А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пес уткнулся в меня под голым деревом, на холоду, — потерся о мою руку.
— Ты мой единственный друг, — сказал я ему.
Он со мной оставался до темноты, внюхивался, чесался.
В понедельник утром, терзаясь стыдом и ненавистью, не решившись снова в них заглянуть, я разорвал статью и поэму, забросил на шкаф обрывки, а в трамвае, по дороге в редакцию, говорил Лесли Берду:
— Жалко, тебя в субботу не было с нами!
Во вторник, под вечер — то есть в самый сочельник, — я с взятой взаймы полкроной вошел в заднюю комнату «Фишгарда». Джек Стифф сидел в одиночестве. Женская скамья была устлана газетами. С лампы свисали гроздью воздушные шары.
— Привет!
— С праздником!
— А где же миссис Протеро?
Рука у него была теперь перевязана.
— А? Вы не знаете? Она все деньги прокутила. За мост снесла, в «Радость сердца». Подружек никого не пригласила. А ей больше фунта собрали. Много спустила сразу, пока ещё не узнали, что дочка не померла. И после этого в глаза им взглянуть не посмела. Ну, вздрогнем. А в понедельник в пивнушке уже остальное прикончила. С банановой лодки увидели, как она по мосту шла и посередке остановилась. Но не поспели они.
— С праздником!
— Тенниски к горбылю прибило.
Ни одна из подруг Старой Гарбо не пришла в тот вечер.
Когда, долгое время спустя, я показал свой рассказ мистеру Фарру, он сказал:
— И всё вы напутали. Всех перемешали. Тот юноша в носовом платке танцевал в «Джерси». Фред Джонс пел в «Фишгарде». Ну да ладно. Сегодня надо в «Нельсона» сходить, выпить по рюмашке. Там одна девочка показывает, куда её укусил матрос. И там один полицейский был знаком с Джеком Джонсоном.
— Я их всех до единого вставлю в свой рассказ, — сказал я.
В ЖАРКУЮ СУББОТУ
Молодой человек в тельняшке, усевшись поближе к пляжным кабинкам, оглядывая вылезавших оттуда коричневых и белых женщин и стайки хорошеньких девушек с бледными вырезами и ожогами на лопатках, осторожно и некрасиво красными пальцами ступавших по острым камням, широкой зазубренной линией вывел на песке крупную женскую фигуру. Голая девчушка выскочила из воды, пробежалась по женщине, отряхнулась, оставила ей два больших мокрых глаза и пупок на пяткой припечатанном животе. Он свою женщину стер, вычертил пузатого мужчину, девчушка и по нему пробежалась, тряхнула кудряшками, подарив ему ряд пуговиц и ещё линию капель — как бы струйку в стиле детских рисунков — между длинных, с налипшими ракушками ног.
Среди всей этой кутерьмы — женщин, детишек, влажно и вяло подставлявшихся пронзительному солнцу, хлопотавших над кульками, сооружавших замки, обреченные мгновенной погибели из-за перемещений по пляжу других пикникующих, среди воплей мороженщика, злобно-ликующих выкликов волейболистов, взвизгов по пояс зашедших в море девиц — молодой человек сидел одиноко, и неотвязно, как тень, стерегла его злая судьба. Тихие мужья, засучив брюки, мотая подтяжками, брели по приплеску, женщины в плотных черных выходных платьях, шлепали по воде и хохотали, находя забавными собственные ноги, псы гонялись за камешками, и гордый мальчик рассекал волны своим надувным тюленем. Молодому человеку в его пустыне праздничная суббота под грубым солнцем преподносилась глянцевой, фальшивой открыткой. Резвые семейства с ведерками, лопатками, зонтами, бутылками, снедью; блаженно страждущие девицы с кремом для загара в сумочках; бронзовоторсые юнцы и снедаемые завистью юнцы бледные, в жилетах; тоненькие, белые, волосатые, жалостные ноги тихих мужей, загребающие воду; толстенькие, кудрявые, остриженные, скорчившиеся детки, до потери сознания наслаждающиеся грязным песком, трогали его, он думал горько в своей отверженности, до жалости, до забытых уколов стыда; отрезанный от общего праздника, навеки обреченный компании собственных бзиков, за пределами высокой, обычной, потной, солнцем раззуженной власти и глупости летней плоти, он поймал мячик, который поддал битой маленький мальчик, и поднялся, чтоб его отбить.
Мальчик его приглашал в игру. Дружелюбное семейство стояло поодаль, лохматые женщины, заткнувшие платья в спортивные штаны, босые мужчины в рубахах, детишки в трусиках, ушитых майках. Он с горечью подал мяч отцу семейства, который стоял с битой у ворот из шапок. «Одинокий волк играет в мяч», — пронеслось у него в мозгу, пока он взмахивал битой. Гоня мяч в сторону моря, мимо раздевающихся женщин, подмигивая на скаку, он споткнулся о замок, угодил во влажное кольцо змеящихся девушек, промочил ноги, выгреб мяч из волны, и счастье вернулось в обнаглевшее тело, он крикнул: «Лови!» — мамаше за шапками. Мяч стукнул мальчишку по голове, отскакнул. Среди бутербродов, одежек мамаши и дядюшки пасли разрезвившийся мяч. Лысый в рубахе навыпуск паснул не туда, колли понес мяч к морю. Включилась мамаша. Мяч высоко взлетел над её головой. Другой дядюшка, в панаме, послал его псу, тот с ним уплыл за черту досягаемости. Молодого человека потчевали бутербродами с яйцом и зеленью, теплым пивом, он сидел вместе с одним папашей и дядюшкой на «Ивнинг пост», пока море не подобралось к их пяткам.
Снова один, маясь от жары и печали, потому что ту лихую минутку, когда он нагло валялся и носился среди незнакомцев, как мяч, он подумал, умчало море, он добрел по пляжу до места, где на ящике с надписью «Мистер Мэтьюз» проповедник стращал отупевших женщин геенной огненной. Ящик обсели мальчишки с рогатками. Оборванец ничего не собрал в свою шапку. Мистер Мэтьюз тряс ледяными руками, ругал праздник, клял лето со своего валкого амвона. Он взывал к новому теплу. Злое солнце его пропекло до костей, а он застегивал ворот. Тощие некормленые мальчишки с запавшими нахальными глазами, болтая нараспев, теснились вокруг Панча и Джуди. Он их презирал. Он возмущался девчонками, которые пудрились и причесывались в исподнем, и скромницами, благоразумно переодевавшимися под полотенцами.
Пока мистер Мэтьюз ниспровергал град порока, изгонял голопузых, пляшущих вокруг мороженщика сорванцов и заслонял голые загорелые девичьи бедра черным своим плащом («Долой! Изыдите! — орал он. — Ночь близка»), тоскующий молодой человек стоял — как тень, стерегла его злая судьба — и думал про пляж Портколс-Кони, где друзья качаются сейчас с девочками на палубе «Гиганта», мчатся на «Поезде призраков» по туннелю скелетов. Лесли Берд еле удерживает в охапке кокосы. Бренда и Герберт стреляют в тире. Джил Моррис потчует Молли крепким коктейлем в «Эспланаде». Только он здесь — слушает мистера Мэтьюза, отставного алкаша, призывающего тьму на вечереющие пески, — и деньги жгут ему карман, и сгорает суббота.
А ведь звали его, но он от тоски всех отверг. Герберт, в низком красном спортивном авто с гонимой волнами нимфой на радиаторе, заезжал за ним, но он сказал: «Не в настроении, старичок. Побуду один, тихонечко. А ты уж там порезвись. Пей, смотри, поменьше». И вот он ждет, когда закатится солнце, стоит в печальном кружке нудных женщин, уставившихся на край неба над головой пророка, и все бы отдал, чтоб вернуть утро. Эх! Сорить деньгами на ярмарке, сидеть в сверкающем зале с рюмкой дорогушей влаги, с турецкой сигаретиной, травить девочкам новейший анекдот и смотреть, как солнце в окне за пыльными пальмами низится и повисает над пляжем, над лежаками, вдовицами, инвалидами, причепуренными субботними женами, нарядными девочками в перманенте и с невзрачными очкариками, над важными невинными балованными мальчиками, и шпицами, и кружащими велосипедистами. Роналд плывет себе на «Леди Мойре», закладывает за галстук в душном салоне с компанией из Брюнкифрюда и думать не думает о том, что его друг мается на пляже, один-одинешенек, не имевши маковой росинки во рту, хотя уже шесть, и вечер уныл, как часовня. Всех, всех приятелей унесли собственные их удовольствия.
Он подумал: поэты дружны со своими стихами; посещаемый видениями человек не нуждается больше ни в ком; суббота тяжелый день; пойду-ка я домой, сяду у себя в комнате возле печки. Но был он никакой не дружный со стихами поэт, он был молодой человек в приморском городе, в жаркий выходной, с двумя фунтами в кармане. И какие уж тут видения! Два фунта в кармане, мелкое тело, ногами на замусоренном песке; спокойствие — удел старичья. И он двинулся дальше, через железнодорожную насыпь, к трамваю.
Он фыркнул, глядя на цветочные часы в Виктория-гарденс.
— Ну и что теперь делать пижону? — спросил вслух, заставя сидящую на скамье против бело-кафельного сортира юную женщину улыбнуться и опустить на колени книжку.
Каштановые волосы собирались у неё в высокий старомодный пучок со свисающими кудрями, из которого росла и никла к уху роза от Вулворта. К белому платью на груди пришпилен красный бумажный цветок, кольца-браслетки — базарного пошиба. И — абсолютно зеленые, небольшие глаза.
Одним холодным, внимательным взглядом он охватил все особенности её внешности. Но от её невозмутимости, от того, что улыбка, посадка головы — все говорило о том, как она полагается на свою безмятежность и явную странность, обезвреживающие любой самый наглый взгляд, у него задрожали пальцы. Платье было длинное, и глухой ворот, но она будто голая сидела на ноздреватой скамейке. Улыбка свидетельствовала о жарком, томящемся, безупречном теле под ситцем, и она безвинно ждала.
Какая красивая, — он подумал, в уме складывая слова, а глазами лепясь к её волосам и белой коже, — как красиво она меня ждет, хоть сама не знает, что ждет, и я ей никогда не скажу.
Он стоял и смотрел. Доверчивой девочкой перед камерой, она сидела и улыбалась, сложив руки, слегка склонив голову, так что роза ласкала ей щеку. Она принимала его восхищение. Единственной необыкновенной, ей нравился его долгий взгляд, и она упивалась его глупой любовью.
В рот ему залетали мошки. Он позорно бежал. У ворот оглянулся — в распоследний раз на неё посмотреть. Резкость и неуклюжесть его ухода её ошарашили, она растерянно смотрела ему вслед. Подняла руку, будто подозвать хотела. Если бы он помешкал, она бы его, наверно, окликнула. Заворачивая за угол, он слышал её голос — её стократно размноженный голос, выговаривающий его стократно размноженное имя за кустистым забором.
Ну и что делать дальше оплошавшему пижону? Молодому влюбленному кретину? — спрашивал он молча свое отражение в недобросовестном зеркале пустого зала «Виктории». Обезьянья мерзкая физиономия — с ленточкой «Босс лучшее в мире пиво» на лбу — ему вернула его дурацкую ухмылку.
— Явись сюда гордая Венера, — сказали арбузно-красные губы, — я бы заказал уксусу, чтоб её подкислить.
— Она бы повышибла мою виноватость, сгладила бы мою застенчивость; и чего я не остановился, с ней не заговорил?
— Ты видел в парке сомнительного достоинства уличную девку, — язвило отражение, — дитя природы, да-с! Или ты не заметил капли росы у неё в волосах? И хватит пялиться в зеркало, я ж тебя знаю как облупленного.
Новое лицо, вспухшее, вислогубое, взошло у него над плечом. Он оглянулся на слова бармена:
— Ну что? Родная-любимая обманула? Вид у вас! Ну буквально, скажу я вам, смерть на свадьбе! Нате выпейте, мы угощаем. Сегодня пиво бесплатно. Нашармачка. — Он поддел пальцем кружку. — Притом наивысшей марки. Исключительно. И без презренного металла. Да что это вы? Как единственный уцелевший после кораблекрушения, и даже не вполне уцелевший. Ну, ваше здоровье! — И сам выпил пиво, которое нацедил.
— Можно мне кружечку пива?
— Это вам что — трактир?
На полированном столике посреди зала молодой человек, окунув палец в пиво, изобразил круглую девичью голову, взбил вокруг желтую пену кудрей.
— Грязь! Пачкотня! — крикнул бармен, выбежал из-за стойки, стер голову сухой тряпкой.
Защищая пачкотню шляпой, молодой человек поставил подпись в углу стола и смотрел, как сохнут и блекнут буквы.
В открытое эркерное окно, за ненужным, песком занесенным полотном, он видел черные точки купальщиков, усеченные кабинки, карликов, прыгающих возле Панча и Джуди, крошечный религиозный кружок. С тех пор как он слонялся и гонял мяч в этой пустыне многолюдства в поисках оправдания отчаянию и общества, которое сам же отринул, он успел обрести истинное счастье и утратить его в ту жуткую, дикую минуту между «Для джентльменов» и цветочными часами. Постарев, помудрев, но не сделавшись от этого лучше, он бы вглядывался в зеркало, спрашивая, как открытие и потеря пометили его лицо, какие тени наложили в подглазьях, какие вычертили у губ складки, кабы не знал заранее, что ему ответит кривое отображение.
Бармен присел рядом, сказал фальшиво:
— Ну, выкладывайте-ка все-все. Мне вечно плачут в жилетку.
— Да что рассказывать. Вот увидел в Виктория-гарденс девушку. А заговорить не посмел. Она такая была! Господи Боже ты мой!
Устыдившись своей трепливости даже в столь глубокой любовной тоске, притом что её спокойное лицо витало перед ним, а улыбка укоряла и прощала, молодой человек совратил свою девушку на скамейке, бросил в опилки и плевки и тотчас же снова прифрантил, слушая соображения бармена:
— Я их сам очень уважаю. Ни одну, бывало, юбку не пропущу. А счастье жизни вот тоже упустил. Туда-сюда пятьдесят красотуль, а печку дома забросил.
— Мне, пожалуй, то же самое.
— Такое же — хотите сказать?
Бармен нацедил кружку, выпил сам, нацедил еще.
— Я с гостями всегда пью. Чтоб общаться на равных. Да-а, мы с вами, значит, два разнесчастных холостяка. — Он снова сел. — И ничем вы меня не проймете, все изведал, — сказал он. — Я в этом самом баре, вот как вас сейчас, двадцать хористок из «Эмпайра» видел, и все пьяные в стельку. Ох, девочки! Эхма!
— А сегодня их не будет?
— Нет, на этой неделе тут только малый, который женщину распиливает пополам.
— Приберегите для меня половиночку.
В невидимое многоточие ввалился пьяный, бармен предупредительно бросился к нему поднести кружку.
— Сегодня бесплатно. Нашармачка. Вы же на солнце были.
— Ага, весь день, — сказал пьяный.
— То-то, я смотрю, загорели.
— Нет, это я перепил. Весь день пью.
— Суббота истекает, — шепнул молодой человек в свой стакан. — Прости-прощай, волшебный день, — думал он, с интересом, которого не мог себе простить, разглядывая пляжных безмернозадых дам и носатых паучьеногих господ с телескопами на цветных карикатурках, расклеенных по стене под смакующим пиво фокстерьером; и, в присутствии веселого бармена и пьяного в мятой кепке, он стер погасающий день. Надвинул на глаза шляпу, свесившаяся прядь защекотала веко. И беглым, сторонним взглядом, не упустив ничего: ни чуть различимой косой ухмылки, ни едва уловимого жеста, намечающего в воздухе образ его погибели, — окинул буйноволосого малого, кашляющего в кулак и попыхивающего опиумной папироской.
И пока пьяный к нему устремлял неподатливые стопы, неся свое достоинство, как полный стакан, предположим, на расходившейся палубе, а бармен за стойкой причмокивал, попивал и посвистывал, он покраснел, усмехнулся, стряхнул с себя мнимую тайную муку, сменил траурную шляпу на лихой котелок и прогнал жеманного чужака. Став, слава Богу, снова собой, в привычном мире, облекающем его, как вторая плоть, он сидел — печальный, довольный — в жалком зальце захудалой гостиницы на морском берегу захолустного городишки, где чего только не могло случиться. Мрачный внутренний мир оказался совершенно не нужен под жадным напором Toy, когда самые обыкновенные, самые небывалые люди влетали сюда и вползали, в одежде шумов и красок, оторвавшись от своих домов, уродских строений, фабрик, сияющих лавок, кощунных часовен, вокзалов, ныряющих переулков, кирпичных тупиков, подвалов и дыр в заборах — от общих диких городских понятий. Пьяному наконец удалось до него добраться.
— Положите руку, вот сюда. — Он повернулся и похлопал себя по заду.
Бармен присвистнул, оторвался от пива и смотрел, как молодой человек щупает у пьяного штаны на заду.
— Ну, чего ущупали?
— Ничего.
— Вот именно что ничего. Ничего. Ничего вы и не ущупаете.
— Да как же вы сидите? — ахнул бармен.
— На том и сижу, что доктор оставил, — сказал пьяный сердито. — Задница у меня была не хуже вашей. Работал в Даули под землей, и случился со мной конец света. И сколько, думаете, мне за мою пропащую задницу отслюнили? Четыре шиллинга три пенса. Два шиллинга полтора пенса за дольку. Дешевле свинины.
Девушка из Виктория-гарденс вошла в бар с двумя подружками: одна светлая, совсем молоденькая, почти такая же красивая, как она, а другая средних лет, одетая под девочку. Все три сели за столик. Его любимая девушка заказала три портвейна и три джина.
— Правда, погода исключительная? — сказала средних лет.
Бармен сказал:
— Небо как шелк. — Без конца улыбаясь и кланяясь, он расставлял перед ними напитки. — А я уж думал, мои принцессы куда почище подались, — сказал он.
— Где уж почище-то без тебя, красавчик, — сказала молоденькая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14