А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я не был жалкой точечкой на вершине, между небом и морем, нет, я был громадный, как дышащий небоскреб, и только Рэй в целом свете мог тягаться со мной дивным ревом, и я ему крикнул:
— Почему бы нам тут не поселиться навеки? На веки вечные? Дом построить, черт побери, и королями зажить!
Рев влетел в клёкот чаек, и они понесли его к мысу под барабанный бой крыльев; Рэй гарцевал, нависая над хлипким краем утеса, и размахивал тростью, заклинающей пламя и змей; и мы припали к земле, к пружинистой, чайками побеленной траве, к камням в овечьих катышках, костях и перьях, мы лежали на самой крайней точке Косы. Мы так долго не шевелились, что грязно-серые чайки поуспокоились и некоторые присаживались с нами рядышком.
Потом мы прикончили нашу еду.
— Другого такого места нет, — сказал я. Я уже снова был почти моего собственного размера, сто пятьдесят два сантиметра, сорок с чем-то килограммов, и голос мой уже не взмывал в увеличительную высь. — Мы в открытом море. И Червь двигается, да? Давай его в Ирландию направим. Йетса увидим, ты к камню Бларни приложишься. В Белфасте сражаться придется.
Рэю на краю утеса было не по себе. Он не желал наслаждаться — греться на солнышке, или на бок повернуться, в пропасть заглянуть. Нет, он норовил сесть прямо, как на стуле, и он не знал, куда девать руки. Играл своей нудной тросточкой и ждал, когда день пойдет по правильной колее, Червь пустит тропы, а над отвесными кручами вырастут перильца.
— Да, диковато тут для комнатной крысы.
— Сам крыса. А кто автобус остановил?
— А то ты не рад, что остановили! Еще шли и шли бы, как Феликс. Да ты просто прикидываешься, что тебе тут не нравится. Сам небось плясал.
— Два раза подпрыгнул.
— А-а, ясно, тебе мебель не подходит. Нехватка диванов и кресел, — сказал я.
— Строишь из себя деревенского, а корову от лошади не отличишь.
Мы стали переругиваться, и скоро Рэю полегчало — он отключился от скучной реальности вольного мира. Если бы вдруг сейчас пошел снег, он бы не заметил. Он весь ушел, он втянулся в себя, и на утесе он был в темноте, как за закрытыми ставнями.
Двое гигантов, оравших на птиц, затихли в траве — маленькие, едва слышные ворчуны у себя в норке.
Я уж знал, что сейчас начнется, когда Рэй голову опустил, задрал плечи, и получилось, что у него нет шеи, и он выдохнул воздух, не размыкая зубов. Он уставился на свои пыльные белые туфли, и я понял, что он представляет себе: ноги мертвеца в постели — и сейчас он заговорит про брата. Иной раз, когда мы, навалясь на ограду, смотрели футбол, я замечал, как он разглядывал свою руку: он её истончал, раздевал от мышц, делал бесплотной, он видел перед собой руку Гарри — кожа да кости. Если он хоть на минутку отключится, если оставить его одного, если он опустит глаза, перестанет сжимать твердую природную ограду или свою горячую трубку — сразу он угодит в те страшные комнаты, будет таскать тряпки и миски, прислушиваться к колокольчику.
— В жизни не видал такой уймы чаек, — сказал я. — А ты? Такая уйма чаек. Вот попробуй их сосчитай. Видишь, там две подрались. Ой, смотри, как куры, в воздухе друг друга клюют! На что спорим — победит которая больше. У, носатая! Не завидую её сегодняшнему ужину — кусочек ягнятины и мертвая чайка. — Я сам себя послал подальше за эту свою «мертвую». — В городе утром весело было, да? — сказал я.
Рэй смотрел на свою руку. Теперь его было не остановить.
— В городе весело было? Все в летнем снаряжении, улыбки и смех. Детишки играют, все довольны, прямо куда там. А я отцу встать не давал с постели, когда он зайдется. Силком в постели держал. Я брату простыни два раза в день менял — все в крови. Я видел — он худеет, худеет. Под конец его одной рукой можно было поднять. А жена к нему не заходила, потому что он ей кашлял в лицо. Мама не ходячая, мне и еду сварить, и с ложечки их покормить, простыни менять, отца в постели силком держать, когда зайдется. Не очень-то будешь тут жизни радоваться.
— Но ты же любишь ходить, ты так радовался. Смотри, какой изумительный день, Рэй. Насчет брата — это кто спорит. Ну давай осмотримся. Давай спустимся к морю. Может, мы пещеру найдем с доисторической живописью, напишем про неё статью, кучу денег огребем. Давай спустимся.
— Брат меня подзывал колокольчиком. Он только шепотом мог говорить. Говорил: «Рэй, погляди на мои ноги. Со вчерашнего не похудели?»
— Солнце садится. Давай спустимся.
— Отец думал, я его хочу убить, когда я ему встать не давал с постели, силком держал. Я держал его, когда он умирал, а он хрипел. Мама на кухне, в своем кресле, была, но она поняла, что он умер, и стала кричать, сестру звать, а сестра — в больнице. Мама кричит, Гарри у себя в колокольчик звонит, а я не могу к нему подойти, а отец мертвый в постели лежит.
— Я к морю спускаюсь. Ты идешь?
Он вылез из своей норы на свет Божий и пошел за мной через вершину и дальше, по круче вниз. Бурей взметнулись чайки. Я цеплялся за острые, сухие кусты, но я выдирал их с корнем, опора под ногами у меня посыпалась, место, за которое я ухватился рукой, подалось; я снова пополз вверх по черной плоской скале, отворачивающей от моря маленькую, как у Червя, головку в нескольких гибельных шагах от меня, и, весь мокрый от летящей воды, я поднял глаза и увидел Рэя: он падал, и за ним был ливень рушащихся камней. Ему удалось приземлиться со мною рядом.
— Я уж думал — мне каюк, — сказал он, когда перестал дрожать. — Вся жизнь промелькнула перед глазами.
— Вся-вся?
— Ну почти. Я лицо брата, ну вот как твое сейчас, видел.
Мы стали смотреть, как садится солнце.
— Как апельсин.
— Помидор.
— Аквариум с золотыми рыбками.
Мы наперебой изощрялись в описании солнца. Море ударялось о нашу скалу, лизало нам брючины, жалило щеки. Я снял ботинки, и взял Рэя за руку, и сполз на животе так, чтоб пополоскать ноги в море. Потом Рэй тоже сполз, и я держал его, пока он обмакивал ступни.
— Ладно, пошли, — сказал я и потянул его за руку.
— Нет! — сказал Рэй. — Это так изумительно. Я только чуть-чуть их ещё в воде подержу. Тепло, как в ванне.
Он брыкался и фыркал, колотил, как сумасшедший, свободной рукой по скале, изображая, будто он тонет.
— Не надо меня спасать! Тону! Тону!
Я тянул его за руку, он вырывался, и он смахнул со скалы ботинок. Ботинок мы выудили. Он был весь полный воды.
— Ничего, зато удовольствие получил. Я с шести лет в море не плескался. Ты себе не представляешь, как мне хорошо.
Он забыл про отца и брата, но я же знал, что, как только пройдет его радость от теплой, буйной воды, он снова вернется в тот страшный дом, где худеет, худеет брат. Я сто раз слышал про то, как умирал Гарри, и сумасшедшего отца знал не хуже, чем самого Рэя. Я каждый крик, каждый хрип и кашель их знал, каждую судорогу.
— Теперь я раз в день обязательно буду плескаться, — сказал Рэй. — Каждый вечер буду спускаться на песочек и долго-долго плескаться. До колен буду мокнуть. А если кому смешно — мне плевать.
Он притих на минуту и сосредоточенно думал.
— Я просыпаюсь утром, и мне просто жить неохота, в субботу разве что, — сказал он потом. — Или когда я к вам прихожу словарь у тебя попросить. Я просто мертвый. А теперь я буду просыпаться и думать: «Сегодня в море плескаться пойду». Дай-ка я ещё обмакнусь.
Он закатал мокрые брючины и скользнул по скале вниз.
— Держись!
Он обмакнул ноги в море, и я сказал:
— Эта скала на краю света. Мы совершенно одни. Все тут наше, Рэй. Кого хочешь, можно сюда звать, кого хочешь — прогнать. Кого бы ты хотел взять сюда с собой?
Ему было не до ответа, он брызгался, фыркал, пыхтел так, будто голова у него под водой, пускал по воде круги, лениво шарил по ней ногами.
— Кого бы ты сюда взял?
Он вытянулся, как мертвец, ноги застыли в воде, рот над краем уступа, рука вцепилась в мою лодыжку.
— Я бы хотел увидеть здесь сейчас Джоржа Грея, — сказал я. — Он из Лондона, а теперь на Норфолк-стрит перебрался. Ты его не знаешь. Вот удивительный тип, я таких в жизни не встречал, чуднее даже, чем Оскар Томас, а уж куда, кажется, чудней. Джорж Грей ходит в очках, но стекол в них нет, одна оправа. Пока вплотную не подойдешь, не догадаешься. Он чем только не занимается. Кошек лечит. И каждое утро мотается куда-то в Скетти, одной женщине помогает одеваться. Она старуха, вдова, он говорит, и сама не может одеться. Не знаю, откуда он её взял. Он всего месяц как в городе. И вдобавок он бакалавр искусств. И ты бы посмотрел, что у него в карманах! Пинцеты, ножницы для кошек, записи разные. Он мне читал кое-что из этих записей, про свои должности в Лондоне. Он спал с одной теткой из полиции, и она ему платила. Прямо в мундире в постель ложилась. В жизни такого чудака не встречал. Я бы его сюда взял. А ты? Кого бы ты хотел здесь сейчас увидеть, а, Рэй?
Рэй снова стал двигать ногами, окунал их, брыкался, пускал по воде круги.
— А ещё хорошо бы с нами был Гуилим, — сказал я. — Я тебе про него рассказывал. Он бы прочел морю проповедь. Самое милое дело, ведь кругом — никого. «О закат мой возлюбленный! О суровое море! Сжалься над моряками! Сжалься над грешниками! Сжалься над Раймондом Прайсом и надо мной! О! Вечер нисходит как облако! Аминь. Аминь». А ты бы кого хотел, Рэй?
— Я бы хотел, чтоб мой брат был сейчас с нами, — сказал Рэй. Он забрался на уступ и вытирал ноги. — Я бы хотел, чтоб Гарри был тут. Чтоб он сейчас, в эту минуту, был на этой скале.
Солнце почти зашло, переполовинилось стемневшим морем. Море снизу брызгалось холодом, и я видел его таким существом: ледяные рога, с хвоста течет, морда зыбкая, и сквозь плывут, плывут рыбы. Ветер на крутом вираже вылетел из-за Головы Червя, продувал наши летние рубашки, и море стало накрывать нашу скалу, скалу, уже населенную друзьями, живыми и мертвыми, накрывать быстро-быстро, наперегонки с темнотой. Поднимаясь, мы не говорили ни слова. Я думал: «Стоит рот открыть, и мы оба скажем: «Поздно, поздно!»»
По пружинной траве, по колючкам мы бежали, мы нырнули в ту нашу нору, где Рэй говорил про кровь, и дальше, дальше, по шуршащим уступам, по зазубренным плоскостям. Мы стояли у начала Червя и смотрели вниз, хоть оба могли сказать и не глядя: «Прилив».
Был прилив. Склизкие камни, по которым мы перебрались, исчезли. На материке, в сумраке, какие-то фигурки нам делали знаки. Семь светлых фигурок прыгали и кричали. Наверно, те велосипедисты.
СТАРАЯ ГАРБО
Мистер Фарр аккуратно, брезгливо переступал по узким темным ступеням. Не глядя и не оскользаясь, он знал, что коварные мальчишки набросали по темным углам банановую кожуру, и когда он доберется до уборной, толчки будут засорены и нарочно оборваны цепи. Он помнил тот день, когда было коричневым выведено «Мистер Фарр — кое-что без фар», и тот день, когда в раковине плавала кровь — ничья, судя по опросам. Вверх по лестнице скакнула мимо девчонка, выбила из рук у него газету, не извинилась, и он обжег окурком губу, пока дергал неподдающуюся дверь уборной. Я изнутри опознал стук, возмущенное жужжанье, дробь лакированных маленького размера ботинок, любимые его ругательства — страстно-нутряную ругань как привыкшего думать во тьме шахтера, — и я его впустил.
— Вы всегда запираете дверь? — спросил он, бросаясь к кафельной стенке.
— Ее заело, — сказал я.
Мистер Фарр передернулся и застегнулся.
Он был главный репортер, великий стенографист, заядлый курильщик, горький пьяница, бод-ряк с круглым лицом и брюшком и рытвинами на носу. Когда-то, подумал я, оглядывая его в уборной газеты «Toy ньюс», он щеголял, наверно, тонкими манерами, важной поступью, оттеняемой тросточкой, носил цепочку от часов поперек живота, золотой зуб, а то и бутоньерку из собственного сада в петлице. Теперь же любое поползновение на отточенный жест, едва зародясь, увядало. Он щелкал пальцами, смыкая большой с указательным, а видели вы только облезлые ногти в никотинных пятнах и трауре. Он мне протянул сигарету и тряхнул плащом в расчете на дребезжание спичек.
— Вот зажигалка, мистер Фарр, — сказал я.
К нему стоило подлизаться. Через него шел весь важный материал, иногда убийства, скажем, когда Томас О'Коннор отделал жену бутылкой — но это ещё до меня, — забастовки, самые смачные пожары. Я держал сигарету, как он, — знаменем скверных привычек.
— Ну и словцо на стене, — сказал он. — Смотри. Какая гадость. Всему свое время и место.
Подмигнув мне, пригладив лысину, будто мысль лезла оттуда, он сказал:
— Это мистера Соломона дела. Мистер Соломон был наш редактор и ярый методист.
— Наш старик Соломон, — сказал мистер Фарр, — любого младенца пополам рассечет исключительно шутки ради.
Я улыбнулся:
— О, безусловно!
Необходимо было ответить как-нибудь так, чтоб подчеркнуть мое презрение к мистеру Соломону, которого я не испытывал. Это был разговор мужчины с мужчиной, великий миг, самый роскошный с тех пор, как я три недели назад сюда поступил. Подпирая плечом растресканный кафель, попыхивая сигаретой, улыбаясь, чертя ботинком узоры на мокром полу, я предавался злословию с влиятельным стариканом. А мне бы сейчас писать рецензию на «Распятие» или, сдвинув набекрень новую шляпу, продираться в субботне-рождественской городской суматохе в надежде на свежий несчастный случай.
— Пошел бы разок со мной, — медленно выговорил мистер Фарр. — Сходили бы в «Фишгард», за доками, понаблюдать, как матросы в баре гужуются. Может, сегодня? В «Лорде Джерси» девочки есть недорогие. А-а, нравится «Вудбайн»? Я только их и курю.
Руки он мыл, как мальчишка, стирая грязь бумажным полотенцем, гляделся в зеркало над раковиной, подкручивал усы и смотрел, как они мгновенно опадают.
— Пора трудиться, — объявил он.
Я вышел в коридор, а он остался, прижимая лоб к стеклу и пальцем обследуя кустистые ноздри.
Было около одиннадцати, время какао и русского чая в кафе «Ройяль» над табачной лавкой на Главной улице, где продавцы, писаря, юнцы, работающие в фирмах своих папаш или отданные в учение к биржевикам и адвокатам, ежеутренне сходились потрепаться. Я протискивался сквозь толпу, мимо футбольных болельщиков, заезжих ходоков по лавкам, зевак, одиноких хмурых оборвышей, мокнущих под дождем по углам людных улиц, матерей с колясочками, старух в черном, с брошками и оборками, элегантных девиц в мерцающих макинтошах и забрызганных чулках, изящных маленьких остиндцев, напуганных слякотью, деловых людей в мокрых гетрах, — сквозь грибной лес зонтов. И все время я отделывал фразу, которую не напишу никогда. Я вас всех до единого вставлю в рассказ.
Миссис Констабл, красная, увешанная свертками, как бык вывалившись из «Вулворта», заметила меня:
— Я сто лет не видала твою маму! Ух! Суетня рождественская! Флорри привет! Пойду в «Модерн», чашечку чая выпью! Ой! Где моя кастрюлька?
Я видел Перси Льюиса, который в школе залеплял мне волосы жвачкой.
Кто-то длинный неотрывно созерцал дверь шляпной лавки, твердо, незыблемо выдерживая натиск толпы. Неприменимые к делу хорошие новости роились вокруг, пока я дошел до кафе и стал подниматься по лестнице.
— Что прикажете, мистер Шаафер?
— Как всегда, какао и кекс.
Молодые люди почти все уже были в сборе. Кто-то с легкими усиками, кто-то в бачках, с завивкой, кто-то беседовал, зажимая губами витую пахитоску. Светлые брюки в полосочку, крахмальные воротнички и даже один дерзкий котелок.
— Садись сюда, — сказал Лесли Берд. Он был в ботинках от Льюиса.
— В кино был на неделе, а, Томас?
— Был. В «Центральном». «Ложь во спасение». Изумительная вещь! Конни Беннет просто потрясающая! Как она в пенной ванне лежит, а, Лесли?
— По мне, явный перебор пены, старичок.
Родные широкие гласные сужены, расшатывающий валкую фразу семейный акцент обуздан и укрощен.
В верхнем окне универмага напротив продавщицы в униформах, стоя стайкой, пили чай. Одна помахала платком. Не мне ли?
— Там эта черненькая опять, — сказал я. — Глаз на тебя положила.
— Они, когда в форме, все миленькие, — сказал он. — А поглядишь на них, как причепурятся, — кошмар. Я когда-то имел дело с одной медсестричкой, в халатике — просто персик, сплошная изысканность, нет, без шуток. И вот встречаю её на набережной, при полном параде. Как подменили. Дешевый стандарт.
А сам тем временем искоса поглядывает в окно.
Девушка опять помахала, отвернулась и захихикала.
— Нет, не ахти, — сказал он.
Я сказал:
— А крошка Одри смеялась, смеялась, смеялась.
Он вынул серебряный портсигар.
— Презент. Моему дяде, уверен, это раз плюнуть. Настоящие турецкие, прошу.
Спички были особенные.
— Из «Карлтона», — сказал он. — Там за стойкой девочка — очень даже ничего. И себе на уме. Ты тут в первый раз? Чего ж ты теряешься? Джил Моррис, между прочим, тоже будет. Мы по субботам, как правило, заглядываем пропустить по стакашке. А в «Мелбе» сегодня — танцы.
— Извини, — сказал я. — Я уже с нашим старшим репортером условился. В другой раз как-нибудь, Лесли. Пока!
Я выложил свои три пенса.
— Привет, Кэсси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14