я очень устал, и мне не хотелось разговаривать. Хотя я битых три часа сидел за машинкой и печатал, я вдруг спросил себя: а что бы еще такое написать сейчас? Мне нужен был покой, но надо было и немного развеяться. В то же время меня тянуло туда, где можно было обогатиться новыми деталями из жизни рабочих, не ведавших, что такое покой. Рабочие и их жены все еще не ушли с площади. Они имитировали праздное шатание, но это плохо у них получалось, потому что они занимались этим только раз в году. Я увидел кафе, в окнах которого стояли цветочные горшки с отвратительными комнатными растениями. Вытянувшиеся стебли цветов прижимались к стеклу, так что кафе походило на большой аквариум без воды. Я надеялся, что благодаря такому отпугивающему оформлению витрин в кафе будет мало людей, но я заблуждался. Свободное местечко нашлось только между стойкой и стоячей вешалкой. Я хотел быстренько поесть и тут же пойти домой. За столом рядом со мной сидело семейство, причем в полном составе. Я видел слюнявые разинутые рты детей и такие же открытые, но пересохшие рты родителей. Кельнерша стояла у стойки и наскоро хлебала из тарелки суп. Я ждал, когда она посмотрит на меня, но она глядела только на тряпку, лежавшую рядом с ее тарелкой. Какое-то время я молча озирался вокруг, и тут до меня дошло, что сидеть просто так и глазеть по сторонам – даже очень приятное занятие. Я спокойно смотрел на всю эту every не имевшую ко мне никакого отношения, поскольку меня никто не обслуживал. За каждым столиком медленно, но верно разворачивалось одно и то же действие, неизменно завершавшееся комичным финалом. Наиболее сильное впечатление производил момент, когда посетители расплачивались и вставали из-за стола. Почти каждый из них наполовину стаскивал за собой скатерть. Кухонная прислуга выскакивала из подсобки и спешила водворить скатерть на место. Едва ей удавалось это сделать, как из-за другого стола поднимался еще один господин и проделывал то же самое. Прислужница прыжком оказывалась и у того стола, спасая положение и поправляя скатерть. Самым впечатляющим было, пожалуй, то, что никто из уходящих посетителей не замечал своей неловкости. Я погрузился в созерцание этого процесса, наградив его категорией НЕПРЕРЫВНОЕ. Может, мне следовало описать это самое НЕПРЕРЫВНОЕ? А существовало ли вообще такое понятие – НЕПРЕРЫВНОЕ, или я только что открыл его? И было ли возможно описать это НЕПРЕРЫВНОЕ как абстрактное и изолированное явление, или оно было частью познания одной из фигур романа, той, что мне еще предстояло выдумать? Могло ли НЕПРЕРЫВНОЕ выразить само себя, или оно символизировало собой нечто другое? Я вдруг' заметил, что остался за столом один. В первый раз после демонстрации я снова вспомнил про Линду. Вот с ней я, вероятно, смог бы поговорить о НЕПРЕРЫВНОМ. Кельнерша доела наконец свой суп, но меня так и не увидела. И хотя кругом было много шума и суеты, на душе у меня становилось все тише и спокойнее. И поскольку в душе воцарился покой, я уверовал, что сидевшие рядом со мной люди, не желавшие мне зла, удалились тайком. Минут через десять я поднялся. И проследил за тем, чтобы не сдвинуть со стола скатерть. По дороге я позвонил Гудрун и договорился с ней на вечер. Гудрун сказала: «Ты слишком много работаешь». Я не стал развивать эту тему и рассказал ей про господина Ангельмайера. НЕПРЕРЫВНОЕ я поминать не стал, а только сообщил, что меня так и не обслужили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16