О! Только прошу вас не делать из этого вывод, что я со всеми на "ты", как какой-нибудь квакер или санкюлот. Ничто не кажется мне более смешным, чем уравнительная надменность. Просто я хочу сказать, что чувствую себя способным естественно изъясняться на языке своего народа, как раз на том языке, на котором человек из народа почти никогда не говорит, потому что старается выражаться на напыщенном и плоском жаргоне интеллигентов, которые из него вышли и которых он втайне ненавидит, потому что со школьной скамьи их ему представляли как элиту его класса, как его покровителей и заступников, тогда как в действительности это он сам, народ, им покровительствует, защищает, продвигает в правительство, политику и даже в высший свет, всегда готовый полюбоваться на этих выскочек, лишь бы только они были погорластей. "Прежде всего я хочу послушать Дорио, Дорио прежде всего", - говорила в 1937 году одной своей близкой подруге грациозная княгиня де Грес, высадившись в Париже из Восточного экспресса после длительного путешествия.
Изъясняться на языке народа - это вовсе не значит говорить на арго или на диалекте, это значит стараться настроить свой собственный язык таким образом, чтобы он как можно более точно и честно выражал то небольшое количество чувств, которые являются общими для всех французов, ибо народ это мы все, любая французская фамилия принадлежала народу или будет ему принадлежать завтра, поскольку если она в какой-то момент и отрывалась от него, то лишь внешне. Да, народ - это мы все, и во время великих национальных потрясений речь не идет о том, чтобы мы шли в народ, как на поиски нового материка, речь идет о том, чтобы безболезненно расстаться с тем, что держит нас вдали от народа, подобно тому как путешественник платит по счету в отеле, прежде чем вернуться домой. Именно это я и стараюсь делать в течение вот уже трех лет, и все могут попытаться сделать то же самое, при условии, что будут искренни сами с собой, так как большое несчастье современного мира состоит в том, что человек общественный в нем всегда удушает человека реального, человека внутреннего. С помощью подобного усилия искренности мы можем рассчитывать на предвидение не того или иного момента нашего национального кризиса, но на предвидение обстоятельств его развития вплоть до его будущего разрешения. Потому что рано или поздно Франция по-своему разрешит этот кризис, согласно своему гению, и вместо того, чтобы терять время с дураками, которые называют себя информаторами лишь на том основании, что подглядывают в замочную скважину и вопят: "Я вижу!" - как раз в тот момент, когда какое-либо непредвиденное событие, словно пинок под зад, случается у них за спиной, великим и могущественным мира сего лучше бы получать информацию от некоторых истинных французов, абсолютно беспристрастных, поскольку они мертвы, - от перечитывания, скажем, произведений Виктора Гюго... Нет, дорогой господин Черчилль, я представляю вам Виктора Гюго не как человека исключительного ума, а как национального поэта, что невозможно опровергнуть, ведь даже самые образованные из нас, будь они столь же изощренны, как Жироду *, чувствуют себя очень уютно в этих великих возвышенных стихах гениального ребенка и гуляют в них рука об руку с трактирщиком, лавочником, бывшим военным, школьным учителем и приходским священником, в облаках пыли и под звуки фанфар, как во время фейерверков четырнадцатого июля. Рано или поздно народ кинет взгляд на сегодняшние события через призму метафор Гюго, увидит их в несколько грубоватом ракурсе, рискуя опечалить утонченные умы как в Англии, так и в иных странах... Чего же вы хотите? Ведь это наш хлеб, в нем и Мольер, пусть внешне этого и не видно, но испечен он в той же печи, а все остальное - лишь закуски и десерты, и одному лишь богу известно, какие мы специалисты по закускам и десертам. Неважно! Вспомните высказывание нашей прекрасной и неповторимой г-жи де Севинье * о Расине: "В Расине нет ничего великолепного, ничего, что восхищало бы. У него полное отсутствие тирад, подобных корнелевским, от которых дрожь идет по коже". Поразмыслив некоторое время над этим предвзятым и столь наивно аргументированным суждением, принадлежащим ни много ни мало самой просвещенной женщине своего времени, каждый рассудительный человек сможет угадать, какое место в своей истории Франция отводит Петену.
Впрочем, как же! Она ему его не отводит, он его уже занимает. Я ошибся, написав только что, что французский народ оценит события так, как оценил бы их сегодня, будь он среди нас, Виктор Гюго, автор "Возмездий" *. Он не оценит, он оценивает уже сейчас. О сильные мира сего, о великий Черчилль, дело в том, что ваши информаторы и эксперты из страха утратить источник своих доходов поостерегутся сообщить вам следующее: в сущности, все мы, французы, оцениваем Петена и "петеновщину" одинаково. В сущности, говорю я, однако, вместо того чтобы пытаться докопаться до этой сущности, информаторы предпочитают ориентироваться на сведения, поставляемые опросами. А между тем опрашивать древний народ - весьма сложная задача, поскольку он сам плохо знает себя и подчиняется скорее подсказкам своего сознания, чем его приказам. Но трудность подобного мероприятия возрастает тогда, когда сознание народа переживает период тяжелого выздоровления после величайшего из всех когда-либо изведанных им унижений. В самом деле, не найдется и одного француза на тысячу, который в глубине души когда-либо сомневался относительно окончательного приговора истории Петену, но только французы не стремятся сообщить об этом вашим информаторам, о великие мира сего! Это вам надо действовать так, как если бы они об этом сказали, смело придерживаться этой истины, отказываться вступать с ними в петеновские казуистические препирательства, дать им возможность выйти из них, иными словами, не обращаться с ними с наглой снисходительностью. Будьте уверены, что, соглашаясь в свое время на перемирие, большинство этих несчастных прекрасно понимали, что они поступают как подлецы, но они смутно надеялись, что Петен навсегда, до скончания веков, запишет эту подлость на свой счет. Чего же вы хотите? Они были разочарованы в войне еще до того, как начали воевать, и в течение восьми месяцев у них было впечатление, что правительство просто насмехается над ними, поставляя им проповеди вместо людей и танков. Военная катастрофа нанесла им последний удар: они захотели мира немедленно, мира во что бы то ни стало, любой ценой, они поддались коллективной одержимости миром и вступили за Петеном в постыдный мир, подобно тому как идут за проституткой в притон. Сначала им там было не по себе, но в конце концов они обосновались там вместе со своими женами и детьми. Не будете же вы от них требовать, чтобы они признались своим семьям, для чего они туда пришли: чтобы спасти свою шкуру или шкуру своих близких, подобно тому как девица позвольте мне продолжить мое сравнение - приходит в публичный дом из отвращения к работе и чтоб не сдохнуть с голоду. Только девица, когда ее расспрашивают, редко дает столь банальное объяснение, в ход идут другие: она якобы принадлежит к богатой и почтенной семье, ее отец был судьей или полковником, ее мать умерла в момент ее рождения, она была обманута женихом; все эти несчастья сделали из нее проститутку, но она знает, как вести себя с честными женщинами, смотрит им прямо в лицо и открыто отстаивает право заниматься своим ремеслом - по примеру самого Маршала - в почете и достоинстве, и так далее, и тому подобное... Обратите внимание, она и сама поверила в свою версию, подобно тому как благонамеренные петеновцы верят в свою. "Они вовсе не трусы, отнюдь! Просто они героически согласились выдать себя за таковых, дабы спасти Францию от коммунизма". Самое печальное, увы! состоит в том, что в этом есть доля правды, эти несчастные согрешили не только из слабости - что может случиться с каждым, - они согрешили против французской веры, французской надежды и французского милосердия, они согрешили против разума.
Дорогой господин Черчилль, не знаю, было ли у вас когда-либо время обстоятельно поразмыслить над природой преступлений против разума, только опыт показывает, что те, кто совершил этот грех вместе, всегда кончают ненавистью друг к другу, смертельной ненавистью. Не сомневайтесь ни на секунду в чувствах, которые испытывают - либо испытают однажды - несчастные французы к тем адмиралам, маршалам, генералам, превосходительствам, преосвященствам, преподобиям, которые не только отягчили свою совесть преступлением, но еще и систематически деформировали эту совесть отвратительной казуистикой для того, чтобы преступлению было удобно в нем расположиться, и преуспели в этом настолько, что теперь себя спрашивают, удастся ли ей когда-либо вновь обрести вид честной совести и не будут ли они выглядеть извергами в глазах собственных детей. Бедняги! В 1940 году они себе говорили, что после Китая, Эфиопии, Австрии, Испании добродетельным демократиям вроде бы не в чем их упрекнуть, что новое грязное пятно не заметят. Бедняги! может быть, одно лишнее клятвопреступление и не бросится в глаза на ком-то другом, только не на Франции. Признайтесь, что момент для обхаживания их превосходительств и их преподобий плохо выбран, тем более что это делается в наиболее оскорбительной для француза манере, когда за ними сохраняются те же места, на которые их усадил Гитлер. Словом, вы надеетесь использовать тех же людей, что и Гитлер. Неужели, черт подери, вы надеетесь, что французы не обратят внимания на то, что их опять собираются шантажировать, хотя и по-иному?
Вы хотите единства французов? Тогда остерегитесь требовать его от них тоном, напоминающим тон церковного шпика, а то мы можем подумать, что вся ваша деятельность свелась к переводу на американский язык жалких проповедей Маршала, выполненному каким-нибудь преподобным баптистским пастором. Затем гоните прочь всех тех, кто извлек выгоду из несчастья Франции, будь то для себя лично или же во имя тех идей, которым, по их словам, они служили. После чего предоставьте остальным французам договориться друг с другом. Им это удастся очень быстро. Они уже сейчас имеют одинаковое мнение о многих понятиях и личностях, перечислять которые я не берусь, потому что мне не позволили бы закончить...
Фарисеи-миротворцы
Май 1943 г.
В Европе, видимо, плохо представляют себе, как энергично хлопочут сейчас фашистские диктатуры о мире - разумеется, таком мире, какой их устроит. Об этом знают разве что "осведомленные круги". Но существование таких кругов - обыкновенный миф. Если бы "осведомленные круги" существовали где-нибудь, кроме гипотетического четвертого измерения, руководители демократических держав хоть иногда заглядывали бы туда, и мы были бы избавлены от бесконечных повторений Мюнхена в разных вариантах, китайском, эфиопском, испанском, австрийском, чешском. И сами мюнхенские партнеры не обрекли бы себя сначала на осмеяние, а потом на заклание. Наконец, сегодня на наших глазах в Северной Африке * не вздувался бы волдырь, пока небольшой, но уж очень подозрительный: нечто подобное наблюдалось году в 1935-м на Канарских островах, где все началось с такого же нарыва, который делался все больше и больше, пока не развилось заражение крови, перекинувшееся на Испанию, так что в один прекрасный день страну захлестнула инфекция, то бишь фашистский мятеж. Умудренные горьким опытом европейские демократии должны были бы хоть этот нарыв вскрыть хирургическим ланцетом, вместо того чтобы скрестись втихомолку. Но увы, вот уже десять лет, как они только и делают, что расчесывают зудящие места!
Фашистские диктатуры составили гигантский заговор, чтобы добиться выгодного для себя мира, и, как всегда бывает в таких случаях, когда долго и медленно раскручивается пружина, зато мгновенно срабатывает спусковой механизм, наибольшую опасность представляет тот фактор, на который обращают внимание слишком поздно, ибо он остается скрытым до последней минуты. Я имею в виду общественное мнение. Демократические правительства беспечно полагают, что оно у них в руках, так как под предлогом соблюдения дисциплины они сделали его инертным и пассивным. Но здесь-то и таится опасность! Когда общественное мнение держат в бездействии, оно может мало-помалу вообще перестать интересоваться войной, и тогда им без труда завладеют лазутчики из стана диктатур. Казалось бы, эту неподвижную глыбу не сдвинуть с места никакими силами, но стоит только вражеской пропаганде подрыть под ней почву, и она покатится под уклон, круша все на своем пути. Так пусть же остерегаются демократические правительства! Мы здесь, на другой стороне планеты, явственнее ощущаем опасность: мы слышим глухие удары заступа. В конце концов, не надо быть адептом "религии левых", как говаривали образованные люди начала века, чтобы чувствовать недовольство, вновь и вновь убеждаясь в том, что даже теперь, добившись от своих подданных немалых уступок, демократические государства, кажется, все так же сомневаются в своих силах и в самом принципе демократии, как и перед Мюнхеном. Нам без конца твердят о порядке, повиновении, дисциплине, запретах, распространяющихся не только на нынешнее время, но и на будущее, как будто иначе и быть не может и все с этим согласны, как будто Свобода - это бредни, мимолетное увлечение народов, которое должно пройти так же, как проходят любовные увлечения юного здравомыслящего буржуа. Постепенно начинает казаться, что война - не героический поход навстречу превратностям судьбы, а скорее скучная служба, от которой никуда не денешься: поднимаешься со ступеньки на ступеньку, пока не дойдешь до последней, до победы - а там и на покой. Еще немного - и люди, привыкшие бояться самостоятельно мыслить и действовать, решат, что вообще неизвестно, какое из двух зол хуже: тирания или свобода.
Именно это пагубное заблуждение, пагубное тем более, что оно льстит глупцам видимостью логики, и привело элиту буржуазного общества к принятию диктатуры. По-настоящему любить Свободу - значит любить ее бескорыстно, повинуясь тому же безотчетному внутреннему чувству, в силу которого мы, вопреки здравому смыслу, готовы в критическую минуту скорее расстаться с жизнью, чем с честью. А кто принимается взвешивать, чего стоит и чего не стоит честь, тот рано или поздно откажется от нее, сочтя, что она обходится слишком дорого. Все это относится и к Свободе. За нее тоже приходится платить дорогой ценой, и миллионы людей в демократических странах склоняются к тому, что игра не стоит свеч: ведь Свобода сулит по большей части блага нематериальные, а диктатура - вполне осязаемые, например возможность набить брюхо. Может быть, европейские читатели обвинят меня в чрезмерном пессимизме. Они просто не видят и не слышат того, что видим и слышим мы, а если бы даже видели и слышали, то, наверное, не потрудились бы проверить, во что превратились повторяемые всеми священные слова: прежде их оживляла вера и любовь, теперь же они иссохли, как старый ствол, по которому больше не струится сок, постучишь по нему - отзовется гулкой пустотой.
Я, конечно, оскорбляю чувства многих демократов, особенно американских, которые уже за сто пятьдесят лет привыкли рассматривать Свободу как грандиозное предприятие, удачнейшее из всех, какие когда-либо какой-либо страной затевались, предприятие прибыльное и обещающее в будущем дивиденды еще покрупнее прежних. Нам такое понимание Свободы чуждо. Французу при мысли о Свободе первым делом представляется заваленная трупами баррикада. О, теперь, кажется, пожмут плечами простофили, которых увлек за собой Жиро, превративший наш Национальный фронт в "Африканский фронт". Ирония по отношению к бравым рабочим Сент-Антуанского предместья покажется им крайне неуместной. Как же, ведь эти жалкие олухи поклоняются фетишу Героического Деяния - гениальной выдумке фашистских идеологов. Любой другой героизм ничего не стоит по сравнению с этим, который они любят противопоставлять мышиной возне демократии, подобно студентам 1830 года, распевавшим песенки о пошлых лавочниках и возвышенных поэтах. Позволю себе заметить, что если оправдаются некоторые расчеты, то они очень скоро увидят Тоталитарные Империи лавочников и Демократические Империи лавочников.
Что касается меня, то я, как давно знают читатели, никогда не делал особого различия между деяниями Мандрена *, Робера Макера * или же незабвенного Тартюфа. Как любой разумный человек, я видел, что мюнхенские партнеры отличались друг от друга только лексиконом да манерами. Одни хотели продать то, что им не принадлежит, лишь бы не расставаться с тем, что имеют, а другие решительно намеревались не добром, так силой забрать себе все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Изъясняться на языке народа - это вовсе не значит говорить на арго или на диалекте, это значит стараться настроить свой собственный язык таким образом, чтобы он как можно более точно и честно выражал то небольшое количество чувств, которые являются общими для всех французов, ибо народ это мы все, любая французская фамилия принадлежала народу или будет ему принадлежать завтра, поскольку если она в какой-то момент и отрывалась от него, то лишь внешне. Да, народ - это мы все, и во время великих национальных потрясений речь не идет о том, чтобы мы шли в народ, как на поиски нового материка, речь идет о том, чтобы безболезненно расстаться с тем, что держит нас вдали от народа, подобно тому как путешественник платит по счету в отеле, прежде чем вернуться домой. Именно это я и стараюсь делать в течение вот уже трех лет, и все могут попытаться сделать то же самое, при условии, что будут искренни сами с собой, так как большое несчастье современного мира состоит в том, что человек общественный в нем всегда удушает человека реального, человека внутреннего. С помощью подобного усилия искренности мы можем рассчитывать на предвидение не того или иного момента нашего национального кризиса, но на предвидение обстоятельств его развития вплоть до его будущего разрешения. Потому что рано или поздно Франция по-своему разрешит этот кризис, согласно своему гению, и вместо того, чтобы терять время с дураками, которые называют себя информаторами лишь на том основании, что подглядывают в замочную скважину и вопят: "Я вижу!" - как раз в тот момент, когда какое-либо непредвиденное событие, словно пинок под зад, случается у них за спиной, великим и могущественным мира сего лучше бы получать информацию от некоторых истинных французов, абсолютно беспристрастных, поскольку они мертвы, - от перечитывания, скажем, произведений Виктора Гюго... Нет, дорогой господин Черчилль, я представляю вам Виктора Гюго не как человека исключительного ума, а как национального поэта, что невозможно опровергнуть, ведь даже самые образованные из нас, будь они столь же изощренны, как Жироду *, чувствуют себя очень уютно в этих великих возвышенных стихах гениального ребенка и гуляют в них рука об руку с трактирщиком, лавочником, бывшим военным, школьным учителем и приходским священником, в облаках пыли и под звуки фанфар, как во время фейерверков четырнадцатого июля. Рано или поздно народ кинет взгляд на сегодняшние события через призму метафор Гюго, увидит их в несколько грубоватом ракурсе, рискуя опечалить утонченные умы как в Англии, так и в иных странах... Чего же вы хотите? Ведь это наш хлеб, в нем и Мольер, пусть внешне этого и не видно, но испечен он в той же печи, а все остальное - лишь закуски и десерты, и одному лишь богу известно, какие мы специалисты по закускам и десертам. Неважно! Вспомните высказывание нашей прекрасной и неповторимой г-жи де Севинье * о Расине: "В Расине нет ничего великолепного, ничего, что восхищало бы. У него полное отсутствие тирад, подобных корнелевским, от которых дрожь идет по коже". Поразмыслив некоторое время над этим предвзятым и столь наивно аргументированным суждением, принадлежащим ни много ни мало самой просвещенной женщине своего времени, каждый рассудительный человек сможет угадать, какое место в своей истории Франция отводит Петену.
Впрочем, как же! Она ему его не отводит, он его уже занимает. Я ошибся, написав только что, что французский народ оценит события так, как оценил бы их сегодня, будь он среди нас, Виктор Гюго, автор "Возмездий" *. Он не оценит, он оценивает уже сейчас. О сильные мира сего, о великий Черчилль, дело в том, что ваши информаторы и эксперты из страха утратить источник своих доходов поостерегутся сообщить вам следующее: в сущности, все мы, французы, оцениваем Петена и "петеновщину" одинаково. В сущности, говорю я, однако, вместо того чтобы пытаться докопаться до этой сущности, информаторы предпочитают ориентироваться на сведения, поставляемые опросами. А между тем опрашивать древний народ - весьма сложная задача, поскольку он сам плохо знает себя и подчиняется скорее подсказкам своего сознания, чем его приказам. Но трудность подобного мероприятия возрастает тогда, когда сознание народа переживает период тяжелого выздоровления после величайшего из всех когда-либо изведанных им унижений. В самом деле, не найдется и одного француза на тысячу, который в глубине души когда-либо сомневался относительно окончательного приговора истории Петену, но только французы не стремятся сообщить об этом вашим информаторам, о великие мира сего! Это вам надо действовать так, как если бы они об этом сказали, смело придерживаться этой истины, отказываться вступать с ними в петеновские казуистические препирательства, дать им возможность выйти из них, иными словами, не обращаться с ними с наглой снисходительностью. Будьте уверены, что, соглашаясь в свое время на перемирие, большинство этих несчастных прекрасно понимали, что они поступают как подлецы, но они смутно надеялись, что Петен навсегда, до скончания веков, запишет эту подлость на свой счет. Чего же вы хотите? Они были разочарованы в войне еще до того, как начали воевать, и в течение восьми месяцев у них было впечатление, что правительство просто насмехается над ними, поставляя им проповеди вместо людей и танков. Военная катастрофа нанесла им последний удар: они захотели мира немедленно, мира во что бы то ни стало, любой ценой, они поддались коллективной одержимости миром и вступили за Петеном в постыдный мир, подобно тому как идут за проституткой в притон. Сначала им там было не по себе, но в конце концов они обосновались там вместе со своими женами и детьми. Не будете же вы от них требовать, чтобы они признались своим семьям, для чего они туда пришли: чтобы спасти свою шкуру или шкуру своих близких, подобно тому как девица позвольте мне продолжить мое сравнение - приходит в публичный дом из отвращения к работе и чтоб не сдохнуть с голоду. Только девица, когда ее расспрашивают, редко дает столь банальное объяснение, в ход идут другие: она якобы принадлежит к богатой и почтенной семье, ее отец был судьей или полковником, ее мать умерла в момент ее рождения, она была обманута женихом; все эти несчастья сделали из нее проститутку, но она знает, как вести себя с честными женщинами, смотрит им прямо в лицо и открыто отстаивает право заниматься своим ремеслом - по примеру самого Маршала - в почете и достоинстве, и так далее, и тому подобное... Обратите внимание, она и сама поверила в свою версию, подобно тому как благонамеренные петеновцы верят в свою. "Они вовсе не трусы, отнюдь! Просто они героически согласились выдать себя за таковых, дабы спасти Францию от коммунизма". Самое печальное, увы! состоит в том, что в этом есть доля правды, эти несчастные согрешили не только из слабости - что может случиться с каждым, - они согрешили против французской веры, французской надежды и французского милосердия, они согрешили против разума.
Дорогой господин Черчилль, не знаю, было ли у вас когда-либо время обстоятельно поразмыслить над природой преступлений против разума, только опыт показывает, что те, кто совершил этот грех вместе, всегда кончают ненавистью друг к другу, смертельной ненавистью. Не сомневайтесь ни на секунду в чувствах, которые испытывают - либо испытают однажды - несчастные французы к тем адмиралам, маршалам, генералам, превосходительствам, преосвященствам, преподобиям, которые не только отягчили свою совесть преступлением, но еще и систематически деформировали эту совесть отвратительной казуистикой для того, чтобы преступлению было удобно в нем расположиться, и преуспели в этом настолько, что теперь себя спрашивают, удастся ли ей когда-либо вновь обрести вид честной совести и не будут ли они выглядеть извергами в глазах собственных детей. Бедняги! В 1940 году они себе говорили, что после Китая, Эфиопии, Австрии, Испании добродетельным демократиям вроде бы не в чем их упрекнуть, что новое грязное пятно не заметят. Бедняги! может быть, одно лишнее клятвопреступление и не бросится в глаза на ком-то другом, только не на Франции. Признайтесь, что момент для обхаживания их превосходительств и их преподобий плохо выбран, тем более что это делается в наиболее оскорбительной для француза манере, когда за ними сохраняются те же места, на которые их усадил Гитлер. Словом, вы надеетесь использовать тех же людей, что и Гитлер. Неужели, черт подери, вы надеетесь, что французы не обратят внимания на то, что их опять собираются шантажировать, хотя и по-иному?
Вы хотите единства французов? Тогда остерегитесь требовать его от них тоном, напоминающим тон церковного шпика, а то мы можем подумать, что вся ваша деятельность свелась к переводу на американский язык жалких проповедей Маршала, выполненному каким-нибудь преподобным баптистским пастором. Затем гоните прочь всех тех, кто извлек выгоду из несчастья Франции, будь то для себя лично или же во имя тех идей, которым, по их словам, они служили. После чего предоставьте остальным французам договориться друг с другом. Им это удастся очень быстро. Они уже сейчас имеют одинаковое мнение о многих понятиях и личностях, перечислять которые я не берусь, потому что мне не позволили бы закончить...
Фарисеи-миротворцы
Май 1943 г.
В Европе, видимо, плохо представляют себе, как энергично хлопочут сейчас фашистские диктатуры о мире - разумеется, таком мире, какой их устроит. Об этом знают разве что "осведомленные круги". Но существование таких кругов - обыкновенный миф. Если бы "осведомленные круги" существовали где-нибудь, кроме гипотетического четвертого измерения, руководители демократических держав хоть иногда заглядывали бы туда, и мы были бы избавлены от бесконечных повторений Мюнхена в разных вариантах, китайском, эфиопском, испанском, австрийском, чешском. И сами мюнхенские партнеры не обрекли бы себя сначала на осмеяние, а потом на заклание. Наконец, сегодня на наших глазах в Северной Африке * не вздувался бы волдырь, пока небольшой, но уж очень подозрительный: нечто подобное наблюдалось году в 1935-м на Канарских островах, где все началось с такого же нарыва, который делался все больше и больше, пока не развилось заражение крови, перекинувшееся на Испанию, так что в один прекрасный день страну захлестнула инфекция, то бишь фашистский мятеж. Умудренные горьким опытом европейские демократии должны были бы хоть этот нарыв вскрыть хирургическим ланцетом, вместо того чтобы скрестись втихомолку. Но увы, вот уже десять лет, как они только и делают, что расчесывают зудящие места!
Фашистские диктатуры составили гигантский заговор, чтобы добиться выгодного для себя мира, и, как всегда бывает в таких случаях, когда долго и медленно раскручивается пружина, зато мгновенно срабатывает спусковой механизм, наибольшую опасность представляет тот фактор, на который обращают внимание слишком поздно, ибо он остается скрытым до последней минуты. Я имею в виду общественное мнение. Демократические правительства беспечно полагают, что оно у них в руках, так как под предлогом соблюдения дисциплины они сделали его инертным и пассивным. Но здесь-то и таится опасность! Когда общественное мнение держат в бездействии, оно может мало-помалу вообще перестать интересоваться войной, и тогда им без труда завладеют лазутчики из стана диктатур. Казалось бы, эту неподвижную глыбу не сдвинуть с места никакими силами, но стоит только вражеской пропаганде подрыть под ней почву, и она покатится под уклон, круша все на своем пути. Так пусть же остерегаются демократические правительства! Мы здесь, на другой стороне планеты, явственнее ощущаем опасность: мы слышим глухие удары заступа. В конце концов, не надо быть адептом "религии левых", как говаривали образованные люди начала века, чтобы чувствовать недовольство, вновь и вновь убеждаясь в том, что даже теперь, добившись от своих подданных немалых уступок, демократические государства, кажется, все так же сомневаются в своих силах и в самом принципе демократии, как и перед Мюнхеном. Нам без конца твердят о порядке, повиновении, дисциплине, запретах, распространяющихся не только на нынешнее время, но и на будущее, как будто иначе и быть не может и все с этим согласны, как будто Свобода - это бредни, мимолетное увлечение народов, которое должно пройти так же, как проходят любовные увлечения юного здравомыслящего буржуа. Постепенно начинает казаться, что война - не героический поход навстречу превратностям судьбы, а скорее скучная служба, от которой никуда не денешься: поднимаешься со ступеньки на ступеньку, пока не дойдешь до последней, до победы - а там и на покой. Еще немного - и люди, привыкшие бояться самостоятельно мыслить и действовать, решат, что вообще неизвестно, какое из двух зол хуже: тирания или свобода.
Именно это пагубное заблуждение, пагубное тем более, что оно льстит глупцам видимостью логики, и привело элиту буржуазного общества к принятию диктатуры. По-настоящему любить Свободу - значит любить ее бескорыстно, повинуясь тому же безотчетному внутреннему чувству, в силу которого мы, вопреки здравому смыслу, готовы в критическую минуту скорее расстаться с жизнью, чем с честью. А кто принимается взвешивать, чего стоит и чего не стоит честь, тот рано или поздно откажется от нее, сочтя, что она обходится слишком дорого. Все это относится и к Свободе. За нее тоже приходится платить дорогой ценой, и миллионы людей в демократических странах склоняются к тому, что игра не стоит свеч: ведь Свобода сулит по большей части блага нематериальные, а диктатура - вполне осязаемые, например возможность набить брюхо. Может быть, европейские читатели обвинят меня в чрезмерном пессимизме. Они просто не видят и не слышат того, что видим и слышим мы, а если бы даже видели и слышали, то, наверное, не потрудились бы проверить, во что превратились повторяемые всеми священные слова: прежде их оживляла вера и любовь, теперь же они иссохли, как старый ствол, по которому больше не струится сок, постучишь по нему - отзовется гулкой пустотой.
Я, конечно, оскорбляю чувства многих демократов, особенно американских, которые уже за сто пятьдесят лет привыкли рассматривать Свободу как грандиозное предприятие, удачнейшее из всех, какие когда-либо какой-либо страной затевались, предприятие прибыльное и обещающее в будущем дивиденды еще покрупнее прежних. Нам такое понимание Свободы чуждо. Французу при мысли о Свободе первым делом представляется заваленная трупами баррикада. О, теперь, кажется, пожмут плечами простофили, которых увлек за собой Жиро, превративший наш Национальный фронт в "Африканский фронт". Ирония по отношению к бравым рабочим Сент-Антуанского предместья покажется им крайне неуместной. Как же, ведь эти жалкие олухи поклоняются фетишу Героического Деяния - гениальной выдумке фашистских идеологов. Любой другой героизм ничего не стоит по сравнению с этим, который они любят противопоставлять мышиной возне демократии, подобно студентам 1830 года, распевавшим песенки о пошлых лавочниках и возвышенных поэтах. Позволю себе заметить, что если оправдаются некоторые расчеты, то они очень скоро увидят Тоталитарные Империи лавочников и Демократические Империи лавочников.
Что касается меня, то я, как давно знают читатели, никогда не делал особого различия между деяниями Мандрена *, Робера Макера * или же незабвенного Тартюфа. Как любой разумный человек, я видел, что мюнхенские партнеры отличались друг от друга только лексиконом да манерами. Одни хотели продать то, что им не принадлежит, лишь бы не расставаться с тем, что имеют, а другие решительно намеревались не добром, так силой забрать себе все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31