Когда я однажды попросил у своего друга-врача рентгеновский снимок, сделанный некоторое время назад одним из его коллег (единственным рентгенологом в Пальме), он с улыбкой ответил мне: "Не знаю, найдем ли мы его... Беднягу X... на днях увезли на прогулку". Эти факты известны всем.
Почти сразу по завершении чистки на местах пришлось подумать и о тюрьмах. А они, как вы догадываетесь, были переполнены! Как и концлагеря. Как и разоруженные суда - зловещие, денно и нощно охраняемые плавучие тюрьмы, которые из избытка предосторожности, стоило стемнеть, освещались скользящим лучом прожектора. Увы, я видел его, лежа в постели! Тогда-то начался второй этап - этап чистки тюрем.
Ибо, не совершив существенных правонарушений, большое количество этих подозреваемых, женщин и мужчин, не подпадали под действие закона военного времени. Поэтому их начали выпускать партиями, сформированными согласно месту рождения. На полпути груз сваливали в ров.
Знаю... Вы не даете мне продолжить. Сколько убитых? Пятьдесят? Сто? Пятьсот? Цифру, что я назову, я узнал от одного из руководителей репрессий в Пальме. Подсчет, сделанный населением, сильно отличается от этой цифры. Что ж! В начале марта 1937 года, после семи месяцев гражданской войны, насчитывалось три тысячи подобных убийств. Семь месяцев - это двести десять дней, то есть в среднем пятнадцать казней в день. Позволю себе напомнить, что островок легко можно пересечь из конца в конец за два часа. Какой-нибудь любознательный автомобилист, рискуя лишь слегка утомиться, мог запросто побиться об заклад, что увидит, как разбиваются все пятнадцать замышляющих зло голов в день.
Вам, очевидно, тяжело читать это. Мне тоже нелегко это писать. Но еще тяжелее было это видеть, слышать. Хотя, быть может, меньше, чем вы думаете... Мы с женой держались хорошо - не из бравады, не даже из-за надежды быть очень уж полезными (в конце концов, мы могли так мало), а скорее из чувства глубокой солидарности с этими простыми людьми, число которых росло с каждым днем, с теми, кто знал о наших надеждах, наших мечтах, защищался бок о бок с нами от действительности, делил, наконец, наши тревоги. Они не были свободны, а мы были. Я думаю о тех молодых фалангистах или молодчиках, о тех старых священниках (одному из них, произнесшему неосторожные слова, пришлось выпить литр касторки под угрозой пистолета). Если бы, живя там, я сблизился с левыми, их способы протеста, вероятно, вызвали бы во мне некоторые рефлексы сочувствующего, которыми я не всегда бы смог управлять. Но разочарование, печаль, жалость, стыд связывают людей гораздо крепче, чем возмущение или ненависть. Просыпаешься утром весь разбитый, выходишь из дому и встречаешь на улице, за столиком кафе, на пороге церкви кого-то, кого до тех пор видели с карателями, а он вдруг говорит тебе, со слезами на глазах: "Нет, это слишком! Я больше не могу! Вот что они сейчас сделали..." Я думаю о том мэре маленького городка, которому жена устроила тайник в чане для дождевой воды. При малейшей тревоге несчастный скрючивался в нише, находящейся в нескольких сантиметрах от поверхности воды... Они вытащили его оттуда, его лихорадило - на дворе стоял декабрь. Его отвели на кладбище и пустили ему пулю в живот. Но так как он не спешил умирать, палачи, распивавшие водку неподалеку оттуда, вернулись к нему. Сначала они засунули горлышко в рот умирающему, потом разбили о его голову пустую литровую бутыль. Повторяю, эти факты общеизвестны. Я не боюсь, что меня уличат во лжи. О! Атмосфера Террора - это совсем не то, что вы думаете! Сперва создается впечатление огромного недоразумения, которое перепутало, безнадежно смешало добро и зло, виноватых и безвинных, энтузиазм и жестокость. А хорошо ли я разглядел?.. А правильно ли понял?.. Вас убеждают, что все это скоро кончится, что все уже кончилось. Вздыхаешь облегченно. Вздыхаешь до следующей расправы, о которой узнаешь совершенно внезапно. А время идет, идет... Что потом? Мне нечего сказать вам. Священники, солдаты, это красно-золотистое знамя - ни золота, чтобы его купить, ни крови, чтобы его продать... Тяжко видеть, как разрушается на твоих глазах то, что мы рождены любить.
Впрочем, надо признать, что в этих обстоятельствах нас прямо-таки утешили некоторые французские газеты. Когда видишь, как с каждой неделей множится число фашистских самолетов, благословляемых архиепископом Пальмы, как некогда мирные берега ощетиниваются батареями, когда слышишь, как офицеры итальянского флота в кафе похваляются перед всеми бомбардировками Малаги, забавно читать на своем родном языке монотонные доносы прессы, засевшей на каждом вокзале вдоль пиренейской границы, приникшей к глазкам сортиров, лихорадочно заносящей пометки на бумагу этих заведений общего пользования. В продолжение семи месяцев ни разу - ни разу в продолжение семи месяцев - ни малейшего намека на неудачи итальянцев или немцев, ни разу, ни единого разу! Надо же! Вот люди, которые часто были несогласны между собой: НФП, СФП, А.Ф., ФС, ПМ, ЛФП *. а начиная с кампании в Абиссинии - вдруг все едины, все солидарны, солидарны с новой Империей! Цитаты из статей этих патриотов так хорошо ложатся в статьи итальянских и испанских публицистов, что можно счесть их скроенными по одной мерке, странно... А ведь нет ни одного француза, который, побывав более полугода по ту сторону Пиренеев, не знал о вековой ненависти испанских правых, особенно армии и духовенства, по отношению к нашей стране. Эта ненависть неоднократно проявлялась и в ходе войны. "Только чернь и я любим Францию", - говорил Альфонс XIII *. Я не знаю, чего стоит национальное пораженчество националистов внутри наших границ. Думаю, что самый озлобленный из этих господ покраснел бы от презрительных комментариев, которыми пропаганда сдабривает свою прозу... Я до сих пор слышу слова того майора, который однажды вечером в Манакоре, под канонаду республиканского крейсера "Либертад", наивно полагая, что доставит мне этим удовольствие, сказал на плохом французском, но с оттенком мужского и братского утешения: "Что поделаешь, мсье, наши страны - это две такие завзятые мерзавки!" (Сам он был каталонец.)
Я оставался на Мальорке так долго, как мог, потому что там я смотрел в лицо врагам моей страны. Это смиренное свидетельство было по-своему ценным, поскольку, не имея никаких связей с местными или иными красными, известный всем как католик и роялист, я представлял (как бы мало я сам по себе ни значил!) вечную Францию, которая пережила Арманьяков и Бургиньонов *, сторонников Лиги и гугенотов, всяческие, по-разному нелепые "фронты", ибо она обладает верным и независимым инстинктом и имеет лишь один очаг, свой дом, Дом Франции, переступив порог которого все мы становимся равными, детьми одной матери. Не в обиду будь сказано глупцам, Францию будут презирать в мире только тогда, когда она сама потеряет уважение к себе. Каждый, кто говорит не как политик, а как француз, знает, что всегда будет понят. Всем в Пальме было известно, что мой сын был лейтенантом фаланги, меня часто видели у мессы. С инсургентами, которых боялись подозреваемые, меня связывала давняя дружба. Отчего же малознакомые люди говорили со мной вполне откровенно, хотя малейшее проявление нескромности с моей стороны могло стоить им свободы или жизни? Что ж, я отвечу, как думаю: во всем мире еще знают, что француз прислужником полиции не бывает, вот и все, что француз - свободный человек. Подпевалы генерала Франко, вероятно, никогда не задумывались об этом.
Не следует считать, что чистка в тюрьмах сразу положила конец деятельности команд по чистке на дому, она только приостановила ее. Отдаленные деревни облегченно вздохнули, основная работа велась теперь в окрестностях Пальмы. Однако цель, которую преследовали военные власти, заключавшаяся в сужении огласки, все же не была достигнута. Некогда родственникам казненных надо было сделать всего несколько шагов, чтобы опознать убитых. Теперь для этого требовалось проделать дорогостоящую поездку, совершить формальности, сделавшиеся особенно тягостными из-за большого наплыва просителей и просительниц: поскольку ведомости тюрем редко когда соответствовали записям в блокноте могильщика, возникали вопиющие недоразумения. При совершенно безнадежном положении (ведь братские могилы не выдают своих секретов) семьям оставался только один способ. Проникшийся к ним сочувствием чиновник предлагал им порыться в куче брошенной одежды, чтобы попробовать отыскать там рубашку или кальсоны погибшего.
Я стараюсь писать это без всякой патетики. Я ничего не добавлю ради тех, кто считает меня способным выдвигать бездоказательные или основанные на слухах факты. Я ведь не разоблачаю мафию, существование которой в той или иной степени проблематично. Эти факты общеизвестны. Подтвержденные подавляющим большинством, опровергнутые единицами, они ни у кого не вызывают сомнений. Но увы! Понадобилось бы еще много страниц на то, чтобы растолковать, почему эти факты со временем перестали вызывать негодование. Разум, честь дезавуировали их, сострадание притуплялось, пораженное оцепенением. Одинаковый фатализм связывал в едином отупении жертвы и палачей. Да, по-настоящему гражданская война напугала меня в тот день, когда я почувствовал, сам того не замечая, что незаметно для себя уже без отвращения дышу ее тусклой и кровавой атмосферой. Да сжалится бог над людьми!
Я мог бы привести много примеров подобной апатии (в самом прямом смысле этого слова). Приведу только одно интервью, взятое у монахинь Порто-Кристо, которое появилось in extenso 1 во всех газетах Пальмы - "Эль-Диа", "Эль-Альмудайна" ("Католический ежедневник", как гласит ее подзаголовок), "Ультима ора". Крошечный городок Порто-Кристо стал в августе 1936 года местом высадки каталонских сил. Впрочем, пробиться дальше им так и не удалось, и шесть недель спустя они вновь погрузились на суда. Монахини держали там пансионат, в то время, несмотря на сезон, пустовавший. Настоятельница с жаром рассказывала журналисту о приходе красных, о первой встрече своих перепуганных дочерей с милисиано из Барселоны, которые в резкой форме приказали приготовить койки для раненых. Среди всей этой суматохи вдруг появился один южноамериканец, прямо исполин, с револьвером в руке, который представился таким образом: "Сестры мои, я католик и коммунист. Я вышибу мозги каждому, кто проявит к вам неуважение". Два дня он разрывался на части, доставал еду сестрам милосердия, вместе с ними перевязывал раненых, число которых беспрестанно росло, а в короткие передышки вступал с настоятельницей в шутливую перебранку, о которой она с трогательным юмором поведала журналисту. Наконец, на третий день, когда начала заниматься заря... И монахиня так закончила свой рассказ: "Мы услыхали сильную стрельбу, раненые забеспокоились, милисиано бросились бежать, мы все попадали на колени, моля небо за наших освободителей. Крики "Viva Espana! Arriba Espana!" 2 стали долетать до наших ушей, двери поддались натиску. Что вам еще сказать? Со всех сторон стали вваливаться бравые солдаты и расправляться с ранеными. Наш южноамериканец был убит последним".
1 Полностью (лат.).
2 Да здравствует Испания! Вставай, Испания! (исп.).
Когда спустя несколько дней я выразил свое недоумение мадридскому журналисту, автору этой статьи, он на следующий день опубликовал нечто вроде неуклюжего оправдания, из которого я приведу следующее: "Некоторые сердобольные души считают своим долгом выступить против крайностей священной войны. Но кто ведет войну, тот должен следовать ее законам. А разве первейший закон войны не гласит: "Горе побежденным!"".
Окруженные презрением и растущим вокруг отвращением, которое они ощущали, при опасности возникновения недовольства фаланги, которую вдруг лишили вооружения и военачальников, военные власти предприняли третий метод чистки, еще более скрытный. Вот он во всей его простоте. Заключенные, пребывание которых в тюрьме признавалось нежелательным из-за нехватки мест, утром получали извещение об освобождении. Они подписывали бумагу об освобождении их из-под стражи, давали расписку в получении конфискованных ранее вещей, собирали свои пожитки, выполняли одну за другой все формальности, необходимые для того, чтобы освободить тюремную администрацию от дальнейшей ответственности за них. Часа в два ночи их попарно выводили наружу и они оказывались на пустынной улочке, перед грузовиком, вокруг стояли вооруженные револьверами люди: "Тихо, мы отвезем вас домой!" Их отвозили на кладбище.
Лицо, которое правила приличия заставляют меня именовать Его Преосвященство епископ мальоркский, поставило свою подпись под коллективным письмом испанского епископата. Надеюсь, перо дрогнуло в его старческой руке. Он не мог не знать об этих убийствах. Я скажу ему это в глаза где угодно и когда угодно. Я представлю ему еще и такое свидетельство. Один из каноников его собора, которого он хорошо знает, известный проповедник, лиценциат теологии, всегда безоговорочно поддерживал военные власти. Это смирение очень беспокоило одну из исповедовавшихся у него прихожанок, однако она не осмеливалась подойти к нему с расспросами. Узнав об этих фактах, доложенных наверх, она сочла, что наступил подходящий момент, и заговорила с ним. Несчастный выслушал ее, не выказав ни малейшего удивления. "Но, в конце концов, вы же не одобряете..." - "Я ни одобряю, ни не одобряю, - ответил этот зловещий священник. - Ваша милость, к сожалению, не имеет никакого представления о тех трудностях, которые испытывает наша епархия на этом острове. На последнем общем собрании кюре под председательством монсеньора мы узнали, что в прошлом году лишь четырнадцать процентов мальоркцев справляли пасху. Столь серьезное положение оправдывает чрезвычайные меры".
И меры были приняты... За несколько дней до пасхи религиозные власти с согласия военных властей осуществили регистрацию верующих. С этой целью всем лицам, достигшим возраста исполнения пасхального долга, были отправлены отпечатанные типографским способом карточки. На лицевой стороне значилось следующее:
1937 год
Г-н, г-жа или м-ль. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Проживающий в . . . . улица . . . . . . дом . . . . . . . этаж: . . . . .
справляет пасху в церкви . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На обороте:
Рекомендуется исполнить пасхальный долг в своем приходе. Каждый, кто намеревается исполнить его в другой церкви, должен принести об этом подтверждение своему приходскому священнику.
На корешке, легко отрывавшемся благодаря нанесенному пунктиру, имелось следующее указание:
Для более полного учета предлагается оторвать этот талон и по заполнении должным образом отдать его кюре прихода. Можно также опустить его в специально предназначенный для этого ящик.
Есть ли необходимость добавлять, что исповедальни отныне не пустовали? Наплыв неопытных грешников был так велик, что кюре города Террено счел своим долгом приступить к распространению нового листка. Сделав странную, но весьма своевременную ремарку, что основная трудность в акте исповедания - не столько сознаться в своих грехах, сколько знать, что именно надо говорить (en no saber que confesar о сото expresarse), он на пятнадцать строк дал образчик этого экзамена совести, чрезвычайно упрощенного. Листок имел постскриптум:
N.B. No olvides colocar tu billete del cumplimiento en el cajon del cancel para poder formar el censo.
("Не забудь опустить сертификат в ящик, чтобы можно было ПРОИЗВЕСТИ УЧЕТ".)
Не найдется ни одного священника на Мальорке, который осмелился бы отрицать, что подобная мера, предпринятая в разгар Террора, могла лишь умножить число жертв. Что сказать еще? Богу известны имена немногих не примирившихся с ним, которые считают себя его врагами, но в их жилах, независимо от их сознания, течет достаточно христианской крови, чтобы они почувствовали оскорбление, нанесенное их совести, и ответили "нет!" этим наглым требованиям. Смогут ли они вновь обрести Христа? Смогут ли они, когда придет день, судить своих судей? [...]
Мы, французы.
I
Сентябрь 1938 г.
Я знаю, что сейчас, когда я пишу эти строки, где-то в мире какой-нибудь молодой француз задает себе вопрос: "А стоит ли моя страна того, чтобы ее спасать? Зачем?"
Избави меня, господи, отвечать на его вопрос! Потому что как раз в этот же миг, находясь на другом конце земли, за тысячи миль, я задаю себе тот же вопрос. Я задавал его себе всегда. И именно потому, что я себе его задаю, я являюсь французом. Когда я перестану задавать его себе, я умру. Умру, вполне заслужив этот отдых.
Нечего гордиться, что ты француз, это только великие заботы и усилия, тяжкий труд. Когда заканчивается день и наступает вечер, у нас не возникает желания плясать, подобно неграм, вокруг священного огня, взывая к Великому духу тоталитаризма *, под грохот тысячи барабанов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Почти сразу по завершении чистки на местах пришлось подумать и о тюрьмах. А они, как вы догадываетесь, были переполнены! Как и концлагеря. Как и разоруженные суда - зловещие, денно и нощно охраняемые плавучие тюрьмы, которые из избытка предосторожности, стоило стемнеть, освещались скользящим лучом прожектора. Увы, я видел его, лежа в постели! Тогда-то начался второй этап - этап чистки тюрем.
Ибо, не совершив существенных правонарушений, большое количество этих подозреваемых, женщин и мужчин, не подпадали под действие закона военного времени. Поэтому их начали выпускать партиями, сформированными согласно месту рождения. На полпути груз сваливали в ров.
Знаю... Вы не даете мне продолжить. Сколько убитых? Пятьдесят? Сто? Пятьсот? Цифру, что я назову, я узнал от одного из руководителей репрессий в Пальме. Подсчет, сделанный населением, сильно отличается от этой цифры. Что ж! В начале марта 1937 года, после семи месяцев гражданской войны, насчитывалось три тысячи подобных убийств. Семь месяцев - это двести десять дней, то есть в среднем пятнадцать казней в день. Позволю себе напомнить, что островок легко можно пересечь из конца в конец за два часа. Какой-нибудь любознательный автомобилист, рискуя лишь слегка утомиться, мог запросто побиться об заклад, что увидит, как разбиваются все пятнадцать замышляющих зло голов в день.
Вам, очевидно, тяжело читать это. Мне тоже нелегко это писать. Но еще тяжелее было это видеть, слышать. Хотя, быть может, меньше, чем вы думаете... Мы с женой держались хорошо - не из бравады, не даже из-за надежды быть очень уж полезными (в конце концов, мы могли так мало), а скорее из чувства глубокой солидарности с этими простыми людьми, число которых росло с каждым днем, с теми, кто знал о наших надеждах, наших мечтах, защищался бок о бок с нами от действительности, делил, наконец, наши тревоги. Они не были свободны, а мы были. Я думаю о тех молодых фалангистах или молодчиках, о тех старых священниках (одному из них, произнесшему неосторожные слова, пришлось выпить литр касторки под угрозой пистолета). Если бы, живя там, я сблизился с левыми, их способы протеста, вероятно, вызвали бы во мне некоторые рефлексы сочувствующего, которыми я не всегда бы смог управлять. Но разочарование, печаль, жалость, стыд связывают людей гораздо крепче, чем возмущение или ненависть. Просыпаешься утром весь разбитый, выходишь из дому и встречаешь на улице, за столиком кафе, на пороге церкви кого-то, кого до тех пор видели с карателями, а он вдруг говорит тебе, со слезами на глазах: "Нет, это слишком! Я больше не могу! Вот что они сейчас сделали..." Я думаю о том мэре маленького городка, которому жена устроила тайник в чане для дождевой воды. При малейшей тревоге несчастный скрючивался в нише, находящейся в нескольких сантиметрах от поверхности воды... Они вытащили его оттуда, его лихорадило - на дворе стоял декабрь. Его отвели на кладбище и пустили ему пулю в живот. Но так как он не спешил умирать, палачи, распивавшие водку неподалеку оттуда, вернулись к нему. Сначала они засунули горлышко в рот умирающему, потом разбили о его голову пустую литровую бутыль. Повторяю, эти факты общеизвестны. Я не боюсь, что меня уличат во лжи. О! Атмосфера Террора - это совсем не то, что вы думаете! Сперва создается впечатление огромного недоразумения, которое перепутало, безнадежно смешало добро и зло, виноватых и безвинных, энтузиазм и жестокость. А хорошо ли я разглядел?.. А правильно ли понял?.. Вас убеждают, что все это скоро кончится, что все уже кончилось. Вздыхаешь облегченно. Вздыхаешь до следующей расправы, о которой узнаешь совершенно внезапно. А время идет, идет... Что потом? Мне нечего сказать вам. Священники, солдаты, это красно-золотистое знамя - ни золота, чтобы его купить, ни крови, чтобы его продать... Тяжко видеть, как разрушается на твоих глазах то, что мы рождены любить.
Впрочем, надо признать, что в этих обстоятельствах нас прямо-таки утешили некоторые французские газеты. Когда видишь, как с каждой неделей множится число фашистских самолетов, благословляемых архиепископом Пальмы, как некогда мирные берега ощетиниваются батареями, когда слышишь, как офицеры итальянского флота в кафе похваляются перед всеми бомбардировками Малаги, забавно читать на своем родном языке монотонные доносы прессы, засевшей на каждом вокзале вдоль пиренейской границы, приникшей к глазкам сортиров, лихорадочно заносящей пометки на бумагу этих заведений общего пользования. В продолжение семи месяцев ни разу - ни разу в продолжение семи месяцев - ни малейшего намека на неудачи итальянцев или немцев, ни разу, ни единого разу! Надо же! Вот люди, которые часто были несогласны между собой: НФП, СФП, А.Ф., ФС, ПМ, ЛФП *. а начиная с кампании в Абиссинии - вдруг все едины, все солидарны, солидарны с новой Империей! Цитаты из статей этих патриотов так хорошо ложатся в статьи итальянских и испанских публицистов, что можно счесть их скроенными по одной мерке, странно... А ведь нет ни одного француза, который, побывав более полугода по ту сторону Пиренеев, не знал о вековой ненависти испанских правых, особенно армии и духовенства, по отношению к нашей стране. Эта ненависть неоднократно проявлялась и в ходе войны. "Только чернь и я любим Францию", - говорил Альфонс XIII *. Я не знаю, чего стоит национальное пораженчество националистов внутри наших границ. Думаю, что самый озлобленный из этих господ покраснел бы от презрительных комментариев, которыми пропаганда сдабривает свою прозу... Я до сих пор слышу слова того майора, который однажды вечером в Манакоре, под канонаду республиканского крейсера "Либертад", наивно полагая, что доставит мне этим удовольствие, сказал на плохом французском, но с оттенком мужского и братского утешения: "Что поделаешь, мсье, наши страны - это две такие завзятые мерзавки!" (Сам он был каталонец.)
Я оставался на Мальорке так долго, как мог, потому что там я смотрел в лицо врагам моей страны. Это смиренное свидетельство было по-своему ценным, поскольку, не имея никаких связей с местными или иными красными, известный всем как католик и роялист, я представлял (как бы мало я сам по себе ни значил!) вечную Францию, которая пережила Арманьяков и Бургиньонов *, сторонников Лиги и гугенотов, всяческие, по-разному нелепые "фронты", ибо она обладает верным и независимым инстинктом и имеет лишь один очаг, свой дом, Дом Франции, переступив порог которого все мы становимся равными, детьми одной матери. Не в обиду будь сказано глупцам, Францию будут презирать в мире только тогда, когда она сама потеряет уважение к себе. Каждый, кто говорит не как политик, а как француз, знает, что всегда будет понят. Всем в Пальме было известно, что мой сын был лейтенантом фаланги, меня часто видели у мессы. С инсургентами, которых боялись подозреваемые, меня связывала давняя дружба. Отчего же малознакомые люди говорили со мной вполне откровенно, хотя малейшее проявление нескромности с моей стороны могло стоить им свободы или жизни? Что ж, я отвечу, как думаю: во всем мире еще знают, что француз прислужником полиции не бывает, вот и все, что француз - свободный человек. Подпевалы генерала Франко, вероятно, никогда не задумывались об этом.
Не следует считать, что чистка в тюрьмах сразу положила конец деятельности команд по чистке на дому, она только приостановила ее. Отдаленные деревни облегченно вздохнули, основная работа велась теперь в окрестностях Пальмы. Однако цель, которую преследовали военные власти, заключавшаяся в сужении огласки, все же не была достигнута. Некогда родственникам казненных надо было сделать всего несколько шагов, чтобы опознать убитых. Теперь для этого требовалось проделать дорогостоящую поездку, совершить формальности, сделавшиеся особенно тягостными из-за большого наплыва просителей и просительниц: поскольку ведомости тюрем редко когда соответствовали записям в блокноте могильщика, возникали вопиющие недоразумения. При совершенно безнадежном положении (ведь братские могилы не выдают своих секретов) семьям оставался только один способ. Проникшийся к ним сочувствием чиновник предлагал им порыться в куче брошенной одежды, чтобы попробовать отыскать там рубашку или кальсоны погибшего.
Я стараюсь писать это без всякой патетики. Я ничего не добавлю ради тех, кто считает меня способным выдвигать бездоказательные или основанные на слухах факты. Я ведь не разоблачаю мафию, существование которой в той или иной степени проблематично. Эти факты общеизвестны. Подтвержденные подавляющим большинством, опровергнутые единицами, они ни у кого не вызывают сомнений. Но увы! Понадобилось бы еще много страниц на то, чтобы растолковать, почему эти факты со временем перестали вызывать негодование. Разум, честь дезавуировали их, сострадание притуплялось, пораженное оцепенением. Одинаковый фатализм связывал в едином отупении жертвы и палачей. Да, по-настоящему гражданская война напугала меня в тот день, когда я почувствовал, сам того не замечая, что незаметно для себя уже без отвращения дышу ее тусклой и кровавой атмосферой. Да сжалится бог над людьми!
Я мог бы привести много примеров подобной апатии (в самом прямом смысле этого слова). Приведу только одно интервью, взятое у монахинь Порто-Кристо, которое появилось in extenso 1 во всех газетах Пальмы - "Эль-Диа", "Эль-Альмудайна" ("Католический ежедневник", как гласит ее подзаголовок), "Ультима ора". Крошечный городок Порто-Кристо стал в августе 1936 года местом высадки каталонских сил. Впрочем, пробиться дальше им так и не удалось, и шесть недель спустя они вновь погрузились на суда. Монахини держали там пансионат, в то время, несмотря на сезон, пустовавший. Настоятельница с жаром рассказывала журналисту о приходе красных, о первой встрече своих перепуганных дочерей с милисиано из Барселоны, которые в резкой форме приказали приготовить койки для раненых. Среди всей этой суматохи вдруг появился один южноамериканец, прямо исполин, с револьвером в руке, который представился таким образом: "Сестры мои, я католик и коммунист. Я вышибу мозги каждому, кто проявит к вам неуважение". Два дня он разрывался на части, доставал еду сестрам милосердия, вместе с ними перевязывал раненых, число которых беспрестанно росло, а в короткие передышки вступал с настоятельницей в шутливую перебранку, о которой она с трогательным юмором поведала журналисту. Наконец, на третий день, когда начала заниматься заря... И монахиня так закончила свой рассказ: "Мы услыхали сильную стрельбу, раненые забеспокоились, милисиано бросились бежать, мы все попадали на колени, моля небо за наших освободителей. Крики "Viva Espana! Arriba Espana!" 2 стали долетать до наших ушей, двери поддались натиску. Что вам еще сказать? Со всех сторон стали вваливаться бравые солдаты и расправляться с ранеными. Наш южноамериканец был убит последним".
1 Полностью (лат.).
2 Да здравствует Испания! Вставай, Испания! (исп.).
Когда спустя несколько дней я выразил свое недоумение мадридскому журналисту, автору этой статьи, он на следующий день опубликовал нечто вроде неуклюжего оправдания, из которого я приведу следующее: "Некоторые сердобольные души считают своим долгом выступить против крайностей священной войны. Но кто ведет войну, тот должен следовать ее законам. А разве первейший закон войны не гласит: "Горе побежденным!"".
Окруженные презрением и растущим вокруг отвращением, которое они ощущали, при опасности возникновения недовольства фаланги, которую вдруг лишили вооружения и военачальников, военные власти предприняли третий метод чистки, еще более скрытный. Вот он во всей его простоте. Заключенные, пребывание которых в тюрьме признавалось нежелательным из-за нехватки мест, утром получали извещение об освобождении. Они подписывали бумагу об освобождении их из-под стражи, давали расписку в получении конфискованных ранее вещей, собирали свои пожитки, выполняли одну за другой все формальности, необходимые для того, чтобы освободить тюремную администрацию от дальнейшей ответственности за них. Часа в два ночи их попарно выводили наружу и они оказывались на пустынной улочке, перед грузовиком, вокруг стояли вооруженные револьверами люди: "Тихо, мы отвезем вас домой!" Их отвозили на кладбище.
Лицо, которое правила приличия заставляют меня именовать Его Преосвященство епископ мальоркский, поставило свою подпись под коллективным письмом испанского епископата. Надеюсь, перо дрогнуло в его старческой руке. Он не мог не знать об этих убийствах. Я скажу ему это в глаза где угодно и когда угодно. Я представлю ему еще и такое свидетельство. Один из каноников его собора, которого он хорошо знает, известный проповедник, лиценциат теологии, всегда безоговорочно поддерживал военные власти. Это смирение очень беспокоило одну из исповедовавшихся у него прихожанок, однако она не осмеливалась подойти к нему с расспросами. Узнав об этих фактах, доложенных наверх, она сочла, что наступил подходящий момент, и заговорила с ним. Несчастный выслушал ее, не выказав ни малейшего удивления. "Но, в конце концов, вы же не одобряете..." - "Я ни одобряю, ни не одобряю, - ответил этот зловещий священник. - Ваша милость, к сожалению, не имеет никакого представления о тех трудностях, которые испытывает наша епархия на этом острове. На последнем общем собрании кюре под председательством монсеньора мы узнали, что в прошлом году лишь четырнадцать процентов мальоркцев справляли пасху. Столь серьезное положение оправдывает чрезвычайные меры".
И меры были приняты... За несколько дней до пасхи религиозные власти с согласия военных властей осуществили регистрацию верующих. С этой целью всем лицам, достигшим возраста исполнения пасхального долга, были отправлены отпечатанные типографским способом карточки. На лицевой стороне значилось следующее:
1937 год
Г-н, г-жа или м-ль. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Проживающий в . . . . улица . . . . . . дом . . . . . . . этаж: . . . . .
справляет пасху в церкви . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На обороте:
Рекомендуется исполнить пасхальный долг в своем приходе. Каждый, кто намеревается исполнить его в другой церкви, должен принести об этом подтверждение своему приходскому священнику.
На корешке, легко отрывавшемся благодаря нанесенному пунктиру, имелось следующее указание:
Для более полного учета предлагается оторвать этот талон и по заполнении должным образом отдать его кюре прихода. Можно также опустить его в специально предназначенный для этого ящик.
Есть ли необходимость добавлять, что исповедальни отныне не пустовали? Наплыв неопытных грешников был так велик, что кюре города Террено счел своим долгом приступить к распространению нового листка. Сделав странную, но весьма своевременную ремарку, что основная трудность в акте исповедания - не столько сознаться в своих грехах, сколько знать, что именно надо говорить (en no saber que confesar о сото expresarse), он на пятнадцать строк дал образчик этого экзамена совести, чрезвычайно упрощенного. Листок имел постскриптум:
N.B. No olvides colocar tu billete del cumplimiento en el cajon del cancel para poder formar el censo.
("Не забудь опустить сертификат в ящик, чтобы можно было ПРОИЗВЕСТИ УЧЕТ".)
Не найдется ни одного священника на Мальорке, который осмелился бы отрицать, что подобная мера, предпринятая в разгар Террора, могла лишь умножить число жертв. Что сказать еще? Богу известны имена немногих не примирившихся с ним, которые считают себя его врагами, но в их жилах, независимо от их сознания, течет достаточно христианской крови, чтобы они почувствовали оскорбление, нанесенное их совести, и ответили "нет!" этим наглым требованиям. Смогут ли они вновь обрести Христа? Смогут ли они, когда придет день, судить своих судей? [...]
Мы, французы.
I
Сентябрь 1938 г.
Я знаю, что сейчас, когда я пишу эти строки, где-то в мире какой-нибудь молодой француз задает себе вопрос: "А стоит ли моя страна того, чтобы ее спасать? Зачем?"
Избави меня, господи, отвечать на его вопрос! Потому что как раз в этот же миг, находясь на другом конце земли, за тысячи миль, я задаю себе тот же вопрос. Я задавал его себе всегда. И именно потому, что я себе его задаю, я являюсь французом. Когда я перестану задавать его себе, я умру. Умру, вполне заслужив этот отдых.
Нечего гордиться, что ты француз, это только великие заботы и усилия, тяжкий труд. Когда заканчивается день и наступает вечер, у нас не возникает желания плясать, подобно неграм, вокруг священного огня, взывая к Великому духу тоталитаризма *, под грохот тысячи барабанов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31